Правда, один раз — была уже глубокая ночь — оглянулся, оторвавшись от труда мадам Блаватской «Тайная доктрина», и едва чувств не лишился: в кресле сидел… Никогда не догадаетесь кто, Яков Самуилович, даже не пытайтесь. Сидел барон Мирбах, убитый мною посол Германии, весь в крови, и смотрел на меня тем своим взглядом — последним. И самое ужасное и отвратительное заключается в том, что эта скотина улыбалась.
   Все, все, товарищ Агранов! Простите, опять меня понесло не туда. Трудно, знаете ли, подчинить поток воспоминаний определенной цели. Особенно в том состоянии, в котором я сейчас нахожусь.
   Короче говоря, на календаре уже 1922 год. Меня в очередной раз родная партия выдергивает из Академии — я еще не знаю, что расстаюсь с ней навсегда, и впредь в анкетах в графе «образование» мне предстоит писать: незаконченное высшее. Меня направляют в наркомат по военным делам, и в течение года и четырех месяцев я состою лично при Льве Давидовиче Троцком, выполняя его особые поручения. Счастливая пора моей жизни! Сейчас мне бессмысленно скрывать это: Лев Давидович становится вторым учителем в моей жизни — после директора одесской Талмуд-торы Шолом-Якова Абрамовича, подписывающего свои замечательные литературные произведения псевдонимом Менделе Мойхер-Сфорим.
   Я попал в наркомат товарища Троцкого в ту пору, когда шла подготовка к торжествам по случаю пятилетия вооруженных сил советского государства, создателем которых, безусловно, был этот великий человек — военный стратег и практик, организатор, полководец. К торжествам приурочивалось открытие выставки, посвященной истории Красной армии, где целый большой зал отводился поезду председателя Реввоенсовета республики Льва Давидовича Троцкого. Наполнить этот зал впечатляющими экспонатами поручили мне. Какая же это была увлекательная и захватывающая работа! При этом я почти каждодневно (для справок и консультаций) общался со своим кумиром. И чувствовал: Лев Давидович тоже проникся ко мне горячей симпатией.
   В какой же потрясающий мир окунулся я, работая с архивными материалами, запечатлевшими историю уникального поезда Троцкого! Этот поезд, состоявший из бронированных вагонов, хорошо вооруженный, охраняемый отрядом специально отобранных и обученных бойцов, представлял собой оперативный центр управления Красной армией. В нем располагались секретариат, телеграфная станция, типография, радиостанция, автономная электростанция, библиотека, гараж с несколькими броневиками, баня, полевая кухня с раздельными котлами для рядового состава и командного. Прямо в поезде издавались газеты «На страже» и «В пути», нарочные развозили их по военным частям. Поезд Троцкого почти все время находился в пути, перемещаясь с одного фронта на другой, туда, где складывалась особо сложная обстановка и требовалось быстрое, оперативное вмешательство главнокомандующего. Я подсчитал: за те два с половиной года, что длилась Гражданская война, поезд Троцкого сделал тридцать шесть рейсов общей протяженностью около двухсот тысяч километров. И в пути Лев Давидович писал статьи для газет, доклады, воззвания, листовки, приказы, инструкции, письма, составлял тексты срочных телеграмм. Здесь же вместе с другими командирами он разрабатывал планы боевых операций, составлял необходимые схемы и диаграммы. Изучая все эти потрясающие материалы, я сожалел лишь об одном: почему судьба не распорядилась так, чтобы я попал в штаб Льва Давидовича во время войны, в тот легендарный поезд?..
   «Мой» зал на выставке, посвященной пятилетию Красной армии, которая открылась в феврале 1923 года, считался лучшим и привлек внимание видных советских военачальников. Кстати, тогда перед стендами «своего» зала я впервые близко, рядом с собой, увидел Сталина и был крайне удивлен хмурым, напряженным выражением его рябого лица, на котором порой проступала откровенная ненависть. Теперь-то я знаю, о чем думал вождь всех времен и народов, рассматривая впечатляющие экспонаты, живописующие историю поезда Троцкого…
   А Лев Давидович поблагодарил меня за сделанное и крепко, пожав руку, сказал:
   — Вы угодили мне. Нерв моей работы на войне. Здесь, — он обвел худыми руками стенды зала, — этим нервом все напряжено и выявлено. Спасибо!
