- А почему ты, Юхим, не утонул?
   - А что я, дурной туда лезть?
   Богатеи только глазами захлопали:
   - Ты гляди, какой вумный!..
   Зимой Юхиму приходилось туго - нет рыбы. Обвешивался торбами, нанимал мальчонку поводырем и шел по селам попрошайничать.
   Задерет голову, вывернет веко так, чтоб глаз страшнее был, и тоненьким таким жалобным голоском выводит:
   Не проходите, пода-а-айте!
   Не проходите, пода-а-айте!
   Бедному слепо-о-ому!
   А кто даст, тому и бог даст,
   А кто не даст, тому и бог не даст!..
   Вопреки своей придурковатости Юхим, как видите, был хорошим психологом, - это его "бог не даст" воздействовало на суеверных женщин сильнее, чем на эмоциональных итальянок венецианские баркаролы, - медяки дождем сыпались в Юхимову порыжевшую шапку.
   Правда, побывал Юхим еще и на казенной службе. При Центральной раде, когда приказали выставлять "вольных казаков", которые наводили бы порядок, богатеи тут же закричали на сходке:
   - Плескала в "вольные казаки"! Ничего не делает, так нехай хотя бы казакует!..
   Последний раз отсиживал Юхим за Секлетину юбку.
   Стащил с тына на онучи, потому как жены у него сроду не было, а на продажу та юбка - тьфу! - и старьевщик не взял бы.
   Когда же спросили его на суде, зачем украл, ответил:
   - А должно, для того, чтоб не отвыкнуть.
   Так для чего же я описываю все это про Плескало? А для того, чтоб иметь возможность сравнить его с вельможным лордом Керзоном, министром иностранных дел Англии, который выскочил, как голый из крапивы, со своей стр-р-рашной нотой. И сравнить не в пользу властительного тори.
   Ловит Плескало рыбу в общественном пруду тайком? Еще как! Добра от этого - никакого. Вред - очевидный. Приговор: надавать бы ему по...
   А лорд Керзон? В Белое море, под самые наши берега полез за рыбкой. Плескало довольствуется десятком фунтов за раз, а лорд тянет у нас из-под носа десятки тысяч пудов! Приговор: надавать бы ворюге по...
   Украл Юхим Секлетину юбку? Били его мужики веревочными вожжами?
   А лорд Керзон выкрадывает у нас государственные тайны, так чем его, собаку, бить?.. Оглоблей, только оглоблей!.. Да к тому же дубовой.
   Опрокидывает Юхим кринки в чужих погребах? Бывает, что и опрокинет ненароком. Бьют его мужики и за это. А лорд Джордж еще и не такую кутерьму устраивает в нашем доме руками разных дейвисонов и стен-гардингов. И вот я, Иван Иванович, присуждаю его к смерти - к политическому небытию, исчезнет, как привидение от Отченаша...
   Но наш буковский воришка Плескало куда благороднее вельможного лорда: как изловят его мужики с поличным, так поднимает вверх руки и кается: "Люди добрые, не буду, ну, ей-богу, не буду, провалиться мне на этом месте!.." Ну, его, конечно, все равно бьют, как уже сказано, мокрыми веревочными вожжами. С умом бьют. Потому как Плескало никогда не грозился спалить кому-нибудь хату.
   А лорд, бес ему в ребро, еще и угрожает!..
   Ох и написал бы я тебе, вельми не уважаемый лорд, письмо запорожское, так Чичерин не пропустит...
   Думаю и гадаю: что же делать?
   Призвал на совет и Евфросинию Петровну.
   - Так ты что ж, может, хочешь вытащить его на суд?
   - Конечно, хочу, но вся беда в том, что он на мой суд не явится.
   Посидел я и подумал. А потом и говорю жене:
   - Вот я получаю сорок пять и ты - тридцать рублей. Давай, - говорю, посидим с месяц на картошке, а эти семьдесят пять рублей отошлем в "Известия", пускай собирают на новые аэропланы. Можно добавить к этому и мои серебряные часы, которые дали мне в армии за стрельбу.
