А потом настал прозаический, упрощенный 19-й век, с его приземленными образцами практического стиля. Так родился и угас классицизм в гомельском устройстве города и усадьбы, как родилась и угасла и сама эпоха Просвещения.
   Но почему же столь масштабный замысел был реализован именно здесь, в архитектурных ансамблях Гомеля? Здесь есть какая-то тайна…
   Александр хранил вариант конституции в Варшаве, говоря, что именно поляки будут учить русских свободам.
   Ещё при Румянцеве в старом парке был выстроен дворец по плану архитектора Растрелли. В этом дворце, по слухам, императрица гостевала в графа, и после этого гостевания осталось вроде дитя, которое было втихую сплавлено с глаз долой, но – в надежные руки.
   Однако это были слухи, и не более того. Никаких документов на сей счет составлено не было.
   Паскевич заново перестроил дворец с невиданной в этих краях роскошью и размахом. Замок теперь окружали павильоны, беседки, причудливые фонтаны. По всему парку расположились мраморные статуи, повсюду были цветники и оранжереи. Через глубокий овраг перекинулся железный мост.
   Перед замком торжественно установили бронзовую статую – племянник польского короля Понятовский на коне.
   В парке теперь было электричество, а город, простиравшийся на несколько верст за пределами усадьбы, утопал в грязи и мраке…
   Иван, живя в Гомеле, выходил из дому за час до начала службы, чтобы прогуляться в парке. Вечером и днем здесь был народ, шумно и людно, а в утренние часы – ни души.
   Мысли в Ивановой голове роились самые разные. Ему хотелось бурной деятельности. Вести колонку обозревателя в своей газете уже казалось слишком мелким, почти ничтожным делом. Уже работая в редакции, он пристрастился ходить в публичную библиотеку. Была она в левом крыле замка. Заведовал книжным отделом старенький дедок из бывших (некогда богач, потом разорился и стал эс-деком), в золотом пенсне, фамилия его была Степанов. Иван брал и политическую литературу, её тут давали свободно.
   Приезжая изредка в Ветку или Старое Село, он видел совсем иную жизнь. Пробыв недолго с женой, он поспешал назад, в город. Мария была старше Ивана, на сколько точно, никто не знал – метрику ей выправили, когда она уже была девкой, впрочем, на селе такие браки считались делом обычным. Он её немного побаивался, хотя Мария никогда не поднимала голоса на мужа, не перечила и вообще была тихой, покладистой женой.
   Однако эсдеком, несмотря на горы прочитанной агитационной и политической литературы, Иван всё же не стал.
   Первые социал-демократы появились в Гомеле в 1903-м году, а в 17-м уже действовал Полесский комитет по установлению Советской власти. Из центра был прислан Лазарь Каганович – он и был главным.
   9 сентября приняли резолюцию об отношении к войне, меньшевик Севрюк был отстранен. Прошло две недели, и меньшевики добились нового решения о продолжении войны, только после петроградских событий вся политическая власть перешла к большевикам.
   В тот же вечер созвали экстренное заседание Гомельского Совета – меньшевики и бундовцы объявили единственной политической властью «Комитет спасения родины и революции». И только в ноябре Ставка в Могилеве была разгромлена, власть вернулась в Гомель, к Советам.
   Продержались Советы всего одну зиму – 1 марта 1918 года немцы заняли город. Партийцы ушли в подполье.
   …Обложившись газетами, Иван словно погрузился в тяжелую дрему. Он лежал и ничего вокруг себя не замечал, мыслями уносясь в далекое прошлое.
   Мария сидела рядом, сбивая масло на маслобойке – в неделю на базар снести.
   Ей вспомнилась почему-то ту далекую детскую пору, когда пешком из Старого Села ходила с матерью в город – отнести передачу в трудовой дом. Там в заключении томились какие-то «братья», так сказала Василиса. Очередь занимали с вечера. Потому что передачи брали ровно час, а хвост очереди тянулся до другой улицы…
   Уже и ком масла, желтый и пахучий, выкатила Мария в большую эмалированную миску, и отгон слила в кринки – скотине на пойло и самим на блины, а Иван всё лежал да лежал на постели, прижимая к себе ворох жухлых газет, и не ясно было, спит ли он, или просто задумался о своём, а глаза открывать ему лень…
   Мария тихо вышла в сени, погрукотала там ведрами воды мало, но утра хватит, потом вышла закрыть ставни. Вернувшись в дом, подкрутила фитиль в лампе и отправилась спать, завтра вставать на зорьке. Но беспокоить Ивана так и не решилась. Ему спешить некуда, днем отоспится – «хвароба у теле – яки работник?»
