По всей земле промчался слух,
   Зловещий, черный слух:
   Опять в поход собрался
   Мальбрук – крушитель мух…
   На бочке-пьедестале, с сосиской на гербе,
   Он держит речь в Берр Холле
   Собравшейся толпе.
   Давайте, австрияки, покажем удальство!
   Пусть прежде бил нас всякий, но это ничего!
   И плакать я не буду, когда нас вновь побью,
   За битого ведь всюду небитых двух дают.
   Победа ль, пораженье —
   Нам нечего терять.
   Итак – без промедленья давайте воевать!
   В ответ молчит мертвецки венгерец и хорват.
   Что делать? По-немецки они не говорят.
   Мальбрук в тоске гражданской
   Замолк, издавши вздох.
   Пока посол Германский не крикнул
   Соло «хох»!
   Эй. Полно там! Синице-ль сжечь море? Что за чушь?
   Сиди и ешь свой шницель
   И штопай свой кунтуш.
   А вот для одногодка загадочка одна:
   «Что крепче – наша плетка.
   Иль швабская спина?»
   «Мальбрук» имел неизменный успех у публики – вскоре его цитировала на каждом углу с большим воодушевлением. Иван впервые наблюдал, как действует слово, сказанное ко времени, на массы людей, и радость эта ничуть не померкла оттого, что зажигательное слово озвучивалось совсем другим человеком.
   Ранним утром следующего дня он уже был на сборном пункте.
   5
   На улицах Ветки немцы появились сразу после ухода частей Красной армии. Ещё пыль не улеглась на проселочной дороге, а со стороны запада по улицам уже шел враг. Ивана записали в ополчение, Мария с детьми оставалась одна.
   Когда несла скотине корм, во двор вбежала Ганна, Мариина соседка.
   – А ти ты застаешся? Усе ж пабегли, – едва переводя дух, сказала Ганна.
   – Тиха ты, балаболка! – цыкнула на неё Мария. – Кажи толкам – хто пабег, куды пабегли, га?
   – А усе пабегли, бабы з детьми. У балота пабегли, ад немцау хавацца! Збирайся хутчэй, усих загубять, хто застанецца. Ой, матка мая, матачка! – заголосила Ганна.
   – Не рави, зараз пойдем, – сказала Мария и пошла в дом собираться.
   Всё, что попадало под руку, складывала на середину большого коричневого кашемирового платка, потом концы завязала в большой узел. Кроме теплых детских вещей, взяла ещё буханку ржаного хлеба, шмат сала, две цыбульки, в спичечную коробку насыпала щепотку соли. На два-три дня хватит, больше всё равно на болоте не высидеть. Позвала детей с огорода, и бежком за всеми на болота.
   Сидеть пришлось неделю, ползком, под пулями старшая Броня добывала бульбу с ближнего поля. На рассвете, когда сильный туман был, жгли небольшой костерок, а потом в золе пекли картофелины. На седьмой день, чувствуя страшную ломоту в спине и нытье в ногах, Мария, перекрестив детей, решилась возвращаться. Ганна пошла вместе с ней, но дома её ждало горькое горе. Двор был весь разворочен и дом опустошен. Она подняла вой – «ничога нямашака!»
   Однако плакать было поздно, надо как-то обживаться заново. Мария успокаивала:
   – Можа што у гароде вырасте. Кали не усё стаптали… Хтось свой у тябе палазиу. Не рави, бульба, бураки вырастуть, морква засталася ля забора.
   – Ага! Вырасте! Што вырасте? Ни скатины, ни скарба! Ничога не засталося! Ы-ыыы!
   – Да мяне прыдешь, бульба ёстяка. Нам усю ня зъесть.
   После того сиденья в болоте у Марии стали болеть ноги к непогоде. Ганна зелье приносила для растирания, немного полегчало, но по ночам так, бывало, крутило, что глаз за всю ночь сомкнуть не могла.
   Жизнь в Ветке понемногу налаживалась. В ларьке давали соль и спички. Снова открылась контора, Халецкий совхоз не распустили, а так же, как и при коммунистах, отправляли на работу и выставляли трудодни. Даже председателем была та же самая баба. Школа работала, но только начальная, белорусская, русскую же десятилетку совсем закрыли.