   Мучилась Евфросиния Петровна долгонько. Все пересчитывала на пальцах и новые сапожки, и костюм для меня, и велосипед, и сено для коровы, и ботинки для Виталика, и самовар, и умывальник, и кашемировое платье, одним словом, множество вещей, которых у нас нет и которых мы уже не купим, и сравнивала все это с пропеллером для аэроплана.
   И никак не могла себе представить, почему пропеллер лучше маркизетовой кофточки.
   - Ой Иван, Иван, тебе работать бы не учителем, а бесом, что искушает, в грех вводит!..
   И, тяжело вздохнув, отказалась и от фильдеперсовых чулок.
   Я поцеловал свою любимую жену, как Рокфеллер свою - за отказ от золотой ванны: обойдусь, мол, и мраморным бассейном...
   К нам присоединилась и Павлина, - она только что вошла.
   - Я - десять рублей. Больше, к сожалению, нету.
   - Ну, хорошо, завтра скажем Ригору.
   На следующий день зазвонили на сходку.
   Ригор Власович и Сашко Безуглый долго ругали Керзона и весь мировой капитал, я тоже высказал свое мнение. Проголосовали дружно, даже богатеи, когда узнали, что бомбы с буржуйских самолетов могут угодить и в их хаты.
   Только Тубол не сдавался.
   - Моя хата, - говорит, - под цинковой крышей. Что, у них глаз нету, куда кидать их, энти бонбы?!
   Так и не дал ничего.
   Даже Юхим Плескало решил поддержать общество.
   - Чтоб, значца, тот лорд не задирался, жертвую, - говорит, - три пуда рыбы на еропланы.
   Поначалу все одобрительно зашумели, но Ригор Власович покачал головой.
   - Ай-яй-яй, граждане и товарищи!.. Да чью же рыбу он жертвует - нашу же с вами, лихоманка его матери!.. Ну, смотри мне, Юхим, ты такой же живоглот, как и лорд Керзон! Я тебе дам вот такой ультиматум! Еще раз изловим с рыбой, отправлю тебя не в тюрьму, а к тому дурному Керзону. Будете там друг у друга рыбу красть!
   Сашко Безуглый предложил еще - чтобы на самом большом аэроплане нарисовали здоровенную дулю в ответ на ультиматум Керзона.
   Собрали буковцы триста двадцать четыре рубля и пятьдесят копеек деньгами, сто тридцать пять золотников сережек золотых и три фунта и шесть золотников серебра.
   Посылать такие большие ценности по почте побоялись, потому выбрали трех ходоков в Харьков с наказом найти писателя Остапа Вишню, а тот, мол, самого всеукраинского старосту знает и передаст в собственные руки, чтобы побыстрее те аэропланы построили. И еще, мол, пусть дед Остап (если такой он остроумный и мудрый, так уже далеко не молод!) приедет к нам в Буки, тут его таким медом угостят, что после первой кружки не подымется, после второй - своей бабы не узнает, а после третьей - бога увидит.
   - Так он же, Остап, - говорю, - безбожник, да еще какой!..
   - Ну, так после третьего меда он и в аду найдет прохладное местечко!..
   И очень любо мне было, что нахальный ультиматум Керзона так расшевелил наших буковчан.
   И подумал я: "Ага, чертов сын, бесславный лорд, попробуй-ка, тронь нас! Как придется защищать революцию, то не только последней рубашки не пожалеем, но и самого живота!.."
   И еще одно событие произошло в тот день. Наймит Балана - Мить Петрук тоже записался в комсомол.
   То ли Павлина это постаралась, то ли сам за ум взялся, протиснулся в первые ряды и поманил рукой Ригора Власовича.
   - Пойдите сюда, дядь!
   - Чего тебе?
   - Да-а... Хочу сказать.
   - Что у тебя?
   - Ну, про того лорда... про Керзона...
   - Ладно, сейчас.
   Ригор Власович взял Петрука за руку и, как маленького, вывел на крыльцо сельсовета.
   - Только картуз скинь. - Полищук обвел взглядом сходку. - Ну, тише! Сейчас наш сельский пролетариат Мить Петрук, который служит у эксплуататора Балана, скажет, а вы послушайте... Ну, Мить, не робей!