   …Студент дает уроки от двух до четырех по улице Кладбищенской, дом номер 7…
   Шел тринадцатый год. Всё дорожало на глазах. Иван тогда учился на экономиста, дополнительный приработок ему не помешал бы. Решил брать учеников.
   Иван сменил жильё. Он ушел из большого, богатого дома, где в средних этажах ютилась, теснясь в доходных комнатенках, пестрая беднота, и поселился с шиком, невиданным для студента, на Кладбищенской, сняв пол дома с палисадником и отдельным входом.
   Расходы его возросли. Он по-прежнему работал в газете, сидел поздно, часто заполночь, готовя ежедневные обзоры внутренней жизни для первой страницы. Ещё он вел историко-краеведческую рубрику, но материал для неё брали раз в неделю. Однако этого заработка всё же не хватало. Надо было и в семью деньги давать, и себя содержать достойно. Он ведь теперь вращался.
   И народ, среди которого он вращался, был весь достойный.
   Тринадцатый год был совсем не тем, что год отошедший. Работавшие на всю катушку местные исполнительные органы и вяло топтавшиеся на месте новые законодательные учреждения создавали, вообще говоря, лишь видимость деятельной власти, и единственным настоящим полем деятельности была именно нива просвещения. Уже на первых порах новая просвещенческая власть изъяла из владения земских учреждений принадлежавшие им библиотеки. Потом в несколько месяцев перевели всех профессоров из одного города в другой, замещая кафедры людьми малоизвестными, но обязательно благонадежными.
   Всё четче обозначивались баррикады, по обе стороны которых собирались представители двух противоположных мировоззрений, не могущих никак между собой примириться, да и вообще не должных, если следовать логике текущих событий…
   В тот год также вышло наделавшее много шуму постановление о борьбе с хулиганством, и это дало администрации широкие полномочия в области карательной. Вопрос о хулиганстве быстро вырос в крупную политическую величину, на которой полностью сосредоточилось внимение особенно дворянского сословия. Обыватели говорили о хулиганах с тем же ужасом и трепетом, что и о бандитах и бомбистах.
   Общество жило в постоянном ожидании всевозможных катастроф. И они случались – одна за другой, произошли два крушения на железной дороге. И это стало прелюдией к переговорам о железнодорожном займе, по поводу которого министр Коковцев выехал в Европу. В отсутствие Коковцева спешно ликвидировали наследство зимней сессии Государственной Думы – разрыв между министрами и Думой состоялся.
   Между самими министрами несогласованность сохранялась, и об этом шумели за границей.
   Год был богат на всевозможные съезды – их состоялось более ста.
   Но и за границей жизнь не стояла на месте. Балканы приковывали к себе всеобщее внимание. Ближний Восток с его вечным горючим материалом беспокоил великие державы, ожидающие турецкого наследства, и к этому беспокойству прибавилось ещё нечто – явный антагонизм России и Австрии.
   Австрия была спокойна лишь до тех пор. Пока была уверена в победе турок над союзниками.
   Хотя все и понимали, что положение тяжело именно потому, что иностранный экспорт малых государств – хлеб, скот, вино – имеют только одну дорогу: через австрийские владения, всё же по произволу Австрии граница закрылась для Сербского вывоза, и малой славянское государство, единственное православное – в центре Европы, превратилось в послушное орудие могущественной соседки. Австрия опять победила, а в Думе всё ещё звучало эхо известного – «Россия не готова к войне»…
   Маленькая Сербия вполне понимала, чего хочет ненасытная Австрия – поглотить её, как уже поглотила Хорватию, Боснию, Герцоговину, – и оказалась между двух огней: с севера Австрия, а с юга – Болгария.
   Болгария просто спятила – она готова была на всё, даже на поддержку союза Австрии с Турцией, лишь бы навредить Сербии. Выгодно это было одному из двух царствующих дворов в Белграде и Софии, но гибельно для их народов. А вот уничтожит ли это «личный режим» – большой вопрос.
   Но пока что надменный Фердинанд оказался в положении кающегося грешника.