   Кто знал немецкий, брали на работу в штаб.
   Немцев расквартировали по домам, что были ближе к центру. К Марии подселили рыжего, незлобливого парня, похоже, из деревни. Он смотрит, как Мария работает, и приговаривает: «Гут, баба, гут! У меня на Фатерлянд тоже Мария есть». Ничего худого он не делал, и вскоре Мария, привыкнув к постояльцу, перестала и вовсе обращать на него и его назойливую болтовню внимание.
   – Ня баишся нямчуру? – выспрашивала Ганна, опасливо поглядывая на солдата.
   – А чаго яму зробицца? – пожимала плечьми Мария. – Жыве и жыве сабе патиху. А ну, фриц паганы, атыди! – прикрикнула она, замахнувшись тряпкой на немца, который, который, догадавшись, что речь идет о нем, решил подойти к женщинам поближе, за что и поплатился.
   Однако немец не обиделся. Сел в сторонке на скамейку для подойника, улыбаясь и щурясь на солнышке, и начал играть на губной гармошке веселую песенку.
   – Зауседы таки? – спросила Ганна.
   – А чаго яму зробицца? – зло ответила Мария и начала мести двор, сильно пыля метлой. Расспросы любопытной Ганны ей не очень нравились – а что, как немец очухается – бабы-то рядом. И без мужиков!
   – А чаго ж ён не дапаможа? – спросила Ганна, которой явно не хотелось скоро уходить.
   – Не адчэпишся ад тябе! – рассердилась Мария и вытолкала Ганну за калитку. Немец заиграл что-то грустное.
   – Гут, баба. Гут! – бормотал он в усы, когда Мария проходила мимо него с ведрами.
   Немец прожил в доме Марии ещё месяц, а потом вдруг исчез. Зашел Акимка, зыркнул злым глазом, Мария обомлела – чаго дурню нада? Он же, вволю насладившись её испугом, сказал неторопливо:
   – Готовь хату, красуня. Высокий чин у тебя на постой будет нынче поселяться.
   – А гэты где ж? – спросила Мария, предчувствуя недоброе.
   – А у твоего рыжего в Германии дела с властями, вот оно что, – сказал Акимка, внимательно следя за её лицом и расковыривая побелку на печке. – Ну что, баба, снедать будем?
   – А ти ты галодны? – сказала Мария, убирая со стола миску с бульбой.
   Погнать бы незваного гостя метлой. Да нельзя – высокого полета он птица теперь. Староста, начальник полицейских.
   – Так я пойду, – сказал он, так и не дождавшись угощения. – А ты смотри, чтоб чисто было. Ну и пыль подняла!
   – Иди, иди, – проводила его Мария взмахом веника. – Сатано! – выругалась она ему вслед, когда стукнула дверь в сенях.
   – По фрицу заскучала, бабонька? – спросил Акимка, снова открывая дверь. – Каханку завела с ним, га? На фронт твой немчура пойдет. На фронт, поняла? А меня так гонишь? Я что, хуже фрица? У него брат коммунист. Пиф-паф брательника! Поняла?
   Мария заплакла. Злые слезы текли по щекам, но что она могла сделать? Убить бы гада, но тогда и её убьют. И детей в Германию отправаят. Она схватила со стола нож.
   – Но-но, баба! – крикнул Акимка и отскочил к двери.
   – Яшчэ ня запрэг, чаго нукаешь? – сказала Мария и, опустившись на колени, начала с ожесточением скоблить испачканный пол у печки, затем следы от сапог Акимки у порога. – Усю грязь прытягнул, ирад бязмозглы… Немцау пёс… – бормотала она себе под нос, ползая на коленях по полу. Грязные брызги летели во все стороны.
   – А ты безбоязная, бабонька! – вкрадчиво сказал Акимка, и Мария затаила дыхание. – Ладно, пойду, – сказал Акимка.
   На этот раз он действительно ушел и больше не возвращался.