   Я был на седьмом небе от этих слов своего учителя.
   И буквально через несколько дней получил новое задание: возглавить группу из трех человек, которой поручалось составить трехтомник военных произведений Льва Давидовича «Как вооружалась революция». И мы — простите, Яков Самуилович, за нескромность и не раздражайтесь, пожалуйста, — блестяще справились с порученным делом: уже в середине 1923 года вышел первый том, и в предисловии товарищ Троцкий поблагодарил нас за сделанную работу, и первой там была названа моя фамилия.
   Не скрываю: тогда я находился под сильнейшим влиянием этого выдающегося человека, разделяя его — как теперь говорят — «леворадикальные» взгляды на перспективы развития мировой революции. Я гордился тем, что служу под началом второго по значению после Ленина деятеля большевистской партии и Советского государства, героя Октября, официально тогда признанного вождя и создателя Красной армии.
   Пожалуй, благодаря опеке Льва Давидовича я, служа в его наркомате, всерьез занялся своим политическим образованием: с азартом, тщательно конспектируя, читал произведения Энгельса, Ленина, классиков материалистической философии, книги по истории большевизма. И — что же делать, Яков Самуилович? Признаюсь: все это было весьма познавательно и практически полезно, но авторы оккультных и мистических книг представлялись мне более интересными, глубокими, более… как точнее сказать? — более свободными, разносторонними и (не нахожу другого слова) счастливыми. Все авторы-материалисты какие-то напряженно-озлобленные. Неужели и я такой же?
   Кстати! Тогда же меня пригласили в военную Академию, которую я так и не закончил, прочитать курс лекций по историческому материализму. Сказали: «У вас вполне приличная общая подготовка, что в наше время редкость, но и военную среду, ее специфику вы знаете преотлично». Я согласился, курс лекций прочитал, получил немалый гонорар, но, по-моему, особого успеха не имел: все время меня заносило, отвлекался на посторонние темы.
   Работая у Льва Давидовича, я вернулся к журналистике — первые мои пробы, Яков Самуилович, если помните, в этой области относятся к одесскому периоду, можно сказать, предреволюционному. А в газете «Правда» весной все того же 1923 года я опубликовал несколько политических фельетонов.
   Кстати, в ту пору я часто встречался со своими старыми знакомцами, московскими поэтами Есениным, Мандельштамом, Мариенгофом, Шершеневичем и даже однажды устроил им встречу с Львом Давидовичем, которой они остались чрезвычайно довольны, хотя вначале робели.
   (Прервем здесь исповедь Блюмкина — согласитесь, горестно-паническую какую-то, замешенную, однако, на показной браваде и бахвальстве. Об упомянутой встрече Троцкого с московскими поэтами рассказывает в своих воспоминаниях «Мой век, мои друзья и подруги» Анатолий Мариенгоф. Нам безусловно интересна черта характера организатора этой встречи, которую зафиксировал в книге поэт. Очень любопытная черта для понимания характера Якова Григорьевича, двадцатитрехлетнего молодого человека. Вот этот фрагмент. Друзья собираются на встречу со Львом Давидовичем:
   — Дай, Яшенька, пожалуйста, брюки.
   — И не подумаю давать. Лежи, Анатолий. Я не могу позволить тебе заразить Троцкого.
   — Яшенька, милый…
   — Дурак, это контрреволюция!
   — Контрреволюция? — испуганно пролепетал я.
   — Лежи! Забинтовывай шею! Полощи горло! — повелел романтик, торопливо отходя от моей кровати.
   Он ужасно трусил перед болезнями, простудами, сквозняками, мухами («носителями эпидемий») и сыростью на улице: обязательно надевал калоши даже после летнего дождичка.
   Да… Странно! Убийца Мирбаха, отправлявшийся в немецкое посольство почти на верную смерть, отважный командир, шедший в атаку в первой шеренге своих бойцов, авантюрист, инициирующий «приключения», связанные с риском для жизни. И… как вам это нравится? Боится сквозняков, простуд, мух, то есть прямо-таки трясется над своим здоровьем. Загадочное обстоятельство… И. М.)
