Пэри: А правду говорят, что у бухарского эмира гарем больше нашего?
   Калиф: Кто говорит?
   Пэри: У нас в гареме говорят.
   Калиф: С чего бы это гарему бухарского эмира быть больше нашего?
   Пэри: Потому что пенис у эмира бухарского больше, чем у вас, о повелитель.
   Калиф (меняясь в лице): Что такое?
   Пэри: Это не я придумала, так в гареме говорят.
   Калиф: Ну знаешь, всякому терпению есть предел. Мне следовало бы расформировать гарем, отдав наложниц на сельскохозяйственные работы.
   Пэри: Это ходить ранним утром по полю, собирая колорадских жуков в баночку?
   Калиф: Вот именно.
   Пэри: Ах, повелитель!
   Калиф: Не бойся, я пошутил. К тому же, это все неправда, насчет пениса: с чего бы это пенису эмира бухарского быть больше моего? Да и гарем в Бухаре так себе, ничего особенного. Был я в этом гареме года два назад, еще до того, как с эмиром поссорился. Он пытался подложить под меня какую-то рябую девчонку, но я отказался. Настоял, на правах гостя, на красивой высокорослой шведке. Так вот, эта шведка извивалась подо мной, будто ее впервые удовлетворяли. А ты говоришь, пенис у эмира бухарского больше моего! Потом она, я имею в виду эту дылду шведку… Что с тобой, Пэри? Почему ты плачешь?
   Пэри: У вас слишком много женщин, повелитель! Вы скоро забудете и разлюбите свою маленькую Пэри.
   Калиф: Женщины, не стану скрывать, у меня были. Но все они остались в прошлом, ты уж мне поверь.
   Пэри: Я вам не верю.
   Калиф: Не веришь мне, своему калифу? Да как ты… Хорошо, Пэри, успокойся. Заверяю тебя в своей искренней и самозабвенной любви. Я люблю тебя, Пэри… А ты – любишь ли ты меня столь же страстно и преданно, как я тебя?
   Пэри: Любить вас – моя обязанность, о повелитель. У нас и в должностной инструкции об этом написано.
   Калиф: Нет, я спрашиваю о том, ЛЮБИШЬ ЛИ ТЫ МЕНЯ?
   Пэри: Как скажете, повелитель.
   Калиф: Любимая.
   Пэри: Милый.
   Калиф (растроганно): Попробуй изюм. Он вкусный.
   Берет с подноса изюминку, пододвигая к Пэри поднос с остальными фруктами.
   Пэри: Вы такой заботливый.
   Калиф: Это что! Я калиф, я еще и не то могу. Проси у меня, что пожелаешь, все обещаю исполнить.
   Пэри: Мне ничего не нужно, хотя…
   Калиф: Выкладывай, выкладывай, не стесняйся!
   Пэри: Я не решаюсь.
   Калиф: Нельзя быть такой скромницей, Пэри. Я повелеваю тебе.
   Пэри: Ну, если повелеваете. Мне бы хотелось, чтобы меня ненадолго, хотя бы два-три раза в неделю, выпускали из гарема.
   Калиф давится изюминкой.
   Калиф: Я не ослышался? Повтори, что ты сказала.
   Пэри: Хочу, чтобы меня выпускали из гарема на базарную площадь. Мне нужны хорошие румяна. Здесь, в гареме, таких не достать.
   Калиф: Попроси евнуха. Он купит.
   Пэри: Ах, нет, только не евнух! Он же мужчина, он не сможет правильно выбрать.
   Калиф: Какой же евнух мужчина?
   Пэри: Я имела в виду, не женщина. Так вы распорядитесь, чтобы меня выпускали? Я ненадолго, на полчасика, туда и обратно. Мне нужны особые полуденные румяна, я не смогу объяснить евнуху, какие. Я бы сама потолкалась среди торговцев и выбрала.
   Калиф: Это совершенно исключено – толкаться среди торговцев.