   Старая болячка – его любовь к строптивой бабе. И рад бы её сковырнуть, да зудеть пуще прежнего будет. Как на зло, Иван и Мария жили ладно, без публичных семейных свар, таких обычных в маленьком городке. Иван – сухарь, книжник. Ему до баб и вовсе дела нет, А вот она что себе думает? Бабий век недолог, кому она потом нужна будет?
   Подумав так, Акимка ещё больше разозлился. Мария, в свои, за бабий век, годы и пятеро рожденных детей, была хороша и приятна на вид. А такой хозяйки, как она, ещё поискать!
   Навстречу попалась Ганна с ведрами на коромысле. Полные, несет бежком – ни капли не расплескает…
   Ганна прошла быстро, молчком, только головой кивнула – или просто наклонилась, под ногами что увидела? В былые времена не упустила бы случая шпильку вставить, застав его у дома Марии: «Што, злыдень, зайздростиш жанатаму чалавеку?»
   Ганнины родители на Акимкина батьку батрачили, сама она девкой бегала по ягоды для их двора, гусей пасла, а потом времена переменились – нос драть перед ним стала. Пся крэв!
   Акимку раздражало спокойствие Ивана. Представить его орущим, кидающимся в драку он просто не мог. Марии он никогда не пенял, даже её неграмотность как бы не замечал вовсе. Перед ней своей ученостью не выставлялся. Может, дома гоношится, вдали от людского глаза-то? Но нет, это даже и по пьяному делу не могло случиться – Иван пил не больше одной рюмки, и то только по случаю больших торжеств, что знали все.
   Этот ходячий херувим был им люто ненавидим, но давно уже не вызывал той зависти, которая съедала Акимку в молодые годы. Он знал, и это знание только крепло с годами, особенно после того, как иван и мария стали жить в Ветке и Ивана избрали председателем райпотребсоюза, что случай выйдет, обязательно выйдет! Мария отринется от Ивана сама и станет, наконец, его бабой.
   Акимкина жена Марылька, была моложе Марии, женился он на ней по воле отца. Любви не было – стерпятся-слюбятся, так говорила родня, но не слюбилось, хотя и стерпелось. До работы квелая, языком по – чесать – мастер, но Акимка не бросал её, потому что ему люба была одна-единственная баба, но была она за другим мужиком, и просвета в его беззаветной и безответной страсти не было. Но вот грянула война, и Акимка, втайне надеясь, что Иван не вернется домой, что достанет его шальная пуля, и путь к сердцу Марии освободится. Но Мария, с тех пор, как Иван ушел с ополчением, ещё злее стала на Акимку зыркать в ответ на его неловкие ухаживания. И надежда на счастье с Марией, если вдруг Ивана убьют, снова угасла.
   Ганна, ядовитая бабенка, в спину Акимке отпускала злобные шуточки про Марыльку: «Усё гамонить ды гамонить, а работу кали спрауляе?»
   Акимка гулял от жены, она это знала, но виду не показывала. Он напивался пьян по праздникам, бывало, и поколачивал, когда попадалась под горячую руку. Так и шла их жизнь – без любви, без охоты.
   А как немцы пришли, и Акимка старостой сделался, Марылька, из затурканной и нелюбимой мужем бабенки, превратилась в одночасье в очень важную персону.
   Она и телом круглее стала, и балаболила теперь меньше. И перед Марией, которую в спину называла пренебрежиельно – «Романчихой», держалась настоящей барыней. Как-то раз она, встретив Ганну у колодца, позвала её к себе «на хлеб». К ней уже хаживали женщины по найму, но она мечтала подобраться к «самой Романчихе», Ганна же была пробным камнем, который она со временем бросит в Романчихин огород. Сначала она привадит, щедро прикармливая, её лучшую подругу, потом подомнет под себя и эту ненавистную, упрямую гордячку, у которой старость уже близко, за плечами, а гонару всё ещё на пятерых…
   Повстречав Ганну у колодца, Марылька сказала ей, что есть кое-какая работа. Та промолчала, а когда Марылька снова спросила: «А ти ты не пойдешь?», – Ганна выпрямилась, поманила Марыльку пальцем. Та подошла, даже ухо приблизила к Ганниному лицу, и то, что Ганна сказала ей злым шёпотом, заставило её отскочить от ядовитой бабы подальше. Ганна засмеялась и, вполне довольная собой, весело напевая, пошла по улице, легко неся полные ведра на коромысле.
