«Что такое? — в голосе не только изумление — ужас. — Вы что? Никто не целился в него?»
   В ответ молчание. В буквальном, абсолютном смысле слова — гробовое.
   «Готовьсь! — щелкают затворы винтовок. — Целься! — (В моей обезумевшей голове, в помутневшем сознании мужской голос, спокойный и властный: „После залпа на счет „раз два“ падайте!“) — Пли!»
   Гремит залп.
   «Раз! Два! — Я кидаюсь на землю, успевая почувствовать, как пули веером во все стороны разлетаются от меня. Я, падая, поворачиваюсь — возможно, инстинктивно — набок и утыкаюсь мордой (простите за грубое слово) во влажный песок.
   Я, естественно, не вижу, как рассеивается пороховой дым, только слышу:
   «Все кончено, господин поручик!»
   «Отлично! Коновалов!»
   «Я здесь, господин поручик!»
   «В деревне возьмете у Ибрагима подводу и вместе с ним — поспорее быть здесь. Погрузите этот мусор истории и… Ну, вы знаете, куда».
   «Так точно, господин поручик!»
   Тихие неразборчивые слова, удаляющиеся шаги.
   Я начинаю погружаться в непонятную серую теплую массу. Глаза закрываются. Истома… Сейчас засну. Да, да, надо поспать, восстановить силы.
   Звук приближающихся шагов. Или это кажется? Нет, и впрямь песок осторожно поскрипывает. Кто-то приседает рядом со мной на корточки. Прикосновение ко лбу холодной, даже ледяной руки.
   «А вы молодцом, Яков Григорьевич, — говорит надо мной некто, и я узнаю голос: он только что отдавал приказы в моем сознании. — Прямо-таки молодцом! Где надо — доложу. Побеседовать бы… Впрочем, действительно, вам просто необходимо восстановить силы, вы правы. Поговорить успеем, в нашем распоряжении вечность. Куда спешить? Спите, спите, голубчик! Я вас вот только немного в сторонку…»
   Дальше я не слышу, что говорит он — окончательно проваливаюсь в сладкий, глубокий как, бездонный колодец, сон.
   …И просыпаюсь.
   Просыпаюсь от высокого солнца, которое слепящим светом и жаром бьет мне в глаза. Я весь в поту. Но чувствую: полон сил, если угодно, свеж — вот только бы пылающее лицо холодной водой обмыть. Лежу на спине, раскинув руки — оказывается, на песке.
   «Да где я? Что со мной?»
   Голова пуста. Нет, не так. Предложили бы мне в тот миг: «Расскажите, Яков Григорьевич, все о своей одесской маме», — извольте, сколько угодно, с множеством живописных подробностей. А вот что было вчера вечером или ночью… Перед мысленным взором ничего, кроме серого густого однородного пространства.
   Я резко сажусь. Передо мной морская бухта, нежно-голубая. По водной глади играют веселые солнечные зайчики. Чайки, пронзительно попискивая, плавают в воздушных струях над водой и кажутся розовыми — наверно, от солнца.
   «Ничего не понимаю! Как я сюда попал?»
   Поднимаюсь на ноги и вижу вокруг себя странные черные пятна на песке и следы от сапог. Кругом натоптано, возле меня на песке — четыре глубоких колеи от тележных колес, вмятины, оставленные лошадиными копытами. Валяется буденовка с красной звездочкой, с темно-красными кровавыми разводами.
   Четко, как будто мне шепчут на ухо, слышу команду: «По врагам России и Веры — пли!» Словно молния озаряет мое сознание: мгновенно я вспоминаю все, что произошло минувшей ночью, и бессильно опускаюсь на песок.