   В прежние времена монарх при открытии Народного собрания разыгрывал сцену, режущую глаз современного просвещенного человека. Он входил в Собрание, где было полно депутатов и простой публики, держа в руке шляпу, и направлялся к трону, на ступеньках которого располагались министры, а затем, надев на голову шляпу, начинал читать тронную речь, а присутствующие оставались с непокрытыми головами.
   Теперь всё было иначе. Среди депутатов имелись несколько десятков социалистов и компактно сбитая масса оппозиционных землевладельцев, и царь Фердинанд после долгих колебаний уступил – во время чтения тронной речи он больше не надевал шляпы.
   Кому-то это могло показаться мелочью, но человеку вдумчивому было ясно: имеет место исторический этап.
   Снять шляпу по собственному желанию сущие пустяки, а вот под давлением обстоятельств – совсем другое дело.
   Помимо политики и экономики, мысли Ивана занимала ещё и литература. И в тот роковой год он начал робко, но настойчиво пробовать своё перо, делая зарисовки местечковой обыденщины. Однако скоро понял, что силы его в этом деле слишком малы, и оставил литературные опыты – до времени. Писал только в газету – в своем привычном суховато-казенным стиле, но иногда в его текстах попадались острые, заковыристые фразы, которые и ему самому очень нравились. Они словно являлись в гости неизвестно откуда, потому что Иван даже в просторечии говорил так же, как и писал свои статьи, и потом будет писать отчеты…
   В литературе же год тринадцатый прошел под знаком сильных бро – жений. Всё, что с таким азартом читали после пятого года, теперь уже никого не интересовало, на книжном рынке били рекорды тиражи совсем других книг. Сонников, вопросников и прочего литературного мусора спрашивали все реже. Было уже ясно: на пороге время ликвидации сумбурного наследства тяжелой эпохи. Газеты не скупились на бранные слова в адрес уходящего безвременья и его бытописателя Арцибашева. Во врата истории стучалась новая жизнь, и литераторы, художники, публицисты и доморощенные политики с азартом устремились к ней. Отжившие литературные традиции, царившие последние десять лет, и новые течения вели между собой ожесточенную борьбу, и это всё больше захватывало внимание читателя, куда больше, чем само чтение произведений сражающихся авторов. Совершался неумолимый круговорот времени и литературных симпатий.
   Ивану казалось, что всё же в этом, выглядевшем вполне стихийным, круговороте есть элемент не случайного, как бы привносимого чьей-то невидимой, но устрашающе мощной рукой.
   Он с энтузиазмом углубился в сопоставление двух эпох – до 1905-го года и более поздней, когда модернизм вступил в открытую схватку и отвоевал себе вполне почетное место в литературе, особенно этому помогли общественные потрясения последнего времени. И вот теперь он терял одну позицию за другой, а на смену шел писатель, совсем новый, жизнерадостный, верящий в человека, с отвращением глядящий в сторону смерти, ликующий от полноты мироощущения и с огромными надеждами на будущее. Вместе с пришедшей новой литературой начиналась и совсем иная жизнь. Близилась новая историческая эпоха.
   Иван печенкой чувствовал это тектоническое движение, понимая, что грядущая эпоха всё сметет на своем пути, всё перевернет вверх дном, и утвердится на долгие годы.
   И только одно обстоятельство лишало его радости участия во всеобщем обновлении – эта, едва различимая для стороннего наблюдателя, однако вполне очевидная для внимательного наблюдателя, заданность направления текущей жизни.
   Из книг, которые оставил ему в наследство отец, он знал, что смены культурно-исторических эпох происходят объективно. Символизм родил наследника в виде акмеизма-адамизма и эгофутуристов, которые, едва родившись, тотчас же по рождении решили поглотить своего родителя. И это было законно – вполне в духе времени!
   В противовес символистам, признающим одни лишь символы, акмеисты провозгласили самоценность явлений. В гомельских литературных кружках боготворили Ахматову, Городецкого, Мандельштама, объединившихся вокруг знамени, на котором было начертано: возврат к Адаму, к первородной чистоте, к чувству цельности, к природе, наконец, – их искренне почитали и взапой читали всё, что выходило из печати или ходило по рукам в списках, а потом – взахлеб обсуждали.
   Тезис о явлении как самоцели был принят с особым энтузиазмом.