   Но Мить смутился. Даже побледнел от волнения. Потом зажмурился и ломающимся баском выпалил:
   - Этот Керзон... Керзон... чтоб он рехнулся... И буржуи... и буковские богатеи... До каких же пор на них робить?!
   - А ты в песочке поиграйся!
   Парнишка тяжело вздохнул и досказал:
   - Дядь Ригор, а запишите меня... чтоб бить их... буржуев... богатеев!
   - Вишь, - зачастил кто-то из богачей, - кормишь его, воспитываешь, а он камень за пазухой держит! Гоните его, Тадей, чтоб и духу его в хате не было! Ко всем свиньям!..
   Ригор Власович потемнел от гнева.
   - Цыц, вы, живоглоты, мироеды!.. Вы еще не знаете своей беды!.. Вот этот Мить, которого вы и за человека не считаете, завтра... Не сомневайся, Мить, ты сейчас грязный и темный, но за тобой стоит агромадная сила! Советская власть - та сила! Запишем тебя всем миром в комсомол. Ладно?.. Кто, товарищи и граждане, за то, чтоб этого малого революционера записать в комсомол?.. Согласны?.. Ну, вот видишь, все за тебя, кроме живоглотов... Вот, Павлина, еще один борец за трудящихся. А это большое дело, когда партии молодая помощь идет. Не только Керзон, а и весь мировой капитал пускай задумается об этом. И вы, живоглоты, подумайте. Вы уже одной ногой в могиле, а молодежь идет в коммуну. Ответим, товарищи, на ноту Керзона своей нотой - чтоб Красная Армия была крепка, чтоб хлеба у нас в амбарах было полно, чтоб четырехполка и урожаи добрые, чтоб все берегли нашу революцию и советскую власть. Да здравствует мировая революция и товарищ Ленин!
   Ригор Власович снял фуражку и, подняв голову, затянул "Интернационал". Все подхватили, покатилось эхо: и если гром великий грянет!.. Гром великий грянет... Грянет!..
   И это будет звучать в моей душе вечно.
   ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой автор рассказывает, как Степан не
   использовал представляемые ему возможности
   Гнедой жеребец коротко заржал, поравнявшись с первой хатой на околице Буков. Маленькие острые уши его засновали из стороны в сторону, ноздри расширились, по коже на ребрах прошла дрожь. Степан погладил его по налитой шее, пробурчал успокаивающе: "Ну, ладно, ладно!.." - и тихонько натянул поводья.
   Жеребец пошел боком, затанцевал и замахал головой в такт шагам.
   У Степана затекла нога, которой придерживал ножны сабли.
   Высвободил носок сапога из стремени и с облегчением вытянул ногу. По бедру забегали мурашки, и он даже сморщился от неприятного покалывания где-то в глубине мышц.
   Смеркалось. Гудели хрущи, бились об него с глухим шелестящим звуком, ползали по гимнастерке. Степан с отвращением сбрасывал их на землю, щурился. Кавалерийский карабин, висящий на спине, натер магазином хребет.
   Возле двора Василины Одинец остановил жеребца, устало сполз с седла, привязал повод за столбик. Сухорукая мать Василины выглянула из сеней и мигом скрылась в темноте.
   - Эй, - крикнул Степан, - позовите-ка дочку!
   В дверях больше никто не появлялся. Степан, теряя терпение, тихо выругался и направился к хате.
   - Здравствуйте!
   Плескалась вода. Василина мыла посуду после ужина.
   - Слышь, - позвала старуха с топчана, - это они к тебе... Может, еще чего привезли.
   Двое Василининых мальчуганов осторожно подошли к Степану сзади, трогали эфес сабли. Маленькая девочка, сидевшая с бабушкой на топчане, заговорила о чем-то беззаботным голубым голоском. Внезапно замолкла, засопела, выскользнула из бабушкиных объятий, сверкнув голым задком.
   - Цего-то захотелось, - сказала она серьезно, присев над помойным ушатом.
   - Бесстыдница! - глянула на нее через плечо Василина. - В хате чужой дядя, а она, такая девица!..
   - Я исцо маленькая...