   «Негоже, негоже, молодой человек!» — слышу я совсем рядом сочувственно-насмешливый голос и узнаю его. Поднимаю голову — никого. Оборачиваюсь — за моей спиной на большом камне сидит, взявшись рукой с длинными пальцами за подбородок, весьма странный, даже нелепый господин: мужчина неопределенного возраста, с бледным продолговатым лицом, окаймленным черной аккуратной бородкой, которая заканчивается козлиным клинышком. И — уже совсем непонятно! — на нем черный фрак, черные блестящие штиблеты с острыми носами, белая кружевная манишка, а в петлице фрака темно-красная роза с крохотными водяными шариками росы на лепестках, в которых играет солнце.
   «Да, да, мой юный друг, — продолжает он, с укоризной и сочувствием глядя на меня глубокими сверкающими глазами, в которых нет зрачков, а только черная глубина и живость мысли, — негоже впадать в тоску и придаваться унынию из-за превратностей судьбы. И потом… Не вас учить, вы юноша образованный: на войне как на войне. Или если угодно, по-другому: каждому свое. А вам, Яков Григорьевич, надлежит пребывать еще на этой земле и пребывать, дабы вершить великие дела! Что же, мой друг, вы совсем потерялись? Соберитесь, расправьте плечи».
   Действительно, я как бы очумел, ничего не соображаю: что, собственно говоря, происходит? Кто этот тип? И вообще… Что он ко мне привязался?..
   Между тем таинственный незнакомец легко поднялся с камня — без всякого физического усилия, как бы вспорхнул.
   «Нечего тут рассиживаться, Яков Григорьевич! — похоже рассердившись, сказал он. — Время попусту транжирим. У вас ведь впереди дел невпроворот, и каких! Вставайте, прогуляемся немного по берегу, и „лазурная волна смоет наши следы“ — процитировал он неизвестного мне поэта. А может быть, это были его стихи, черт его разберет. — Провожу вас до харчевни Файдаха, там подкрепитесь, — я тут же почувствовал приступ лютого голода. — И конек ваш у татарина. Думаю, его уже обиходили: почистили, напоили, накормили. Я распорядился. Идемте же! Экий вы сегодня! Просто не узнаю». http://punjab.narod.ru/
   Я послушно, покорно, надо добавить — тупо отправился за ним, как бы чувствуя незримый тугой поводок, который этот тип иногда слегка подергивал. Но вот что удивительно: мне было хорошо, может быть, даже благостно, и — лениво. Ни о чем не думалось, только вот поесть бы… Скоро поводок был отпущен, и мы медленно побрели вдоль кромки воды, поскрипывая галькой. На море был штиль. У наших ног на берег набегали крохотные волны чистейшей прозрачной воды; под ней посверкивали яркие разноцветные камушки.
   «Скоро мы расстанемся, любезнейший Яков Григорьевич, — после некоторого молчания опять заговорил мой спутник. — Ведь вы у меня не один. Посему — очень важный совет: не лезьте на рожон. Глупость какая-то! Что вам за дело до особ, которых разыскивает феодосийская Чрезвычайка? Пусть сами ищут — их проблемы. У вас совсем другие задачи, и нелегкие, весьма нелегкие, мой юный неискушенный друг. Вот их и решайте. Зачем разбрасываться? Конечно, могут и в собственном предназначении возникнуть трудности. Я, естественно, если нужно, вот как намедни ночью, приду и помогу. Но!.. — он усмехнулся, обнажились его безукоризненно белые зубы, он облизал их фиолетовым, узким и тонким языком. — Но мой друг, наши возможности не безграничны. А вы такой, такой…— загадочный незнакомец погрозил мне пальцем, и я увидел, что он взволнован и обеспокоен. — Я чувствую, вы можете создать ситуацию, когда мы будем не в состоянии помочь вам».
   «Кто это — мы?» — чуть было не спросил я, но тут же в моем сознании прозвучало требовательно и раздраженно: «Обойдемся, милостивый государь, без идиотских вопросов!»
   Я не успел удивиться — впереди в зарослях кустарников и молодых деревьев возвышался двухэтажный каменный дом с широкими окнами и плоской крышей, похожий не то на маленький замок, не то на провинциальную тюрьму.