   Пэри (мрачно): Ну вот, так и знала.
   Калиф: Обиделась. Скушай изюминку, любимая. Каждая напоена солнечными лучами, падавшими на нее в течение лета.
   Пэри: Не хочу сухофруктов. И не заговаривайте мне зубы, я все равно пропускаю ваши льстивые слова мимо ушей. Вы меня не любите, только притворяетесь.
   Калиф: Точно обиделась.
   Пэри (заламывая руки): Я покорная рабыня, делайте со мной все, что захотите. Можете хоть голову отрубить.
   Калиф: О, Аллах, снова про голову, я этого не вынесу, в конце концов! Чувствую, все закончится трагически: я и в самом деле отрублю кому-нибудь голову.
   Пэри (рыдая): Рубите! Рубите! Лучше быть с отрубленной головой, чем наложницей в вашем ужасном гареме.
   Калиф: Надеюсь, это гипербола?
   Пэри: Вы меня не любите, а пользуетесь моим телом! Я для вас никто – так, одна из рядовых наложниц.
   Калиф: Тоже не соответствует действительности. Ты нравишься мне гораздо больше рядовых наложниц, поэтому тебя нельзя называть рядовой. Ты любимая наложница повелителя, Пэри.
   Пэри: Я вам не верю, не верю, не верю!
   Калиф: Если не веришь моим словам, могу издать специальный декрет. В нем черным по белому будет написано, что ты любимая наложница калифа. Каждый из декретов скрепляется большой печатью Дивана, между прочим.
   Пэри (продолжая заламывать руки): Не верю ни вам, ни вашему декрету!
   Калиф: Большой печати Дивана тоже не веришь?
   Пэри: Печати особенно!
   Калиф: Хорошо, решим дело полюбовно. Я дозволяю тебе раз в неделю выходить на базар в сопровождении евнуха, а ты разрешаешь мне подстригать волосы на твоем лобке. Стрижка лобка меня здорово заводит.
   Пэри: Волосы на лобке? Нет, ни за что! Это же извращение.
   Калиф: Ничего не извращение.
   Пэри: Нет, извращение.
   Калиф: И это говорит женщина, которая не более получаса тому назад…
   Пэри: Ах, вы, мужчины, ничего не понимаете – меня обсмеют!
   Калиф: Но почему?
   Пэри: У нас в гареме это не принято. Волосы на лобке нам, по расписанию, подстригает евнух. Он знает, как.
   Калиф: Я начинаю завидовать этому калеке… чуть не сказал – коллеге. Что же, в таком случае аудиенция закончена.
   Тянется к халату.
   Пэри (быстро): А вы правда разрешите мне выходить на базарную площадь дважды в неделю?
   Калиф: Правда… Постой, я же сказал: один раз в неделю!
   Пэри: Одного раза мало, повелитель.
   Калиф: Аллах с тобой, пусть будет дважды. А сейчас иди ко мне, любимая. Я уже трепещу в предчувствии того райского наслаждения, которым ты намерена меня одарить. Неси поскорей ножницы.
   Пэри убегает за ножницами.
   Хотя кто бы мне объяснил, чем одно райское наслаждение отличается от другого, и с какой стати меня, словно колдовством, тянет к этой взбалмошной девчонке, а не к какой-нибудь другой, более образованной, красивой и умеренной женщине. Правду говорят мудрецы, любовь – штука иррациональная.

Сцена 3

   Калиф выходит из опочивальни. При виде его, евнух опускается на колени.
   Евнух: О, величайший из великих, могущественнейший из могучих, знаменитейший из прославленных…
   Калиф: Можешь не продолжать. Скорей разожги кальян – я вымотался, будто не слезал с лошади в течение суток.
   Евнух: Лошадка была послушной, не брыкалась?
   Приносит и разжигает кальян.