   - Она еще маленькая, - подтвердил Степан, подошел, нагнулся, погладил мягкие волосики ребенка и протянул ей длинную леденцовую конфету. - Нате и вам, - одарил он и мальчиков.
   - Кланяйтесь, благодарите, висельники! - Старуха заерзала. - Вишь, обратилась к дочери, - даже конфет привезли... А у кого же брали - у Тубола или у Меира?.. Может, в кооперации?
   Василина молча вытирала ложки рушником.
   - Эге ж, - рассуждала далее старуха, - тратятся... Как другая бы, то, может, и пожалела бы мужика... Может, они с Софией не ладят... Хворает или еще что...
   - Цытьте, вы! - прикрикнула Василина.
   - А я что, ничего... - промямлила старуха. - У нас комната одна...
   - О господи! - застонала молодая хозяйка. - Ну, чего пришли?!
   - Да вот... - смутился Степан. - Может бы, свету?..
   Василина зажгла масляную коптилку.
   - Что, не видели моей роскоши?..
   И села на лавке, сложив руки на коленях.
   - Садитесь уж и вы.
   - Ты спроси их... - снова подала голос старуха.
   Но Василина перебила ее:
   - Ну, говорите, чего пришли... скоро ли мне ваша Сопия косы рвать будет?
   - Убил бы.
   - Слышь, - не стерпела мать, - вон в Половцах одна вдова, детная, но ничего себе, отбила мужа у одной раззявы... А что, нехай смотрит. А то у одной есть, а у другой нету.
   - Слышите, - деревянно засмеялась Василина, - отобью!.. А чтоб тебя! Ну?! - резанула она Степана взглядом.
   Ему стало жутко.
   - Не нужно так, - сказал покладисто. - Мне так же больно, как и вам. И вот что скажу...
   - Говорите да идите себе. А гречки мне не нужно.
   - Какая пани! - Это старуха. - Не слушайте ее.
   Степан достал из нагрудного кармана сложенный вчетверо лист бумаги.
   - Вот нате.
   Василина не шелохнулась.
   - Про Никифора? Имею уже.
   - Гляньте.
   - Темная я.
   Он подошел к коптилке и начал читать.
   Василина слушала и не слушала. Надавала шлепков старшенькому, что полез было к Степановой сабле. В сердцах посадила на топчан меньшенькую, которая таскала за хвост терпеливого, серого от золы кота. Потом остановилась напротив Степана, сложила руки на груди.
   - Чтой-то в толк не возьму. Это про нас?
   - А как же. Я и говорю: назначили вам пенсию на детей. - Степан так расчувствовался от своих слов, что на некоторое время ему показалось, что он один причастен к этому делу. - Вот видите, аж семь пятьдесят в месяц!
   Женщина удивленно захлопала глазами.
   - Должно, шуткуете.
   - Нет. Вот тут - черным по белому. - И поправился: - Советская власть дала.
   - Гляди ж ты, и мы уже стали нужные! - Женщина все еще не верила и подтрунивала над собой: - Вот какие мы!..
   Мать ее заволновалась.
   - Слышь, Василина, это ж про гроши! Ну, ты гляди!.. Да сиди ты! прикрикнула она на внучку. - А сколько там моих будет?.. Говорила ж я Василине: этому человеку ты, мол, приглянулась. Так ты...
   - Деньги на детей.
   - Скажете!.. Такого и не бывает. Ежли к ней топчете стежку, то я - ей мать!
   Степан развел руками.
   - Закон. Вот если бы вы были родной матерью Никифора...
   - Такого не может быть! - Старуха даже затряслась. - Завсегда говорил мне покойный - ненько! Такого не может быть! Вот я отпишу самому большому начальнику! Как я мать...
   Старуха заплакала.
   - Нате конфету! - рассердилась Василина. - Замолчите, кому сказала!..
   Степану стало не по себе. Отдал бумагу молодой хозяйке.
   - Отдай бомагу! - потянулась старуха к дочери. - А то прокляну, ей-богу, прокляну!
   С чуть заметной улыбкой Степан взглянул на Василину.
   Та поняла.
   - Нате уже. Владейте. - И пожала плечами.
   Глядя молодице в глаза, Степан сказал ее матери:
   - А ваших там, думаю, не меньше рубля.