   Яркий огненный свет вспыхнул передо мной. «Логово этого поэта Волошина… Из-за него… Из-за коктебельского стихоплета погибли мои товарищи! Разорву на части собственными…»
   Рука привычным жестом рванулась к кобуре револьвера, но верного боевого товарища не было на месте. «Ничего… Найду способ!..»
   «А вот этого не надо! — прозвучал рядом голос, в котором слышался металл. — Опять вы за свое! Право, Яков Григорьевич, не знаю, что с вами делать… Уж поверьте мне, ничуть не виноват Максимилиан Александрович Волошин в вашем ночном приключении. Хотя, должен вам признаться, порядочный пакостник этот стихотворец и — черт бы его взял — мыслитель. Сколько нам с ним хлопот и неприятностей!.. Главное, не поймешь, с кем он, за кого? К тому же через скорлупу его не пробьешься, не достанешь — защищен, видите ли…»
 
   «Через какую скорлупу? — вертелся у меня вопрос на языке. — От кого и чем защищен?»
   «И не надо! Не надо спрашивать! — прозвучало в моем сознании. — Все равно не поймете. Рано вам еще…»
   Раздражение охватило меня: чего он в мою башку лезет?
   «Кто вы такой, в конце концов?» — спросил я.
   Ответа не последовало. Мой спутник воскликнул воспаленно-радостно и фальшиво одновременно:
   «А вот и он, наш поэт, собственной персоной! И с обожаемой супругой, Марией Степановной».
   Нам навстречу медленно шли двое: плотный, пузатый мужик могучего сложения. Густая, как у льва, шевелюра и борода были черными, с проседью; огромный лоб, крепкий орлиный нос под резкими бровями, сведенными к переносью, светились вниманием и участием глаза. На нем была длинная холщовая рубаха ниже колен, подпоясанная простой веревкой, на толстых ногах сандалии с бечевками вокруг щиколоток. Он обнимал за плечи хрупкую маленькую женщину в ситцевом легком платье, светловолосую, с простым; открытым, я бы сказал, крестьянским лицом (видел я такие милые чистые женские лица в деревнях Симбирской губернии). Они прошли мимо, я встретил взгляд поэта, спокойный и добрый. Он молча слегка поклонился мне. И через несколько мгновений я услышал голос женщины — она говорила шепотом, но ветер донес до меня.
   «Опять солдатик от своих отбился. Один бродит…»
   «Как это один?!» — изумился я, оглядываясь, — нет, мой спутник был тут, рядом со мной. Он внимательно, сдерживая улыбку, смотрел на меня.
   И я почувствовал, что сердце мое останавливается: от меня на белую крупную гальку, похожую на чешую гигантского доисторического зверя, зарывшегося в землю, падала черная тень. А у моего — теперь я могу сказать — хозяина тени не было!
   «Волошин не заметил его, — с ужасом понял я. — Для них он невидим».
   Между тем мой спутник сказал вполне буднично:
   «Видите, у дороги дом с открытой верандой, и дымок поднимается? Принюхайтесь: бараньими шашлыками пахнет. Впрочем, с вашим человечьим обонянием… Это харчевня Файдаха. Отправляйтесь туда. Подкрепитесь…»
   «Но у меня нет денег», — перебил я.
   «Как это нет? — усмехнулся он. — Поройтесь в карманах».
   Я судорожно сунул руки в карманы брюк и в правом тут же нащупал мой кошелек, туго набитый.
   «А конь ваш по кличке Маугли в сарае. Ждет не дождется хозяина. Так что, Яков Григорьевич, особо не рассиживайтесь. Вы один, в селе сейчас, белые (как вы их называете), всех ваших с помощью татар вырезали. Ничего не поделаешь: как вы с ними, так и они с вами. В общем, будьте осторожны и поторопитесь к своим, — похоже, мой хозяин загрустил. — И последнее, на прощание. Вот вы о Волошине: „Разорву на части! Собственными руками!“ А хотите послушать, что сей поэт скоро напишет о вашей революции?»