   Калиф: О, Пэри была на высоте. Какая же она гибкая, трепетная и соблазнительная! Это ты обучил ее всяким эротичным па?
   Евнух: Всего лишь показал несколько движений.
   Калиф: Молодец, достоин поощрения. В следующем году подниму на Диване вопрос об увеличении финансирования гарема.
   Евнух: Спасибо, о щедрейший.
   Калиф: Послушай, евнух, ты случайно не знаешь, какого размера пенис у бухарского эмира?
   Евнух: О, любопытствующий…
   Калиф: Не знаешь, значит. А курнуть хочешь? На, кури, будем затягиваться по очереди.
   Курят по очереди.
   (Продолжая прежнюю мысль). А как она двигает бедрами! Скажи, отчего другие наложницы так бедрами не двигают? Не мог бы ты показать несколько движений и остальным девушкам?
   Евнух: Это у Пэри природное.
   Калиф: Я так и думал. Аллах знает, как это у нее получается. К слову, я разрешил Пэри дважды в неделю выходить на базар, в твоем сопровождении. За ее безопасность ты, евнух, отвечаешь головой.
   Евнух: Это уж как водится.
   Калиф: Я опять упомянул голову? Похоже, начинаю заговариваться. Ладно, забыли и затянулись… Но Пэри, Пэри – эта юная наложница почему-то все время стоит перед глазами. Разве так бывает, евнух? Вот она проплывает перед тобой в танце, обнаженная, или примеряет перед зеркалом блестящие побрякушки, или занимается с тобой любовью. Ничего из ряда вон выходящего, а вместе с тем понимаешь: эта женщина – назначенный тебе Аллахом фатум… А ты, евнух, когда-нибудь испытывал чувство, что женщина, с которой ты занимаешься любовью, есть назначенный тебе фатум?
   Евнух: Куда уж мне заниматься любовью.
   Калиф: Прости, как-то не подумал. С языка слетело.
   Евнух: Я привык.
   Калиф: Все забываю спросить тебя, евнух. Ты ведь в гареме давно, еще отцу моему служил. А как ты пошел в евнухи? Ну, с чего все началось?
   Евнух: Это долгая история, о любопытнейший из познавших.
   Калиф: Я весь внимание.
   Евнух: Да будет вам известно, о внимающий, что родился я в зажиточной крестьянской семье, которая, тем не менее, ко дню моего шестнадцатилетия окончательно разорилась. Отец, надумав сделать в коровнике ремонт, взял у менялы кредит и не смог по нему расплатиться. Проценты все нарастали и нарастали, пока в один несчастливый день не превысили стоимость всего нашего хозяйства со всеми его орудиями и животными. От непосильных тягот отец заболел и умер. Тогда, не успели заплесневеть лепешки со скудного поминального стола, меняла распорядился отобрать у нас дом со всем, что в нем было, и продать в счет погашения долга. После расплаты с менялой у нас с матерью осталась лишь жалкая лесная лачуга, которую мы когда-то использовали для хранения дров. В этой лачуге мы и стали жить, питаясь лесными ягодами и кореньями.
   Однажды, бродя по лесу в поисках съестного, я споткнулся о длинный и гладкий, торчащий из-под земли столб. Удивившись, я попытался вытащить этот непонятный столб из земли, что после нескольких безуспешных попыток мне наконец удалось. И как только я его вытащил, в том месте, где от вытащенного столба образовалась в почве глубокая дыра, разверзлась земля и из-под нее выскочил огромный и страшный дэв, держащийся за свою ступню.
   «О, Аллах! – вскричал дэв громоподобным голосом, от которого у меня по всему телу прошел холодный озноб. – Три тысячи триста лет и еще тридцать три года с одной третью я не мог вытащить из ноги эту проклятую занозу, и ни один джин или дервиш, к которым я обращался на протяжении этого длительного периода, не могли мне помочь, и только тебе, смертному человеку, оказалось по силам меня излечить. В благодарность за чудесное исцеление объявляю тебя своим товарищем. Отныне и навсегда мы с тобой товарищи. Во веки веков!»