   Старуха сразу успокоилась.
   - Я ж так и знала. Меньше рубля не дадут. Как я есть мать.
   - Конечно. А это - на два пуда зерна.
   - Вишь, Василина, я ж говорила, что они... Так ты уж... Как я засну, то меня хоть в окно вытаскивай.
   Наступило молчание. Степан чувствовал себя скверно.
   - А я думала про вас не то. И злилась, ох как злилась!..
   - Ну, я пойду. Прощевайте.
   Василина метнулась открыть ему дверь. В сенях вдруг прильнула к нему всем телом, словно желая вобрать в себя. Всхлипнула.
   - Видал, как мать меня... Ой, все же!.. Лучше б я тебя и не встретила вовсе!
   Чтоб не обидеть женщину, он осторожно обнял ее.
   - Сестра!
   - Нет. Одна я как перст. Как свечка над покойником!
   Ее слезы щекотали ему подбородок.
   - Ты не гляди на мою злость. Не могла простить сама себе те снопы.
   - Я не осуждал тебя. Нет.
   Она поднялась на цыпочки и поцеловала его.
   - Сама себе не прощу... Что призналась.
   Он гладил ей спину. Дрожал. Думал: "От всего отказываюсь. От всего".
   - Знаю. Горе мое чубатое... Пошли.
   Под вишнями возле погребка женщина села на старые снопики. Степан осторожно опустился рядом с ней.
   - Василина... Ой, сестрица!..
   - Знаю.
   - Ой, не все ты знаешь, голубка!..
   Женщина взяла его руку, погладила ею себе щеку, потом положила на грудь.
   - Лучше б я тебя и не встретила б вовсе! - И всхлипнула. - Ты какой-то такой... Да только я не могла себе простить. Потому и зло имела на тебя. Ой!..
   Платок ее сполз на плечи. Кудрявые мягкие волосы тонко пахли ромашкой.
   - Василина. Сестра.
   - Нет.
   - Милая моя!..
   - Знаю. Да только Сопии боюсь. И сама себя боюсь. Знай, - зашептала она, - только с Никифором... Он один... да ты... Ну ты имеешь... Так, может, не нужно?.. - Вздохнула. - Пускай будет как было. Не надо, - решила она. - Чтоб мне глаза не прятать... если где повстречаю твою... А так считай - я твоя... вся. Но только не надо. И потом, не хочу я тебя ни с кем делить. Такая уж я удалась. Ой!..
   Степана опекла тоска.
   - Не сердись. Любимый.
   - Мне легко с тобой. Если бы ты все знала!..
   - Что?
   Молчал.
   - Как станет тебе так тяжко... так тяжко... что весь свет опостылеет... я буду ждать тебя. Как негде будет голову приклонить... Так не сердишься, нет?
   - Н-не...
   Степан осторожно поцеловал ее в щеку.
   - А в губы - нет. Потому как любый мне очень. А теперь я пойду. А не то останемся тут до утра. Потому как нет больше сил моих. Лучше б я тебя и не встретила вовсе. Ой!..
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ, где Иван Иванович в который уже раз размышляет о
   красоте человеческой, но не успевает довести дело до конца из-за
   Яринкиного несчастья
   Густым дождем стекают ветви ивы, огромная чаша пруда отсвечивает голубизной и зеленью. В чистое зеркало воды неотступно всматривается безоблачное лицо весны.
   Каждый год в эту пору я очищаю свою душу от печали прожитых лет. Телом воспринимаю мягкое, словно бы текучее солнечное тепло, слухом музыку мира, взглядом - два единственных, присущих нашей матери-Земле, холодных цвета. Выбрасываю из памяти все свои вольные и невольные грехи, услышанную и высказанную ложь, вырываю, как репейники, невеселые будни день за днем, смываю, как жирные пятна, все воспоминания, унижающие мой свободный дух, и - остается только детство, глазам которого открыты для радостного удивления все сокровища мира.
   И так - каждую весну, когда земля закипает зеленой пеной своей материнской силы и плодородия.