   «Хочу!» — вырвалось у меня.
   «Извольте! — и мой невероятный спутник или, что точнее, сопровождающий, страстно, с каким-то пророческим вдохновением продекламировал:
   Она мне грезилась в фригийском колпаке, С багровым знаменем, пылающим в руке, Среди взметенных толп, поющих Марсельезу, Иль потрясающей на гребнях баррикад Косматым факелом, под воющий набат, Зовущий к пороху, свободе и железу…
   — Все, мой друг, идите! — в его голосе звучал приказ, которого я не мог ослушаться. — Постарайтесь не очень часто призывать меня. Идите, идите!..»
   Я, торопясь, спотыкаясь, зашагал по узкой тропе к харчевне Файдаха.
   «Не оглядываться! Не оглядываться!»
   Но уже через несколько шагов я оглянулся — на коктебельском берегу никого не было. Только солнце играло с морем: яркие блики вспыхивали на водной глади то там, то тут, будто огромные золотистые рыбы показывали свои спины и тут же уходили в глубину.
   …«Черный цилиндр» смотрел на меня с укоризной, а поезд, казалось мне, был уже совсем рядом: я видел его надвигавшиеся огни, грохот колес сотрясал рельсы. Еще несколько секунд… Я уже не хотел умирать. Чего же он медлит?
   «Да не суетитесь вы, Яков Григорьевич! — с явным раздражением продолжал мой хозяин. — Сами все затеяли. Сдалась вам эта Катя-Катерина! Сколько их у вас уже было? И еще будут… Весь ваш путь в Елизаветград был безопасен, а вы…— („Все, — понял я, — паровоз — вот он, сейчас я разорванный на куски полечу в разные стороны.) — А вы что себе позволяете? — «Черный цилиндр“, оказывается, уже обнимал меня за талию, мое истерзанное побоями тело чувствовало ледяной холод его руки, и это прикосновение было приятно. Самое же невероятное заключалось в том, что мы, оказывается, летим над землей: посмотрев вниз, я увидел длинную гусеницу поезда, ясно обозначенную тусклым светом из окон вагонов.
   «Пассажирский», — понял я. — Словом, так, Яков Григорьевич: последний раз. Еще один безрассудный поступок, продиктованный вашей похотью или какими-либо авантюрными побуждениями, и я от вас отказываюсь. Все! надоело! Так и доложу там…»
   …И все исчезло, провалилось, рассыпалось искрами. Не знаю, какими словами описать все это. Я очнулся на крыльце домика путевого обходчика, голый и дрожащий, в жутких синяках и кровоподтеках. Хозяева, подобравшие меня, сказали: «Сам дополз от рельсов: по первой травке — кровавый след».
   Нет, не получается «краткая биография» одной строкой. Не обессудьте, Яков Самуилович. Но все же постараюсь кратко.
   В тот же день, когда я «обнаружился» у домика путевого обходчика, меня на дрезине доставили в Кременчуг и определили в богадельню при монастыре, то есть в благотворительную больницу.
   Месяц я зализывал раны. За это время, пока я валялся на больничной койке, произошли большие перемены: закончилась Первая мировая война, в которой Германия и Австро-Венгрия потерпели поражение, в этих государствах пал монархический строй; была провозглашена Советская власть в Венгрии; в марте 1919 года в Москве состоялся первый конгресс Коммунистического Интернационала. Я был убежден: грянувшие события — фактическое начало всемирной пролетарской революции. Казалось бы, выбита почва из-под разногласий большевиков и уцелевших эсеров: позорный Брестский мир стал фактом минувшей истории.
   «Так что же мне делать дальше? Как поступить?»
   И я принял решение.
   В середине апреля 1919 года я появился в Киевской губернской Чрезвычайке, в кабинете председателя, большевика Сорина, и заявил, шамкая беззубым ртом:
   — Я — Блюмкин Яков. Нахожусь в розыске по обвинению в убийстве германского посла Мирбаха.