   Но акмеисты, по печальному недоразумению, не узрели, что новые слова, торжественно и пышно ими сказанные, вовсе не были новыми…
   Вот это-то и казалось Ивану странным в новой общественной жизни – на время у людей как бы отшибало память, а потом, после тяжелых опытов жизни, они вдруг как бы всё вспоминало заново. Такая постоянная временная потеря памяти очень напоминала некую болезнь, вроде рассеянного склероза, но болело ею с удивительным постоянством целое общество.
   Вот и кружила общественная мысль, как собака на затерянном следу, в поисках той ниточки Ариадны, которая и приведет, наконец, к заветной цели.
   Новаторство футуристов, ставшее в короткое время притчей во языцех, скандально организовало вокруг себя значительную часть публики, которая ещё вчера только одним интересовалась по-настоящему – эротической литературой. Но теперь вопросы пола уверенно отодвигались на второй план, и даже не верилось, что ещё два года назад ни одно серьезное явление в искусстве не мыслилось без связи с этой, запретной некогда, проблемой.
   Под щитом футуристов распускали лепестки новые литературные соцветия.
   Отцы символизма поспешили произнести теплые слова над колыбелью новорожденного литературного младенца. Брюсов, Мережковский тоже, хотя и очень осторожно, поприветствовали футуристов. И осторожность эта была вполне объяснима. Стоит лишь вспомнить те времена, когда символизм был под запретом, и каждый записной рецензент издевался совершенно безнаказанно над «бледными ногами» Брюсова, а Сологуб принужден был печататься на страницах третьесортных журналов, чтобы понять, почему символисты так осторожничали в отношении футуристов.
   История должна не повторять ошибок. Или хотя бы – должна стремиться к этому. Но сейчас этого сказать было нельзя, иначе будущее литературы представится ужасным бездорожьем, на котором мелькают и маячат без определенной цели всевозможные направления.
   И всё же. Идут, идут уже из самых недр жизни, из запретных глубин того быта, на который недавно смотрели сверху вниз, из лона той природы, которая открывает своё богатство только влюбленным в неё…
   Ещё одно открытие сделал Иван – можно сочетать мрачное отчаяние, из которого спасение только смерть, и бесконечную радость и ожидание близкого счастья.
   Из новых авторов он брал для чтения Шмелева, Тренева, Никандрова. Из старых – Горького, Вересаева, Бунина. Они-то и пели над горькой, оплаканной символистами жизнью романтическую песнь возрождения.
   В унисон этому новому пробуждению духа прозвучали юбилейные торжества Короленко и Огарева.
   Так появился ещё один повод заговорить о «не умирающих традициях героической русской литературы».
   Так прошел год, отметив резкие рубежи. И как вся страна зашевелилась, так и умы пробудились, и жизнь стала наслажденьем.
   …Все эти отвлеченные мысли, высказанные в его статьях, были несказанно далеки от крестьянского быта, всей той жизни, которою он должен был теперь жить, потому что так распорядилась судьба и его родители. Но он привык жить в относительной воле – даже в редкие его приезды домочадцы не заставляли его работать по хозяйству, по какому-то молчаливому сговору, оставляя за «грамотеем» право жить своей вольной жизнью.
   Мария же, хотя и была совсем другим человеком, нежели Иван, и если бы он встретил её в городе, вряд ли они были бы хотя бы знакомы, всё же стала ему близким человеком и, хотя держала расстояние и внешне была холодновата, любила его искренне и страстно. Какая-то невидимая, но очень прочная нить связывала эти два, такие разные «на погляд», существа. Иван в своих городских отлучках любовей на час не заводил, и, тем более, серьезного интереса у него никто так и не вызвал. Их любовь с Марией была уже без терпкости первого общения, но спокойной, крепкой и казалась вечной.
   Любовь Марии была тихой, немногословной, Иван имел над всем её существом неограниченную власть, один звук его голоса заставлял холодеть нутром, но и сам Иван немного побаивался её тихого, полного чувства взгляда глубоких, светло-карих, ореховых глаз. Мария была старше, но с возрастом разница в летах сгладилась, и в зрелые годы уже Иван казался старше Марии, она же, дойдя до сорока трех, как-то враз перестала меняться и лицом, и телом, оставаясь надолго зрелой красавицей во цвете лет.
   Уезжая в понедельник утренней моторкой, около пяти часов, он испытывал щемящую тоску в своем чутком, но очень скрытном сердце, однако плюнуть на все свои городские дела и остаться дома, на хозяйчстве, он всё же не смог бы.