   …Об одном сожалею: так мало проработал я под руководством Льва Давидовича Троцкого! Конечно, можно было бы вспомнить о некоторых специфических заданиях и поручениях военного наркома, но это так, мелочи. Я, наверно, и без того утомил вас, Яков Самуилович, своими панегириками в адрес «отщепенца и предателя». Кстати, первое специфическое задание я получил от Троцкого еще в 1920 году, правда, в письменном виде. Поэтому в той части своей биографии, над которой изнываю сейчас, где речь идет о моей непосредственной работе с Троцким, о нашем заочном знакомстве речи нет, и этот эпизод я лучше обойду молчанием.
   (Какая, однако, неожиданная скромность! Первое задание, заочно полученное Блюмкиным от Троцкого, действительно весьма специфично. Речь идет о следующем эпизоде. Как известно, в 1920 году, когда Красная армия, прорвав оборонительную линию белых на Перекопе, стремительно заняла Крым, в красном плену оказались около сорока тысяч офицеров белой армии =— они сдались под честное слово Фрунзе: «Если вы разоружитесь, то всех мирно отпустят в пределы континентальной России». Против такого решения «проблемы» категорически восстал Троцкий: «Мы пускаем вглубь страны сорок тысяч лютых врагов революции!» И была разработана «акция», инициаторами которой выступили Троцкий и Пятаков: контрреволюционеров ликвидировать. Это была самая массовая, кровавая и подлая ликвидация пленных во время Гражданской войны. Белые офицеры, цвет и гордость российской армии, были согнаны в лагеря в глубине пустынного степного Крыма, окружены красными частями «особого назначения», вооруженными огромным количеством пулеметов, и неожиданно, на рассвете началась без всякого предупреждения кровавая бойня. Очевидцев с «белой» стороны не осталось — расстреляны были все до одного. Красные ликвидаторы, естественно, письменных воспоминаний не оставили. Вот и Яков Григорьевич воздержался. А он был одним из трех «московских контролеров», посланных на место экзекуции лично товарищем Троцким — тогда он и получил от него «мандат» в эту страшную командировку. Так выглядело их «заочное знакомство». Всего было три «контролера» из Москвы. Вот их имена: Бела Кун, Землячка и Блюмкин.
   Самым ярым «контролером» оказался двадцатилетний Яков Григорьевич: он бегал среди окровавленных тел и меткими выстрелами из своего любимого револьвера добивал раненых, старательно отыскивая их — ни один «поганец» не должен был остаться в живых. Потом, в Москве, бывая в гостях у наркома просвещения товарища Луначарского, который оказался его соседом в престижном доме (о нем еще предстоит кое-что узнать читателю) «романтик революции» любил рассказывать всю эту историю, прибегая к красочным и жутким подробностям, повествовал и самому Анатолию Васильевичу, и его жене Розанель-Луначарской, и ее двоюродной сестре, балерине Большого театра Татьяне Сац, к которой Яков Григорьевич неоднократно сватался — правда, безуспешно. Но рассказы Яшеньки о крымской ликвидации Таня, воздушная, с комариной талией, слушала с интересом, в глазах ее порой появлялся восторженный ужас. Товарищ Луначарский внимал «правде о войне» даже благосклонно, порой усмехаясь чему-то своему; супруга наркома была непроницаема.
   Не удивляйтесь, дамы и господа: какова эпоха, такова и мораль. Или нравы, если угодно. Это то же самое, как во времена Петра I: высший свет Санкт-Петербурга, включая дам оного и их дочерей на выданье, во главе с «великим преобразователем» России ходил в пыточные комнаты, где заплечных дел мастера истязали преступников — ходили как в театр, и это считалось вполне обыденным развлечением. Что сказать по этому поводу? Не знаю. Задайте себе вопрос: изменился ли с тех пор человек? — И. М.)
   Но даже из наркомата меня опять выдернули — причем инициатива исходила, можно сказать, от вождей: председателя исполнительного комитета Коминтерна Григория Евсеевича Зиновьева и председателя ОГПУ товарища Дзержинского: меня тайно отправили в Германию. Там назревает пролетарская революция, вернее, мы ее «назреваем»: мне поручается обеспечить засылку во владения пруссаков оружия и бойцов, специально подготовленных и владеющих немецким языком. Дальше — умолкаю. Вам, Яков Самуилович, хорошо известно: все документы о провалившейся германской революции и нашем участии в ней строжайше засекречены. И на здоровье. Хорошо при мне однажды высказался мужик в тамбовской деревне, которую нам пришлось сжечь, а его самого, бандита, отправить в расход. Так вот, он сказал — не помню, по какому поводу: «Баба с воза, кобыле легче».