   Дальше действительно «одной строкой». Для вас стараюсь, товарищ Агранов, дабы вы не надорвались, изучая мою персону со всех сторон.
   Пока шло следствие в Киеве, я был на свободе, и мои товарищи по партии эсеров трижды совершили на меня покушение: для них я превратился в предателя. Скажу одно: пули летели мимо меня, в ситуации, когда, казалось, деваться было некуда, я окружен со всех сторон, мне удавалось довольно легко скрыться. Надеюсь, Яков Самуилович, вы понимаете, КТО помогал мне во всех этих случаях…
   В конце концов я был отправлен в Москву, и по моей просьбе меня судил межпартийный суд — его трибунал состоял из эсеров и левых коммунистов, к которым я тогда формально примкнул. Заседания суда происходили в Первом доме Советов, то есть в бывшей гостинице «Метрополь», столь памятной мне по событиям 6 мая 1918 года…
   И я, уважаемые товарищи и граждане, а также мой въедливый и «беспристрастный» следователь Яков Самуилович Агранов, был оправдан, все обвинения в измене с меня сняли, а за покушение были принесены извинения, которые, пунцовая от смущения, а возможно, и от других чувств, мне, запинаясь, прочитала по бумажке Ирина Кохановская (кстати сказать, моя будущая жена).
   И я вернулся на службу во Всероссийскую чрезвычайную комиссию. Это случилось в июле 1919 года.
   И только одно замечание к сказанному.
   В течение последних восьми месяцев, с того ноябрьского дня, когда из Петрограда я тайно отправился на Украину, со мной постоянно был драгоценный груз, с ним я не расставался и, отправляясь на ответственные задания, связанные с риском и опасностями, прятал его у надежных товарищей, чтобы потом опять вернуться к нему. Это был небольшой чемодан с двадцатью двумя книгами по оккультизму и о Шамбале, полученными мною в петроградских библиотеках, — не без трудностей, надо заметить, по списку, который мне вручил Александр Васильевич Барченко.
   При первой же возможности я обращался к этим книгам: читал, осмысливал, перечитывал, делал выписки. Я был захвачен и потрясен новыми знаниями, которые усваивались мною легко, с азартом, вдохновенно. На первых порах я как бы раздваивался, жил в двух, казалось бы, несовместимых мирах: русская революция, идеи Интернационала — и мистические доктрины оккультизма, незримое противостояние белого и черного братств. Пока во мне окончательно не укрепилась еще в Петрограде возникшая мысль: знания, энергию, мудрость Шамбалы необходимо поставить на службу мировой пролетарской революции и будущей всепланетной «республики труда и братства» всех людей Земли.
   В Москву летом 1919 года я вернулся другим человеком.
   Я жаждал опять попасть в ВЧК.
   На Лубянку я (по собственной инициативе) явился сразу, как только оказался в Москве, и был принят сотрудником секретного отдела товарищем Аграновым. Да, да! Вами, Яков Самуилович. Помните ту нашу встречу? Причудлива и загадочна судьба, согласитесь. Вы мне тогда сказали: — Мы после межпартийного суда, реабилитировавшего вас, решили…— На вас в тот день, Яков Самуилович, великолепно сидел новый черный пиджак, и вы, поскрипывая начищенными ботинками, неторопливо прохаживались по кабинету. — Словом, есть мнение: вы останетесь нашим сотрудником, но пока — внештатным. В вас весьма заинтересован Реввоенсовет республики. Сами понимаете, война. Вот победим…— Интересно бы узнать, товарищ Агранов: вы тогда верили в нашу победу в гражданской войне? — Но одно необходимо определить сейчас, — продолжали вы. — Как бы ни сложились обстоятельства, куда бы ни забросила вас судьба, наступит момент «икс», и вы получите от нас задание, к выполнению которого приступите немедленно! С вашим непосредственным начальством, естественно, все будет согласовано. Вы принимаете такие условия нашего сотрудничества на ближайшее время?