   Когда бабы с детьми и старики от немца на болота ушли прятаться, на их улице только Марылька с Акимкой вдвоем и остались – Акимка был непризывной. Их звали, Марылька отвечала:
   – А чи у мяне своей головы няма? Прападете там, на балотах.
   – Так с грамадой и памирать ня страшна!
   – А мы пака и жить не адказваемся!
   Так и остались они вдвоем на целой улице, так и встретили немцев. А как стали люди возвращаться, пополз слух, что-де Марылькиных рук дело – по хатам безнадзорным шарить-промышлять.
   В город потом в базарные дни с катомкой так и шастала. Бабы возмущались, но открыто ссориться с «лупоглазой старостихой» не решались. Так это дело и сошло на нет.
   У Акимки был сын, Бронин одногодок. В школе вместе учились, в одном классе. Акимка не раз замечал – сыну его тоже любо мимо заветных окон лишний раз пройти.
   Как-то, завидев в щелку крайней ставни слабый свет, подумал с беспокойным любопытством, что это коханка там поделывает, какую такую справу так поздно справляет? Пробрался в палисадник, и, приладившись к щели, стал смотреть, что там, внутри, за ставнями. Только умостился поудобнее, как за спиной что-то хрустнуло. Обернулся, весь в холодном поту – а ну как Мария его за этим стыдным делом застукает? Да они с Ганной прохода ему не дадут, засмеют дурня…
   Но сердце его чуть не лопнуло от злости и досады, когда он увидел прямо перед своим носом сына своего Петра. Малец опрометью выскочил из палисадника и понесся во все лопатки по улице – подальше от отцовского гнева. Босые пятки ещё долго гулко тупали по утрамбованной тропке…
   Немного успокоившись, Акимка стал думать – а что, если сын его в потемках и не распознал? Так и ладно. Решил виду не подавать, что сам Петра видел, в палисаднике застал. Пусть думает, что обознался, если вдруг видел его в лицо. А про себя с досадливым удивлением подумал:
   – Глянь-ка, и Пятро азаравать мастак!
   Но всё же тревога не оставляла его. А вдруг станет Петр ему намеки разные делать? Тогда что? Ну, тогда уж он найдет, чем сына застращать! Будет молчком молчать, не рыпнется!
   И уже окончательно успокоившись, Акимка с предосторожностью покинул наблюдательный пост. Однако уже на следующий день вернулась назойливая мысль – что это за справу Мария по ночам справляет? Подкараулив её в проулке, он, загородив проход, спросил прямо, без экивоков:
   – Что свет по ночам палишь, красуня?
   – Адчапися, – как всегда в таких случаях, ответила Мария и, оттолкнув его руку, прошла мимо.
   Однако Акимку такая манера только раззадорила. Он резко схватил её за локоть и притянул к себе. Мария стала, как вкопанная. Лицо её сделалось пунцовым, на лбу выступили капельки пота.
   – Так, так, так… – покачал головой Акимка, наклоняясь к самому её лицу. – Никак, бабонька, тебя лихоманит?
   – Пусти, антихрыст! – прошептала зло и беспомощно женщина. – Пусти!
   – Ага, баба, что-то не тае! Говори правду, кто у тебя там? Кого скрываешь от людей? Гляди, проверю! И ничто тебя уже не спасет, ни забор высоки, ни собака злая…
   Он отпустил локоть Марии и стоял перед ней, подбоченясь и пряча злую ухмылку в усах. Он видел, как лицо женщины постепенно приобретает мертвенно-бледный вид. Губы её дрожали, глаза смотрели в землю.
   Мария не зря испугалась.