   Ну, а дальше… К какому пикантному, интересному месту мы приближаемся, товарищ Агранов! Прибываю из Германии, на дворе осень 1923 года, и Феликс Эдмундович предлагает мне вернуться — он так и сказал: «Возвращайтесь к нам, уважаемый Яков Григорьевич!» — на службу в ОГПУ, или в иностранный отдел, или в секретный, к товарищу Агранову.
   Да, да, дорогой мой Яков Самуилович! Я «вернулся» к вам, теперешнему следователю, ведущему мое дело, и давайте смотреть правде в глаза, ведь мы профессионалы: вы его доведете до логического конца — судя по всему, очень скоро я получу свою пуля в затылок. Верно? Молчите… Опять молчите!
   А тогда — помните? Еще за окном вашего кабинета шел первый ноябрьский снег. Вы мне крепко пожали руку — ведь мы еще не знали друг друга — и сказали:
   — Прошу, товарищ Блюмкин! Присаживайтесь к столу, — перед вами лежала стопка бумаг, — и сразу приступим к делу. Вот, товарищ Рик, — вы, Яков Самуилович, так хитренько улыбнулись (теперь я понимаю: в ту пору вы более чем скептически относились ко всей этой «оккультной белиберде», как вы потом высказались), — вот ваши донесения о профессоре Барченко, о живописце Рерихе; вот пространные письма товарища Картузова из Петрограда, комментарии к вашим донесениям и личные соображения на сей счет Дмитрия Наумовича, он у нас философ. Всем этим очень сильно… Преувеличенно сильно, — добавили вы, — интересуются в нашем спецотделе, особенно его руководитель Глеб Иванович Бокий. Сейчас мы с вами к нему и направимся, — вы подняли трубку телефона, — только вызову машину. Похоже, Яков Григорьевич, предстоит вам скорая командировка… Думаю, в Петрозаводск.
   Помните, Яков Самуилович, этот разговор? Нет! Не могу дальше писать. Что-то нервы… Комок в горле застрял.
   26.Х.1929 г. Лубянка, ОГПУ, внутренняя тюрьма, камера №14.
   (Продолжение, может быть, следует…)
   — …А предложение наше, Александр Васильевич, следующее, — Константин Константинович помедлил, рассматривая свой пустой хрустальный бокал и водя по его ободку куцым плебейским пальцем. — Мы уже с вами в нашу последнюю встречу в Петрозаводске затрагивали эту тему. Официально делаю вам, профессор, предложение: поработайте в той области, где сосредоточены ваши интересы, ориентируясь на военно-политические позиции новой социалистической России.
   — Что…— мистический ученый не находил от волнения слов. — Что вы имеете в виду?
   — Я имею в виду следующее. Ваши последние разработки, связанные с телепатическими волнами, с возможностью влиять и на отдельного человека, и на толпу на расстоянии…
   — На любом расстоянии! — не удержался Александр Васильевич.
   — Тем более! — Лицо товарища Блюмкина пылало. — Влиять посредством мысленного напряжения… И подобным способом можно связаться с той засекреченной страной в Тибете…
   — Думаю, что можно, — прошептал профессор.
   — Саша, успокойся. — Ольга Павловна взяла руку мужа и осторожно погладила ее. — Он ужасно волнуется, — как бы извиняясь, продолжала она, обводя гостей встревоженным взглядом, — когда речь заходит о Шамбале.
   — Вот! — победно воскликнул Константин Константинович, не услышав хозяйку дома. — Ваша работа, Александр Васильевич, имеет огромное оборонное значение. Оружие… Как его лучше назвать? Телепатическое оружие может стать решающим в великой битве пролетариата за покорение планеты. А если мы проникнем в Шамбалу, вступим в дружественный контакт с учеными, владеющими, как вы говорите, утраченными космическими знаниями… В Москве, дорогой профессор, есть мнение, что исследования такого характера, которые ведете вы…
   — В полном объеме, увы, не веду! — вырвалось у Барченко.