   Так объявил дэв, заключая меня в крепкие товарищеские объятия, от которых я едва не испустил дух. И тогда, обрадовавшись новообретенному товарищу, рассказал я ему о своей короткой и суровой жизни: о том, как, благодаря коварству менялы, мы с матерью потеряли дом вместе со всем нажитым добром, и какое полуголодное существование влачим теперь.
   «Что я могу сделать для тебя, товарищ?» – закричал дэв, роняя крупные слезы величиной с целый арбуз.
   И тогда я попросил у дэва немного денег, чтобы мы с матерью могли купить немного еды и насытиться.
   «О, мой бедный измученный товарищ, – ответил тронутый моим бедственным положением дэв. – В можжевеловом лесу, в котором мы с тобой находимся, не сыскать денег, ибо в нем нет рудников цветных металлов и даже ни одного клада с монетами не зарыто. Прости, но при всем своем желании я не могу достать для тебя немного монет, чтобы ты со своей уважаемой матерью утолил мучающий вас голод. Однако не гляди на меня с такой выразительной скорбью – надеюсь, что смогу помочь твоему горю. Действуя вдвоем, мы заставим раскошелиться менялу, столь бессовестно тебя обобравшего и осиротившего».
   Слова товарища показались мне не лишенными резона, и я согласился. Тогда мы договорились, как поступить.
   На следующее утро я встал на голодный желудок пораньше, поцеловал на прощание спящую мать и захватил в дорогу пустой кошель своего отца, в котором давно уже ничего не звенело. И, встретившись с дэвом, набил по его наущению кошель мелкими камнями и травой, чтобы кошель выглядел, как будто он полон денег. И мы с дэвом отправились на городскую площадь, на которой, помимо торговцев разным галантерейным и оружейным товаром, располагались меняльные лавки. И на городской площади я увидел меняльную лавку своего обидчика – того самого менялы, который разорил мою семью и свел в могилу отца. И моя душа преисполнилась такой злобы и ожесточения, что, не дрогнув ни единым лицевым мускулом, я вошел вместе с дэвом в меняльную лавку.
   Надо сказать, о благороднейший из великих и величайший из бессмертных, что меняла меня не узнал, так я был худ и изможден жизнью в лесной лачуге.
   «Что тебе надо в моей лавке, оборванец? – закричал он на меня, только увидев. – Немедленно убирайся отсюда сам и своего дружкавеликана не забудь захватить, иначе кликну стражников и вам обоим не поздоровится!»
   На что я сделал удивленное лицо и ответил:
   «Разве не здесь по самому выгодному курсу меняют греческие драхмы, и португальские песо, и испанские дублоны? Наверное, я по ошибке зашел не в ту лавку».
   Меняла поразился моим рассудительным словам и, перестав возмущаться, промолвил:
   «Ты не ошибся, прохожий, я действительно самый честный и бескорыстный меняла во всем городе, и курс у меня самый гибкий для покупателя, однако не хочешь ли ты сказать, что зашел в мою лавку произвести денежный обмен? Насколько я могу судить по твоему халату и изможденному виду, денег у тебя давно не водится».
   И тогда я вытащил из-за пояса набитый камнями кошель, показал остолбеневшему меняле издали и изрек:
   «Не всякий, у кого водятся деньги, любит привлекать к себе внимание. На проезжих дорогах полно разбойников, подстерегающих богато одетых людей, но разбойники не обратят внимание на человека в таком потертом халате, как у меня».
   «Да ты повидавший виды путник, тебе, оказывается, палец в рот не клади, – закричал обрадованный предстоящей сделкой меняла. – Ну что же вы стоите, уважаемый, заходите, заходите внутрь вместе со своим телохранителем!»