   Мария по утрам, когда уезжал Иван, вставала затемно, растапливала печь. Пекла любимые Иваном ладки из пшеничной муки, на сыворотке, приносила из погреба банку свежей сметаны, а накормив мужа, который, переместившись на диван, принимался за газету, готовила корм скотине и курам с утками. И только когда уже за Иваном закрывалась с громким лязгом калитка, садилась на лавку у окна и долго смотрела перед собой, думая свою бесконечную думу.
   Иван же, подойдя к пристани и заслышав гудок причаливающей моторки, быстро забывал о своем внезапном томлении и, заняв место у окошечка, на нижней палубе, привычно уже думал о том, какие книги он возьмет в библиотеке, с кем встретится в кружке и на какую лекцию пойдет в среду.
   Шел четырнадцатый год. Шестого июля гомельская общественность решила устроить большое пароходное гулянье по Сожу до Ченок. Средства собирали для Еврейской детской колонии для сирот. Играл духовой оркестр, жгли фейерверки, хлопали хлопушки, на ярко освещенной набережной раскинулись палатки, где было всё – даже настоящий голландский товар чистого льна. Цены были решительные, купцы вели торг дешево и без обмана. Ивана привлек веселый шум у одной из палаток. Высоко над прилавком висел портрет пожилого господина со щедрой улыбкой, и под ним была яркая надпись крупными буквами: «Много сил я потратил, никогда не был весел, всё что-то тяготило, а сейчас я познал улыбку веселья и счастье жизни. Ранее я был стыдлив с женщинами, вечно был недоволен собой, а теперь мне рады в любом обществе. Сто раз спасибо за целебный препарат „Био-Ласлей!“»
   – От чего это? – спросил Иван у сосредоточенного старичка, который всё никак не мог отыскать кошелек в широком кармане пальто.
   – Говорят, от этого самого, от онанизьмы. И куда только кошелек мой подевался?
   – А это от чего? – спросил Иван у продавца, беря с прилавка флакончик с яркой наклейкой.
   – От зеленого змия, господин хороший, – ответил услужливый продавец. – Спасение для тех, кому проклятое пьянство искалечило жизнь и жизни всех членов семьи. Я сам когда-то страдал этим недугом. И вот, благодаря чудесному снадобью, я исцелился весь целиком, и радости моей сегодня нет конца. Конечно, можно купить коробочку «Ситравин-Эмбрэй» в аптеке господина Рафаловича и ждать четыре месяца результата, но моё средство действует мгновенно – примите сейчас и о вине вам даже вспоминать будет противно!
   Мужики застенчиво ухмылялись и подталкивали друг друга локтями. Но желающих попробовать чудотворное снадобье так и нашлось.
   Иван получил задание от редакции – написать репортаж о народном гулянье в пользу еврейских сирот. В последний год вряд ли выходил хоть какой-то номер без материала о еврейском вопросе, теперь это была важнейшая тема общественной жизни. Все, кто хотел завоевать доверие публики, независимо от темы своего выступления, всегда начинали речь с высказываний о том, что «евреев притесняют», «не дают развиваться и продвигаться»…
   В редакции Иван просидел до утра. Помимо репортажа, ему надо было дать в номер текст сообщения на политическую тему. Получилось неплохо, однако, перечитав, все порвал в мелкие клочки и начал писать заново.
   «Итак, жребий брошен. Телеграф принес известие, что Сербия дала неудовлетворительный ответ на ноту Австрии – то есть решительно пошла навстречу вооруженному конфликту. Вопрос о войне и мире будет решен в зависимости от того, какую позицию займет Россия. А то, что Россия должна вмешаться, никто не сомневался. А это, само собой, повлечет вмешательство Германии – и тогда разразится европейская война!»
   Иван перестал писать и стал думать о том, что мир безнадежно обречен, категорически обречен, и что бы он тут ни написал, ничего это по существу не изменит. Как, в сущности, просто и обыденно делается мировая политика! Дай только волю амбициям какого-нибудь правителя – и начнется цепная реакция?! И всё пойдет прахом…
   Исписав ещё четыре страницы, он всё скомкал и снова бросил в корзину для бумаг. Этот текст не пройдет, а по-другому писать в таком духе – попусту терять время. Просидев над чистым листом около часа, он, наконец, написал всё заново. Теперь это было краткое, сухое сообщение о том, что Сербия отважно решила ступить на стезю европейского конфликта. Выводы же о дальнейшем поведении России так и остались лежать в корзине для бумаг.