   — Именно, именно, Александр Васильевич! Ваши исследования должны полновесно, без ограничений финансироваться — или ОГПУ, или разведывательным управлением Красной армии. Однако, я думаю, лучше, если вы будете работать под крылом товарища Дзержинского в его ведомстве. Ведь Феликс Эдмундович возглавляет не только органы государственной безопасности — он еще председатель Совета народного хозяйства, а там сосредоточены основные финансовые средства страны.
   — То есть вы, Константин Константинович, хотите сказать…
   — Я хочу сказать… Вам предстоит переезд с семьей в Москву — для плодотворной работы на благо родины. Все условия, я говорю о быте, вам будут созданы. Не ужились в наркомате товарища Луначарского — у нас вам будет гораздо лучше. Уж поверьте мне на слово. Во-вторых, — Блюмкин поднялся из-за праздничного стола и прошелся по комнате. Он явно упивался своей властью. — Я убежден, что начать надо с письма товарищу Дзержинскому…
   Из протокола допроса А. В. Барченко от 23 мая 1937 г.
   — Товарищи, и прежде всего Константин Константинович Владимиров, заявили мне, что моя работа имеет настолько большое значение, что я должен доложить о ней правительству, председателю СНХ товарищу Дзержинскому. По их советуя написал Дзержинскому о своей работе.
   — Так что же, Александр Васильевич, вы принимаете наше предложение?
   — Да! Принимаю…
   — А вы, Ольга Павловна, согласны с решением мужа?
   — Я — как Саша. Лишь бы у него все сладилось.
   — Прекрасно! Просто великолепно! Вот за это мы сейчас и выпьем, друзья! Почему пусты бокалы?
   Блюмкин торжествовал. На профессора Барченко он делал большую ставку, имея в виду, естественно, свои интересы.
   Дальше события развивались стремительно.
   Письмо Дзержинскому Александр Васильевич написал в ту же предпраздничную ночь, под контролем товарища Владимирова, подсказавшего некоторые формулировки.
   На следующее утро Яков Григорьевич Блюмкин с первым же поездом увез это судьбоносное письмо в столицу.
   Прошли сутки, и профессор Барченко был приглашен на явочную чекистскую квартиру, которая разместилась в старинном доме с кариатидами на улице Красных Зорь. На тайной встрече присутствовали кроме мистического ученого Блюмкин-Владимиров и московский гость, заведующий секретным отделом ОГПУ Яков Самуилович Агранов.
   Из протокола допроса А. В. Барченко от 27 декабря 1937 г.
   — В беседе с Аграновым я подробно изложил ему теорию о существовании замкнутого научного коллектива в Центральной Азии и проект установления контактов с обладателями его тайн сначала посредством телепатической связи, а потом непосредственно, если в Тибет будет организована специальная экспедиция.
   Беседа с мистическим ученым, продолжавшаяся несколько часов, произвела на Агранова ошеломляющее впечатление. Наверно, тогда Яков Самуилович впервые понял, правильнее, может быть, сказать — почувствовал, что оккультные знания, магия, Шамбала не досужие сказки и вымысел, а реальность, но только существующая в ином, далеко не всем доступном измерении.
   После того как беседа вроде бы закончилась, возникло долгое молчание. Нарушил его товарищ Владимиров:
   — Яков Самуилович, может быть, нам следует ускорить ход событий?
   — Каким образом? — встрепенулся Агранов, выходя из своей неожиданной тяжкой задумчивости.
   — Попросим Александра Васильевича написать еще одно письмо о своей работе с указанием конкретных дел и планов и адресовать его уже на коллегию ОГПУ. Ведь начальники всех отделов собираются каждую неделю…
   — И очередное такое собрание, — перебил Агранов, — тридцать первого декабря, то есть через два дня. Письмо, если Александр Васильевич согласится его написать, мы доставим завтра, и тогда, товарищ Барченко, вам надлежит выехать в Москву послезавтра…
   — Зачем?.. — изумился и испугался мистический ученый.
   — Вы не догадываетесь? — усмехнулся Яков Самуилович.
   Из протокола допроса А. В. Барченко от 27 декабря 1937 г.
   — В Москве меня встретил Владимиров и сказал, что дела наши идут успешно. Мы отправились к Агранову, на его квартиру, находящуюся, как я помню, на одной из улиц, расположенных вблизи зданий ОГПУ. Точного адресе я в памяти не сохранил. Агранов сказал, что мое сообщение о замкнутом научном коллективе поставлено на сегодняшнее заседание коллегии ОГПУ. Это мое предложение — об установлении контактов с носителями тайн Шамбалы на Востоке — имеет шансы быть принятым, и в дальнейшем мне, по-видимому, придется держать в этом отношении деловую связь с членом коллегии ОГПУ Бокием.