   Тогда я ответил меняле:
   «Нет уж, пусть телохранитель подождет снаружи, дабы никто из мелких покупателей не вошел и случайно не помешал нашей крупной торговле».
   Мой товарищ дэв остался снаружи меняльной лавки, наблюдая за тем, чтобы никто из случайных посетителей не вошел в меняльную лавку, пока в ней нахожусь я. И тогда меняла окончательно уверился в том, что я искусный и опытный купец.
   «Какую валюту, уважаемый, вы намерены обменять?» – спросил он, становясь за прилавок.
   И я ответил меняле, что намерен обменять пятьдесят испанских дублонов на динарии, но прежде хочу взглянуть на динарии, которые он может предложить в обмен, потому что встречаются монеты чрезвычайно истертые и непригодные к обращению. Меняла принялся выкладывать на прилавок золотые и серебряные монеты, однако, еще опасаясь незнакомого человека, не убирал с монет дрожащих от алчности рук, взглядом приглашая меня открыть кошелек и выложить на стол свои дублоны. И я достал из-за пояса свой набитый каменьями кошель и кинул его меняле, которому, чтобы поймать брошенный кошель, пришлось убрать руки с динариев. Тогда, оставив кошель с камнями в руках менялы, я схватил с меняльного стола столько золота и серебра, сколько смог загрести зараз, и выбежал из меняльной лавки под горестные вопли хозяина.
   И, выбежав из лавки, я увидел, что ко мне, бренча со всех сторон оружием, уже спешат базарные стражники, но в этот момент мой товарищ дэв, к изумлению всех находящихся на базаре покупателей, оборотился чистокровным арабским жеребцом. Я, зажав в подоле халата деньги, захваченные в меняльной лавке, запрыгнул к нему на спину, и мы, подобно сверкнувшей молнии, взлетели к самим облакам, оставив изумленных стражников глотать пыль, поднятую копытами моего быстроногого товарища. Так, о величайший из великих и могущественнейший из могучих, я со своим товарищем совершил первую экспроприацию.
   На экспроприированные деньги я купил белоснежного, как снег, рису и других изысканных яств, которые принес в лачугу своей матери. Мы с материю смогли утолить голод, а оставшиеся несколько монет я отдал своему товарищу дэву, так здорово помогшему мне рассчитаться с бессердечным менялой за все те нечеловеческие лишения, которые тот мне причинил.
   И на следующее утро ко мне в лачугу пришел дэв и предложил пов торить экспроприацию, говоря, что денег было экспроприировано недостаточно и что не одна моя семья пострадала от скопидомства менял, а еще много подобных семей, поэтому надо рассчитаться не с одним моим обидчиком, а с обидчиками всех нищих и обездоленных, каких полно на нашей обездоленной земле. И я подумал, что все это чистая правда, и мы повторили экспроприацию, уже с другим менялой на другой площади. На вырученные деньги я снова, чтобы нам с матерью не голодать, накупил разных кушаний, а часть денег роздал нищим в качестве милостыни, а остатки вручил своему товарищу.
   Так продолжалось из недели в неделю. Я заходил в меняльную или торговую лавку, хватал с прилавка деньги или другие ценности, какие там находились, и взмывал на чистокровном арабском жеребце, в которого обращался мой товарищ, к небесам. Часть денег я тратил на пищу, часть на милостыню, а часть отдавал дэву. На деньги, остававшиеся от милостыни, я приобрел большой красивый дом, куда переехал с матерью из нашей совсем покосившейся и протекшей лесной лачуги.
   Я жил и радовался жизни, о могущественнейший из прославленных и прославнейший из несравненных, только со временем приметил, что мой товарищ дэв будто чем-то опечален: с каждой неделей он становился все сумрачней и неразговорчивей, все более и более замыкаясь в себе. И тогда я прямо спросил товарища о причине его недомогания, не могу ли я нанять для него для искусного лекаря, или организовать в его честь веселую дружескую вечеринку, или оказать какую-нибудь другую обычную между товарищами услугу.