   Вчера приехала к нам из города Нина Витольдовна. Всего несколько дней пробудет она с притихшей доченькой-лозинкой. И правда, Катя незаметно вытянулась и стала такой гибкой, что покачивается в талии, когда идет. Два платьишка, все, что есть у нее, едва достигают коленей. Она стыдится, постоянно одергивает платьице, и эта ее стыдливость - не от воспитания, а от первобытного инстинкта ее прабабушки Евы, которая вдруг задумалась, насколько она угрожающе - первый небесный огонь на сухое дерево! - жива и прекрасна.
   Нина Витольдовна, несмотря на то что получает восемнадцать рублей стипендии, умудрилась не только жить на них, но еще и выкроить из этого дохода на гостинцы дочери. Были, конечно, конфеты, несколько книжечек-мотыльков с цветными рисунками и отрез шотландки на новое платье. И еще была волшебная трубка - калейдоскоп: все мы, от малого до старого, очарованы красотой, которая никогда не повторяется.
   Конфетами, понятно, набивали полный рот, невоспитанно причмокивали, облизывали губы и пальцы, часто пили воду - до полного изнеможения. Отрез прикладывали к груди, крутились перед зеркалом, склоняли головку то на одно, то на другое плечо, потом горделиво вскидывали, строили глазки, окутывались тканью, как туникой, счастливо вздыхали, ведь были мы женщиной от самого рождения и останемся ею до тех пор, когда нашей красотой перестанут любоваться не только другие, но и мы сами.
   Калейдоскоп, смешно сморщившись, нацеливали на солнце. Вращали его и просто немели от восхищения - нарождались немыслимые цветы и соцветия, которых никогда не запомним: вспышка, взрыв красок и - другое мгновенное рождение - как эфемерида по сравнению с человеком, как человек перед вечностью.
   Мы были умиленными, нежными и великодушными. Мы кошечкой мурлыкали под боком у матери, захлебываясь, объяснялись в любви к ней, очень невыразительным голоском уведомляли ее о наших успехах в учении, - скорее стыдились их, чем гордились ими, целовали маму разжатыми губами - очень влажные и искренние поцелуи, - вдыхали запах мамы и пьянели от этих родных запахов, но самое главное - в присутствии Евфросинии Петровны мы были вполне лояльны по отношению к этой почтенной даме и говорили о ее добродетелях с таким видом, словно хотели убедить в этом саму Евфросинию Петровну.
   "Она мне как мама родная. Ты, мамочка, никогда, никогда не сможешь быть такой, как Евфросиния Петровна!"
   И мама свято верила в это. Мы не шептались с мамой где-то по углам, мы знали уже про существование интонаций, тысяч оттенков улыбок, знали, что "текст" - для жестокосердных, "подтекст" - для добрых. И мы верили в то, что в конце концов избавимся от опеки над собой со стороны лицемерных, а по сути - недобрых матрон. "О как я хочу, мамочка, чтобы ты поскорее освободила Евфросинию Петровну от лишних хлопот!.."
   А любимая моя жена так и цвела от гордости - ее доброту признают публично! - и кипела от возмущения, что слова, предназначенные ей, можно толковать еще и по-иному.
   О святое детство! Горе тебе, если уже и ты, из соображений житейских, из побуждений устроить свое спокойное каждодневное бытие, начинаешь лицемерить - даже улыбаясь с прищуром.
   Нас с Евфросинией Петровной тоже одарили. Жене досталась большая жестяная коробочка с нарисованной на ней полнолицей красавицей с наплоенными волосами - пудра "Киска", целая голова сахара в синей бумажной обертке, мне - красивый настольный пенал с новым советским гербом и римской цифрой "V" и еще узенькая продолговатая записная книжка с алфавитом, может быть, для того, чтобы я в ней поименно записывал собственные грехи.
   Мы пили ароматный китайский чай с вареньем из крыжовника, и посреди стола стоял новый никелированный самовар, тихо мурлыкал и, напевая нежнейшие хоралы, посмеивался над нами какими-то продолговатыми носатыми рожами.
   Милые мои потомки! Когда будете выбрасывать из своего быта весь ненужный хлам дней наших, не трогайте только самовар! Он вас спасет от одиночества, приведет в ваш дом друзей - тихих, умиротворенных, он вас спасет от гордыни транжирства и пьянства!..