   Как-то поздним вечером, когда уже все дела были приделаны, дети спали, и она сама на покой собралась, в маленькое окошечко с огорода тихо постучали. Оконце было маленькое, почти, как в бане, без ставни, и Мария, прикрутив фитиль на керосиновой лампе, отогнула угол занавески, прислонилась к стеклу и стала вглядываться в ночную темь. Дурной человек так осторожно стучать не будет. Да ещё с огорода…
   Никого не разглядев в потемках, она пошла в сенцы. Прислушалась, и ей показалось, что тихий, едва слышный стук повторился снова, но теперь уже стучали в дверь.
   – Хто там? – едва слышно, срывающимся шепотом, спросила она. – Хтось шкрабецца, а голасу не падае…
   Однако во дворе, за дверью, опять промолчали. Она ещё раз переспросила, на этот раз чуть громче, и хотела уже уходить, подумав – со страху помстилось, как ей тут же ответил из-за двери испуганный шепот:
   – Открой, Мария, Христом Богом прошу, открой! Пусти в хату! Родненькая, пусти!
   Мария поспешно перекрестилась. Это был голос её соседки по меже, их огороды сходились на задах, а сам дом её был на другой улице.
   «Прынесла нялёгкая!» – подумала с досадой она, но крючок всё же откинула.
   – Чаго табе? – спросила через щель, крепко придерживая дверь рукой и не впуская ночную посетительницу.
   – Мария, золотко, пусти! Не дай погибнуть несчастной душе! – сказала просительница и всунула ногу в щель между дверью и косяком.
   – Заходь, – неохотно сказала Мария после длинной паузы.
   В сенцы тенью скользнула худенькая женщина. Это была Дора. Молодая еврейка незадолго до войны переехала в Ветку из Гомеля, поговарили, сбежала от нелюбимого жениха. С Марией они знались больше «по меже», когда соседская курица в её огород забредет или кому траву косить на общем участке, ещё какие мелочи…
   Муж Доры ушел на фронт, пятилетнего сына она ещё в самом начале июля отправила к родне под Брянск, уж туда немцы точно не пройдут! Отец Доры умер за три года до войны, от крупозного воспаления легких. Матери своей она вовсе не помнила – та умерла, когда девочка была грудной. Был ещё когда-то старший брат, лицо его она знала по фото, в девятнадцатом году его убили стрекопытовцы.
   …Советская власть в Гомеле едва установилась, как эсеровцы устроили налет. В городе было около двухсот коммунистов. Эсеры решительно грозились всех повесить. Коммунисты засеяли в гостинице «Савой» и ровно неделю держали оборону. На восьмой день от эсэровского командования пришел приказ – кто сдастся, того помиловать. Однако никто не вышел из дверей «Савойи».
   Обстрел гостиницы велся прицельным огнем. Гранатами закидали вход, рухнула парадная дверь, белые ворвались в здание. Всех, кто ещё держался на ногах, вывели на улицу и погнали к станции прикладами.
   Четыре дня длились погромы в городе. Рекой лилась кровь, убитым уже никто не вел счета. Когда пришло известие о приближении Красной Армии, всех пленных из гостиницы «Савой» расстреляли прямо на платформе.
   «Савой» вскоре восстановили, на стене появилась табличка с написанными золотом именами её защитников. Среди них был и Зяма, старший брат Доры…
   – Мария, родненькая! Пусти! Схавай у себя! У тебя ж искать не будут! Ты ж постояльца держишь!
   – Куды ж я тябе схаваю? – испуганно прошептала Мария, прижимая спиной дверь на кухню. – Немец спить у зале, я с детьми у бакавушцы. Куды я тябе схаваю, га?
   Дора упала на колени.
   – Пусти! Пусти в дом, Мария! А то капец мне, понимаешь?
   – Не, деука мая. Не магу. Иди сабе, иди!
   Но Дора не давала ей закрыть дверь в сенцах. Она вцепилась в её подол, прижалась лицом к её коленям, плакала навзрыд и просила впустить её.
   – Никуда я не пойду! Буду сидеть здесь, на ганку, пока немцы не заберут. Пусть твой немец меня и расстреляет! Никому мы не нуж-ны-ы-ы… Мария! Спаси-и-и…
   – Тиха ты, дура! Ня вый! – толкнула её Мария в плечи. – Немец праснецца!