   Заседание коллегии состоялось поздно вечером. Все были сильно утомлены, слушали меня невнимательно. Торопились поскорее покончить с вопросами, спешили встретить Новый год дома. В результате при поддержке Бокия и Агранова нам удалось добиться в общем-то благоприятного решения: о том, чтобы поручить Бокию ознакомиться детально с содержанием моего проекта, и, если из него действительно можно извлечь какую-то пользу, сделать это.
   Нет, не все начальники ОГПУ, присутствовавшие на том предновогоднем заседании коллегии ведомства Дзержинского (сам Феликс Эдмундович отсутствовал по болезни, что с ним в последнее время случалось часто), невнимательно слушали Александра Васильевича: он часто встречал взгляд смуглого сухощавого человека с сильными, резкими чертами лица, на котором глаза были средоточием напряженного внимания, интереса, некоего совпадения в понимании предмета, о котором идет речь. А когда, обосновывая идею своего проекта, мистический ученый сказал: «Контакт с Шамбалой способен вывести человечество из кровавого тупика и безумия той ожесточенной борьбы, в которой оно безнадежно тонет», — начальник спецотдела Глеб Иванович Бокий, а это был он, быстро и энергично кивнул: «Да, да! Именно так!..»
   После окончания заседания коллегии ОГПУ Бокий подошел к профессору, представился и, отозвав в сторону, тихо сказал:
   — Александр Васильевич, как бы ни складывались дела дальше, пройдет ваш проект или его замотают в бесконечных обсуждениях, но во всяком случае я со своей стороны сделаю все, чтобы его осуществить. — Барченко не верил собственным ушам. — И я вам предлагаю: идите ко мне в спецотдел. Для вас мы создадим секретную лабораторию нейроэнергетики. О ней даже здесь, в этих стенах, будут знать единицы. Избранные, если угодно. Но целевое финансирование ваших работ станет осуществляться спецотделом, то есть ОГПУ, при котором мой отдел формально состоит. Подумайте над моим предложением. Сколько вам надо? День? Два? И соглашайтесь.
   — Я уже согласен, Глеб Иванович…
   — В таком случае — вот вам моя рука. И приглашаю вас завтра к себе. В неофициальной обстановке все обсудим. Без суеты и спешки. Да и как-никак — Новый год. Хотя и запрещено у нас наряжать елки, буржуазный предрассудок…— Бокий горько усмехнулся. — Но встретить такой праздник просто необходимо. Запомните адрес… У вас хорошая память?
   — Не жалуюсь…
   — К восьми вечера жду. А адрес простой…
   …Надо сказать, что первая встреча Бокия и Барченко произошла в переломное для Глеба Ивановича время: начальник спецотдела уже несколько месяцев пребывал в состоянии глубокой депрессии. Работая в ОГПУ, он был прекрасно осведомлен о положении в стране, знал, что безостановочно вращает свои жернова кровавая мясорубка, механизм которой заводят в ведомстве, где «на благо мировой пролетарской революции» он трудится с 1918 года. Да, во время революции и Гражданской войны Глеб Иванович оправдывал и репрессии в отношении представителей бывшего правящего класса, и красный террор, который он возглавил в Петрограде после убийства Урицкого в ответ на белый террор, хотя масштабы «умертвлений» были несопоставимы: за одного убитого коммуниста к стенке ставили сотню заложников из «бывших», и Бокий теперь осознавал ужас происходившего тогда…
   «Мы раскрутили маховик, — думал он в полном смятении, — который теперь, казалось бы, в мирное время продолжает работать словно сам по себе, наращивая обороты, и самое ужасное — гибнут не просто классовые враги, а интеллектуальная и культурная элита России, те люди, которые поверили нам, предпочли родину эмиграции. Где выход из этого жуткого состояния?..»
   И вот встреча с Александром Васильевичем Барченко.
   «Он не только великий ученый, он мой единомышленник, и, может быть, действительно спасение там, в Шамбале? А в то, что оккультные знания существуют, что есть на земле люди — скорее всего, их единицы, — которые ими владеют, я не только верю: я знаю — они есть».