   Окна в нашей хате были открыты настежь, над лампой сатанинскими сателлитами кружились ночные бабочки, самоотверженно лезли в огонь, ослепленно бились о белую скатерть, но мы, казалось, не замечали их время замирало, как рой пчел после захода солнца. Мы перекидывались словами, как бы прислушиваясь к собственной речи, и она казалась музыкой, не требующей конкретного смысла. Мы были поглощены друг другом и сами собой.
   - А знаете, - вдруг оживилась Нина Витольдовна, - мои подруги по общежитию не верят, что я воспитывалась в институте. "Как, в том, где "благородные"?.. Не может этого быть!.. Вы, мол, и стирать умеете, и пол моете не хуже нас!.." Говорю: "Я и жать умею, и снопы вязать. И хлеб печь. И стряпать. И всему этому меня научила революция". - "Ну, благодарите, говорят, революцию, что сделала из вас человека!" Чудные такие девчата, наивные до смешного. Как-то в бане одна из них осторожненько так погладила меня по спине. "А вы совсем-совсем как наши девчата. Думала, что хоть кожа у вас какая-то не такая. Потоньше, что ли..."
   Мы с Евфросинией Петровной очень потешались.
   - А я ей, - продолжала далее Нина Витольдовна, - дала еще и мозоли на руках потрогать, - они еще не сошли с тех пор, как с Виктором получили землю от общины. Так они все кинулись целовать меня: "Вы ж теперь наша, совсем наша!.." Видите, как мало нужно для того, чтобы получить пропуск в другое общественное сословие!..
   - Ну, это вы, Нина Витольдовна, упрощаете! Те наивные девчата еще не делают погоды.
   - А я думаю: если приняли меня они, то примет и общество. Я не могу думать о них хуже, чем они того стоят. Мне сейчас так легко, что я верю только в хорошее.
   Я подумал: "Ты, золотая душа, можешь и разочароваться. Ведь суеверия очень живучи среди людей темных и одержимых".
   Уже, казалось, можно было и расходиться, как пришла из хаты-читальни наша Павлина. Девушка была грустная, пожалуй, даже угрюмая.
   - Что с тобой, детка? Садись с нами пить чай.
   - Ой, Евфросиния Петровна, с души воротит!..
   - Что такое, может, парни?..
   - Да нет, Иван Иванович... Совсем не то. Сегодня у каких-то Титаренко невестку из петли вытащили. Говорят, едва отходили.
   Какое-то недоброе, дурманящее и едкое тепло разлилось у меня в груди. Перед глазами всплыла мерцающая сетка и не исчезала даже после того, как я зажмурил глаза.
   - Яринка... о господи!..
   - Что?! Как?! - Евфросиния Петровна насела на будущую свою невестку, будто она была причастна к Яринкиному крутому отчаянию.
   - Всякое говорят, - защищалась Павлина. - Одни: тронутая она, мол, чего ей надо еще - попала к таким богатеям, другие: муж ее, мол, пасется на чужом поле, а еще иные - эти ненасытные жадины не одну на тот свет спровадят.
   И за столом среди нас, казалось, сел кто-то серый и косматый, без лица и теплого духа. И разъединил нас всех. Мы чувствовали себя словно воры, которых должны вывести из хаты на всеобщий позор. И от стыда отрекались друг от друга - не я! не я! меня не было в этой хате, я не живу вместе с теми людьми, их жестокость меня не касается!
   И Нина Витольдовна пошла с дочкой к себе, а мы с Евфросинией Петровной тоже ушли - каждый сам в себя.
   Только Павлина осталась сама собою - не чувствовала никакой вины.
   - Надо и у нас организовать женсовет. Защищать женщин. Ох, как бы я их!.. Тех хозяев! Мироедов!
   Тень Евфросинии Петровны ответила на это:
   - Смотри, детка! Убьют! Я не переживу этого.
   - Они убивают постоянно. Работой, такой, что плечи трещат и голова кругом идет! Проклятиями - за кусок хлеба, что дают за эту работу! Я их знаю.
   Мой скепсис, частица моего существа, тоже подал голос:
   - Да никто не пойдет в твой женский совет!