   Ивану уже давно надоело быть простым злободневщиком, он хотел писать статьи глубокие, серьезные, такие, чтобы и через полвека читались с интересом и приносили пользу обывателю. Быть не просто хладнокровным созерцателем текущей жизни, а глубоким исследователем современности, организатором общественной мысли с помощью печатного слова.
   Судьба Минаева была для него уроком. И четверти века не прошло, а его имя уже крепко забыто публикой. А те, кто ещё помнит, вспоминают его недобрым словом. Когда-то он слыл едким сатириком, теперь же его иначе не называют, как опытный версификатор…
   Своими острыми злободневными статьями он сделал всё, чтобы его творения потеряли всякую ценность для потомства. Писательское дело – не спорт, нужны идеи, а не только спортивный азарт. А Минаев пародировал всё, что ни попадя, и «Гамлета», и «Горе от ума». Не было произведения, к которому он отнесся бы с уважением. Когда злободневность прошла, уважать перестали и самого автора злободневщины.
   Родись Минаев на два-три десятка лет позже, его литературная звезда могла бы и вовсе не взойти. Он не дорожил ничем, кроме гонорара, был необычайно востребован в своё время, и – предан забвению, когда пришли другие времена.
   Однажды оседлав фортуну, они, эти удачливые писатели чувствуют себя на ней, как на спине налима. И, однажды соскользнув с неё, уже навеки пропадают в небытии. К таким фигурам общественная мысль не любит возвращаться, откровенно брезгуя авторами, разжиревшими по случаю, помойничая на развалинах цивилизации.
   Он же хотел писать по-другому. Бредя поутру домой, не сомкнувши воспаленных до красноты и рези глаз, Иван рассеянно разглядывал витрины магазинов и механически, не вдаваясь в смысл, больше по привычке, прочитывал объявления, пестрой рыбьей чешуей наклеенные на заборах. Вот уже в третий раз зазывают обывателя на «сильно драматическое зрелище» – иллюзион «Пьянство и его последствия». Вот предлагают выгодно жениться «барышни и дамы с приданым от 8 до 400 тысяч рублей. Хотя бы и за лиц без состояния готовы хоть сейчас…»
   Российский обыватель прост и доверчив, как дитя, он верит печатному слову, иначе – зачем зря печатать? К тому же, «дамы и барышни» предлагали направить заявление по берлинскому адресу! А к загранице отношение особое.
   Иван одно время курировал отдел объявлений в газете «Копейка» и знал немало историй с продолжением на этот счет. Написав по такому адресу, искатель, скорее всего, получит ответ: какова должна быть невеста, на его вкус? Он напишет снова – конечно же, с приданым тысяч на двести! И никак не меньше. Редко кто соглашался на сто. Вопросы дальше – брюнетка или блондинка? Молода или постарше? И так, между прочим, просьба выслать своё фото и двадцать пять рублей на расходы по пересылке фотографий с рынка невест. После чего берлинский адресат для жениха умирает навсегда!
   Иван год назад расследовал одну из таких афёр, только жадный жених выслал аж целую тысячу, чтобы заполучить фото всех подряд невест, имеющихся в банке брачного бюро, а когда случилось неизбежное – поднял вой на всю вселенную. История получила огласку, Ивану дали поручение во всём разобраться, потому что иск был предъявлен именно газете, напечатавшей объявление.
   Без особого труда удалось выяснить, что за границей пребывает целый штат «профессуры», живущей за счет наивности российского обывателя. Свои сети вездесущая «профессура» раскинула уже и в российской деревне. Когда на почтовом отделении Старого Села один парнишка переводил в Берлин десять рублей, Иван, оказавшийся случайно рядом, спросил, зная бедность семьи отправителя: «Кому это?» Однако парень не смутился и с гордостью ответил: «В Берлин, за невесту!» – «Зачем ты это делаешь, тебя же надуют!» – пытался остановить его Иван. А тот в ответ счастливо рассмеялся: «Зато получу приданое – двести тысяч рублев!» – «Обдурят они тебя!» – не сдавался Иван. Но парень держался своих убеждений крепко и все Ивановы аргументы парировал своим, убойным: «А Пятрусь уже и хватаграфию получил!»