   — Безусловно, принимаю, — ответил я. Помните? И тогда вы сказали:
   — Нас весьма заинтересовало ваше последнее донесение из Петрограда о профессоре Барченко и об этой фантастической стране в Тибете. Как она?..
   — Шамбала! — вырвалось у меня, а сердце забилось гулко, быстро, и кровь застучала в висках.
   — Да, Шамбала. — Я видел: вы, Яков Самуилович, подавили усмешку. — Фантастическая страна, — продолжали вы. — Это мое, личное определение. Не верю я во всяческие оккультные ереси. Но наверху, у товарища Бокия и его ближайших коллег, другое мнение. С Глебом Ивановичем, думаю, вы еще об этом поговорите. Короче, вот поле вашей деятельности на ближайшее время. Первый подопечный у вас уже есть — Александр Васильевич Барченко. Будете с ним работать. Потом наверняка появятся другие объекты из этого же оккультного, — тут, Яков Самуилович, вы не сдержались, брезгливо поморщились, — круга. Ваша конспиративная кличка остается прежней — Рик.
   В заключение той нашей первой аудиенции вы, Яков Самуилович, сказали весьма вежливо, покашляв в маленький кулачок:
   — И разрешите один совет — по-дружески, как старший товарищ.
   — Пожалуйста! — заинтересованно сказал я.
   — Вы у нас как бы на службе, — слегка смущаясь, продолжали вы. — Постоянно будут встречи с самыми разными людьми — специфика нашей работы. Вот в ближайшее время, думаю, предстоит вам поездка в Петроград, на свидание с Александром Васильевичем Барченко…
   — Ну и что же? — осмелился я перебить вас.
   — А то! — вы, Яков Самуилович, вдруг рассердились. — Неприлично с таким безобразным ртом представлять нашу организацию, хотя и анонимно. Вставьте, будьте любезны, зубы. И вот вам адресок чудного дантиста, все мы у него рты ремонтируем. Рудберг Аркадий Александрович. Я ему позвоню. Он вам счет выпишет, вы с ним — в нашу бухгалтерию, там вам оплатят. Соответствующее указание будет дано. Отправляйтесь немедленно, сегодня же!
   — Спасибо, товарищ Агранов…— помню, я даже растрогался: хороший вы человек, Яков Самуилович…
   Не буду перечислять свои должности и географические перемещения на военной советской службе. Уверен: вы, мой дотошный следователь, и без моей писанины все прекрасно знаете.
   Давайте сразу — в 1920 год, а еще точнее — в февраль двадцатого.
   Я по направлению Наркомата иностранных дел, в котором состоял на официальной службе, зачислен на восточное отделение Академии генерального штаба (замечу в скобках: отделение выбрано по моей просьбе). Готовили на этом факультете кадры для армейской службы на восточных окраинах Советской Республики, а так же для военно-дипломатической работы. И география назначений после окончания Академии более чем совпадала с теми местами на карте, что вызывали у меня жгучий интерес. Учеба была интересной и напряженной. Не буду перечислять множества специальных предметов. На восточном отделении изучались дополнительно в вечерние часы языки: персидский, арабский, китайский, японский, тибетский… Я оказался весьма способным в их изучении.
   В первый же год моей учебы, которой я был увлечен и захвачен, вы, Яков Самуилович — помните? — призвали меня к себе. Был, если мне память не изменяет, конец апреля. Вы сказали:
   — Вам предстоит интересная командировка — на месяц, может быть, полтора. С руководством академии все согласовано. Там вас хвалят. Вернетесь, наверстаете пропущенное.
   — Куда ехать? — спросил я.
   — В Англию, в Лондон, — по вашему лицу я видел, что вы ждете восторгов с моей стороны. Но их не было: мне не хотелось запускать занятия. И вы, Яков Самуилович, сухо и официально продолжали: — У вас появится новый объект наблюдения, весьма важный: художник Николай Константинович Рерих, сбежавший к англичанам и, по нашим сведениям, намеревающийся с семьей отправиться в Индию…
   Фу ты, ключ гремит в скважине. В чем дело? Батюшки! Оказывается, время обеда. Расписался, увлекся. До следующих страниц, Яков Самуилович.