   На мои заботливые речи дэв, пряча глаза, ответствовал:
   «Не кажется ли тебе, товарищ, что экспроприированное следует делить поровну, как то заведено между настоящими товарищами?»
   И тогда, поняв, что опечалило дэва, я стал делить экспроприированные деньги поровну между нами, для чего мне пришлось сократить пожертвования на нищих и обездоленных, ибо денег с трудом хватало на содержание большого, переполненного слугами дома. Моя мать, узнав о случившемся, перестала пускать дэва на порог и страшно на меня накричала, после чего мы не разговаривали с ней неделю, однако я все равно продолжал делить деньги поровну, потому что пообещал дэву и не мог изменить однажды данному слову.
   Несмотря на мое благородное поведение, дэв изо дня в день становился все задумчивей и необщительней, пока на одной из наших обычных деловых встреч не заметил:
   «Не кажется ли тебе, товарищ, что еще справедливей было бы платить мне за выполняемую работу две трети, а не половину?»
   «Чем же две трети справедливей, чем половина?» – изумился я неожиданно дерзким речам дэва.
   «Скажи, товарищ, – произнес в ответ на мое непритворное изумление дэв, – можешь ли ты оборотиться в чистокровного арабского скакуна? Если не можешь, значит мое участие в экспроприации важней твоего, поэтому я и говорю, что мне было бы справедливым получать две трети всех добываемых денег, тогда как тебе – лишь одну оставшуюся треть».
   На это я ответил:
   «Дай мне на размышление одну ночь, о товарищ. Завтра утром, посоветовавшись с матерью, я приму решение».
   И пошел я к своей матери, и рассказал ей, что дэв требует две трети от экспроприируемых денег, и моя мать долго плакала и кричала на меня, что я своим бескорыстием скоро совсем ее доконаю, что слугам нечем платить и что мне следовало бы подумать о жене и детях, которыми я, безусловно, скоро обзаведусь. Вдосталь на меня накричавшись, моя мать забылась крепким старушечьим сном, я же так и не смог решить, согласиться ли с гнусным предложением дэва или ни в коем случае не соглашаться.
   Каково же было мое изумление, когда наутро дэв заявился в мое жилище как ни в чем ни бывало, говоря, что дико извиняется за вчерашние требования, что повел себя не по-товарищески из-за инфлюэнцы, которую нечаянно подцепил на базаре, и что готов, как прежде, обращаться в чистокровного арабского жеребца за половину экспроприируемой суммы. И я очень обрадовался, потому что не мог выносить ссор со своей матерью, и радостно пожал дэву руку, и мы пошли в заранее намеченную богатую лавку, из которой рассчитывали забрать немало ценных вещей. И когда я, следуя нашему обыкновенному плану, под истошные вопли торговцев выбежал из лавки с двумя связанными тюками товаров наперевес, и торопясь перекинул их через спину чистокровного арабского жеребца, в которого оборотился дэв, жеребец внезапно толкнул меня потным крупом в плечо, отчего я упал на землю.
   «Прощай, товарищ! Нам не суждено боле увидеться», – заржало предательское животное, взмывая в воздух, чтобы навеки раствориться в его прозрачной голубизне.
   Но перед тем, как навеки раствориться в прозрачной небесной голубизне, чистокровный арабский жеребец пнул меня копытом прямо в промежность, отчего я, о великий из могущественных и могущественнейший из прославленных, скривился от боли и потерял сознание. Подбежавшие ко мне стражники, сочтя мертвым мое изуродованное и неподвижное тело, оставили его в канаве, на растерзание воронам и уличным собакам, среди которых спустя несколько часов я и очнулся.