   – Мария… Мария… Ы-ы-ыыыы…
   – Цыц, табе кажу! Заходь, лихаманка тябе забяры!
   Когда Дора проскользнула на кухню, открылось ещё одно нехорошее дело – в огороде, в кустах малины, она спрятала своего сына.
   – Мария, сыночка в дом позови, он сам придет. Только позови из окошечка, он там, малине…
   – Яки сынок? Ты з глузду зъехала. Деука? – разозлилась Мария.
   – Мой сынок. Мой, тётачка!
   – Ты яго пад Бранск адправила!
   – Я так только сказала. Он здесь был, Прятала его в сарайчике. В клети для кур. В старой усадьбе. Да сейчас по всем домам ходят. Всюду смотрят, найдут, и конец нам, тетачка!
   «Старая усадьба» – это заброшенные склады в трех километрах от Ветки вверх по течению Сожа. При складах жил сторож, вел хозяйство и после того, как склады перестали использоваться по назначению. Потом сторож умер, и тропка в те места быстро заросла.
   Вот на этой «старой усадьбе» Дора и нашла себе и своему сыну временный приют.
   – Тетачка! Мария! Сынку моего тоже в дом возьми! – и она принялась поспешно и как-то истерично принялась целовать руки Марии.
   – А йди ты! Кинь, кажу табе! – не на шутку рассердилась Мария. Она силком отстранила от себя Дору, обтерла подолом мокрые от Дориных слез руки, открыла подпол и сказала:
   – Лезь у падмостте. У бульбу зарыйся и сяди. Мяшки наверх п аклади.
   – А сынок мой, Мария? Сынок же как?
   – Прывяду хлопчыка. А ты тиха сяди!
   Дора спустила в подпол, а Мария, накинув ватник на плечи, вышла в огород. Немец сегодня пришел сильно пьяный, свалился на диван в сапогах и сразу уснул. Ещё час-два спать будет, как мертвый. За это время она Дору и её сына как-нибудь устроит половчее.
   Одуревший от холода и страха мальчонка, смотрел на Марию большими круглыми, совсем черными в темноте глазами. Она взяла его за руку, осторожно вытащила из кустов и, закрыв ему рот ладонью, повела в дом. На кухне посадила у печки, налила кружку молока пополам с кипятком, добавила ложку коровьего масла и заставила тут же выпить залпом. Ребенок, захлебываясь, пил горячее молоко, проливая на одежду и стряхивая капли с курточки на пол. А когда с питьем было покончено. Мария. Подхватив его под мышки, быстро опустила в отверстие в полу, затем спустилась туда и сама.
   Устроив Дору с ребенком среди бульбы, она завернула в половичок горшок каши и бутылку воды, плотно заткнутую бумажной пробкой, а за горкой мешков поставила ведро с крышкой – для нужды. Бросив старый кожух Ивана поверх кучи бульбы, в которую зарылись Дора и ребенок, она строго сказала:
   – Штоб не звягать! И мамку не кликать! (Потом Доре.) З падполля не вылазить, лествицу я забяру. Я тут на камень жбан сываратки пастаулю, марляй абвяжу. Пи, як захочаш, тольки усё ня пи. Заутра ладак напяку. Ну, так, сядитя тиха!
   Остаток ночи Мария провела без сна. И понимала, что теперь ей спокойно долго не спать – от каждого стука за окном вздрагивала – не к ней ли идут с проверкой?
   Поздно ночью, когда немец крепко засыпал, она, плотно закрыв старым одеялом проем между кухней и залой, осторожно лезла в подпол, подавала Доре еду и питьё, мокрое полотенце для обтирания лица и рук, поднимала наверх ведро «с нуждой», относила его «в яму», мыла во дворе пучком соломы, и затем снова отправляла вниз, уже чистое. Она боялась, как бы дух из подпола не пошел.