   23.Х.1929 г. Лубянка, ОГПУ, внутренняя тюрьма, камера № 14
   (Продолжение следует, если, конечно, Агранов Я.С. предоставит подсудимому, дело которого «разрабатывает», время, чтобы и дальше вести автобиографическое повествование…)
   Мы возвращаемся в Лондон. На европейском календаре 24 мая 1920 года. В маленьком кафе рядом с залом, в котором проходят ежедневные напряженные репетиции балетов Сергея Дягилева (сейчас Рерих работает над декорациями дягилевского «Половецкого стана»), у окна за столиком друг против друга сидят Николай Константинович, который уже покончил со своим ужином и допивает свой чай, и Константин Константинович Владимиров, он же агент Рик, то есть товарищ Блюмкин собственной персоной; Яков Григорьевич потягивает из высокой кружки темное пиво.
   Они уже поболтали с четверть часа — о лондонской погоде, о балетах Дягилева, которые здесь пользуются огромным успехом, о тревожных событиях в Германии («Там, по нашему примеру, — обмолвился Константин Константинович, — вот-вот начнется революция»).
   За окном совсем потемнело — вечер, да и дождь собирается.
   «Пора приступать к главному, — думает Яков Григорьевич, постукивая металлическими зубами о край кружки. — Пора, пора! Сейчас…»
   «Еще один от них, — с холодком страха в груди, но еще больше с раздражением рассуждает про себя русский живописец в изгнании. — Лаже не скрывает, откуда он. Вернее, почти не скрывает. А вот тот, первый, в Стокгольме, выдавал себя за немецкого импресарио Макса Видрашку. Конспираторы, будьте вы прокляты!»
   Тогда, в Швеции, Николай Константинович принял Исаака Линкольна-Требича за агента ВЧК и после месяца раздумий, уже из Лондона, дал ему телеграмму на берлинский адрес:
   «Я, РЕРИХ, ОТКАЗЫВАЮСЬ, ГОСПОДИН ВИДРАШКУ, ОТ ВАШЕГО ПРЕДЛОЖЕНИЯ»
   Но потом от«них» было еще несколько «инициатив». 25 января 1920 года Рерих писал художнице Тенишевой: «Деятельность большевиков и их агентов усилилась. Мне предлагали крупную сумму, чтобы войти в интернациональный журнал. Все на почве искусства и знания. С этими козырями они не расстаются… И есть надежда, что что-нибудь, совершенно неожиданное, может повернуть наши события. Думаю, что будет что-то совсем новое».
   Две последние фразы более чем туманны. В них можно обнаружить некий смысл, если иметь в виду, что «совсем новое» происходит — или вот-вот произойдет — не во внешних «наших событиях», а в голове художника и философа: в ней возникает новый грандиозный план. Вернее, концепция. Николай Константинович на пути к ней. Ее, эту концепцию, угадали в Москве, на Лубянке, — там собирается разнообразная информация о художнике, ее скрупулезно анализируют, а здесь, в туманном Альбионе, за ним пристально наблюдают — и негласно, и демонстративно открыто.
   «Он почти готов. Надо только подтолкнуть», — с такими напутствиями отправился в Лондон агент Рик.
   — У меня, Николай Константинович, — нарушил молчание Блюмкин, — есть к вам предложение.
   — От кого? — перебил Рерих.
   — От правительства России.
   — Интересно…
   — Только, пожалуйста, не подумайте, что я собираюсь вас агитировать:
   «Возвращайтесь на Родину, мы вам создадим все условия для творчества…» — и прочее такое. Во-первых, уж простите, я вынужден вам это сказать… Вы еще не осознали, какая Россия возникла после Октября семнадцатого года?..