   С неимоверным трудом я дополз до дома, но лекари оказались не в силах восстановить пошатнувшееся здоровье. Моя несчастная мать, надеявшаяся женить меня, чтобы понянчить внуков и правнуков, от горя и переживаний за случившееся вскорости ослабла, заболела и умерла. Похоронив мать, я устыдился своего прошлого недостойного поведения, уволил слуг и, полностью разуверившись в богатстве, продал нажитый бесчестным путем дом, после чего, по протекции вашего отца, о благороднейший из благородных, устроился в гарем евнухом. С тех пор предметом моих мыслей являются наложницы, о которых я по мере своих убывающих сил стараюсь заботиться и прихотям которых потакать.
   Такова грустная история о том, как я потерял товарища и стал евнухом.
   Калиф: Ты грабил меняльные конторы?
   У него вследствие курения заметно улучшилось настроение.
   Евнух: Можете отрубить мне голову, о кровожаднейший.
   Он тоже повеселел.
   Калиф: А что, и отрублю на здоровье, за мной не заржавеет!
   Оба прыскают.
   Но единственное, чего я не понимаю, так это, почему ты со своей матерью голодал?
   Евнух: Мы редко кушали.
   Калиф: Отчего же вы не кушали чаще?
   Евнух: Нечего было.
   Калиф: Странно. Как же вам нечего было кушать, когда городские базары, не говоря уже о бескрайних полях халифата, ломятся от снеди? Мне из дворцовых окон видно. Неужели вы ленились сходить на базар?
   Евнух: У нас не было денег.
   Калиф: Как же не было денег, если ты голодал, тем самым не тратил имеющиеся у тебя деньги? Уж не тратил ли ты их на какие-нибудь пустые развлечения?
   Евнух: О нет, любопытнейший из рассудительных.
   Калиф: В чем тогда дело, не понимаю.
   Евнух (становясь на колени): О, величайший из великих, могущественнейший из могучих, знаменитейший из прославленных…
   Калиф: Короче?
   Евнух: По недостатку ума, я затрудняюсь объяснить калифу.
   Калиф: По недостатку чьего ума, твоего или калифа?
   Оба смеются.
   Евнух: Беда в том, о остроумнейший, что калифы никогда ни в чем не нуждаются.
   Калиф: Ну почему же не нуждаются? Что такое бюджетный дефицит, я прекрасно понимаю. Однако никогда не опускаю руки перед трудностями, а всегда поручаю министру финансов во всем разобраться и немедленно устранить причину.
   Евнух: Это правильно, о упорнейший.
   Задумываются и по очереди затягиваются.
   Калиф: Твои слова, евнух, не лишены осмысленности и даже глубины: жизнь простого народа остается для меня тайной за семью печатями. А так иногда хочется оказаться в шкуре какого-нибудь простого визиря или хотя бы звездочета. О торговце или цирюльнике я и мечтать не смею. Еще лучше было бы стать бродячим дервишем, чтобы целыми сутками путешествовать по дорогам, беседуя с сирыми и убогими. Говорят, сам Гарун-аль-Рашид, дабы ознакомиться с народными страданиями, выходил из дворца, переодевшись бедным горожанином. Куда мне до этого прославленного своей справедливостью правителя: не с кем из простого народа даже словом перемолвиться!
   Евнух: А вон за дверью стоит стражник, с ним и перемолвитесь.
   Калиф: Со стражником?
   Евнух: Вы же хотели пообщаться с простым народом, а стражник как раз оттуда, можно сказать, полномочный представитель простого трудового народа.
   Калиф: А в самом деле… Эй, за дверью! Стражник, я к тебе обращаюсь.
   Слышно, как за дверью кто-то бухается на колени.
   Стражник: О, величайший из великих, знаменитейший из прославленных…
   Калиф: Стражник, а стражник…
   Стражник (из-за двери, тонким дрожащим голосом): Слушаю и повинуюсь, о непредсказуемый.
   Калиф: Отворяй дверь и заползай сюда.
   Стражник: Я не смею осквернять гарем своим присутствием.
   Калиф: А я повелеваю.