   Вот и похолодело нутро, когда Акимка её за локоть прихватил. – «На шыбельницу пападеш з-за жыдоуки паганай…» – тоскливо подумала она, снова запоздало пожалев, что впустила в ту злополучную ночь в свой дом Дору.
   Однажды ей показалось, что немец что-то заподозрил. Проходя через кухню, он внезапно остановился и стал прислушиваться. Голова его была наклонена набок. Рот приоткрыт. Вот сейчас закричит, схватит её и детей, погонит на площадь. И там их повесят…
   Однако немец, так постояв, словно прислушиваясь к чему-то, тряхнул головой и пошел в сени, так ничего и не сказав.
   Ночью она хотела выгнать Дору. Открыла подпол, позвала её, та высунулась из груды бульбы, вся пепрепачканная в земле, серая от пребывания в потемках и страха, одними губами спросила:
   – Что, тетечка? Что?
   В мелких кучеряшках, некогда медные, давно нечесаные волосы её сбились в грязные пейсы, глаза, дикие, в огромных темных полукружьях теней, смотрели испуганно и жалко…
   – Вылазь! – скомандовала Мария, опасливо поглядывая на занавеску, не проснулся ли немец?
   – Хочешь нас выгнать? Да, Мария? Выгнать хочешь? Не, не пойду! И Дора забилась обратно в кучу бульбы.
   Тут, откинув занавеску, из залы вышел заспанный немец. Мария обомлела. Постоялец, наклонившись над подпольем, строго спросил:
   – Кто там есть?
   – Хто? А нихто! – растерянно ответила Мария. – Радня мая, Са Старага Сяла. Пляменица с дитем. Нельга выходить. Хворыя яны. Тиф у их. Паночак, тиф!
   Немец усмехнулся и погрозил Марии пальцем, однако отошел подальше.
   – Юда? – спросил он, указывая на открытое подполье.
   – Тиф… Тиф… Паночак, Тиф!
   Мария быстро закрыла подпол, закрыла отверстие половиком и поставила сверху табуретку. Усевшись на неё, всё продолжала повторять – тиф… тиф… тиф…
   Немец снова ткнул пальцем в подполье и сказал:
   – Юда! Юда! Юда! Паф-паф-паф! – и, засмеявшись, пошел спать.
   …Вот эту жуткую сцену мог бы подсмотреть Акимка, если бы его собственный сынишка ему в этом не помешал. Однако догадался, что дело здесь какое-то имеется. Но мысли его были о другом – не партизаны ли к Марии наведываются? Броня переводчицей при комендатуре. На квартире чин стоит. Информация так и так имеется.
   А когда вдруг исчез немец, не явившись в комендатуру с утра, он быстро смекнул, кого надо спрашивать. Посыльным из комендатуры она сказала, что постоялец ушел рано, куда – не сказался.
   Немец же исчез с белого света навеки. Ночью, когда храп с присвистом стал ровным, Мария, обмотав полотенцем топор, обухом стукнула постояльца по темени. Крови почти не было. Храп тотчас же прекратился. Убедившись, что немец мертв, Мария позвала Дору из подпола, вместе оттащили труп вниз и закопали в яму с песком. Яма была приготовлена для зимнего хранения моркови и бураков и уходила вглубь на два метра. В песке даже летом было прохладно. Сейчас же на дне ямы был настоящий холод. Поверх песка они насыпали горку бульбы.
   Мария долго мыла полы, потом собрала постельное бельё, чехол с дивана и половики, замочила всё это в двух корытах и в большом ведре, щедро насыпав туда хлорки и сухой горчицы, и на рассвете начала большую стирку. Закончив работу, всё стираное развесила на чердаке, полы в доме протерла крутым отваром полыни и мяты – всякий вредный дух отбивает…
   К обеду пришли два немца с овчарками, привел их Акимка. Мария села на лавку, положила руки на колени и молча ждала решения своей судьбы. Страху в ней не было. Не было и никаких других чувств. Была только усталость во всем теле. Хотелось спать.
   Собаки закружили над половицей с кольцом, один из патрульных дернул кольцо, поднял половицу, заглянул вниз. Оттуда пошел сырой тяжелый дух.