Прикрутив «снегурку» к валенку и туго завернув палочкой веревку, Алеся бодро, отталкиваясь другой ногой, заскользила к заветной проруби. Прошли, мелко ступая, две старушки с ведрами на коромыслах. Для самовара вода, – подумала Алеся и покатила дальше. Отверстие порядком раздалось, она присела на край и стала внимательно смотреть в глубину. Малюсенькие волны ходили в проруби туда-сюда, в них многократно отражалось солнышко, нежаркое ещё, но уже очень ласковое…
   Она не заметила, как рука её оказалась в воде.
   Поболтав рукой в проруби, она тихонько опустила туда ногу и осторожно тронула коньком воду. Раздался мелодичный звук – пли-пли…
   Дальше всё случилось в одно мгновение, само собой…
   «Снегурка» окунулась в воду, светлый металл весело заиграл на солнце, конек потерял форму, причудливо изогнулся, весь как-то искарежился. Теперь он был похож на изогнутое веретено.
   Дно казалось совсем близко, даже видны были мелкие камушки и ракушки, они так заманчиво мерцали между вытянувшихся по течению водорослей! Конечно, если бы здесь была настоящая глубина, то не сияла бы вода так весло и празднично, не рябили бы в лунке тысячи бликов…
   Ей нестерпимо захотелось достать ногой дно, твердо встать на него. И она опустила ногу ещё ниже. Валенок сделался мокрым и тяжелым, ногу словно кто-то тянул – туда, вниз, на вожделенное, но теперь уже страшное, всё колеблющееся дно. Алеся села и оперлась о края проруби руками, слабый лед угрожающе затрещал. Она стала медленно скользить к отверстию, слезы досады побежали у неё из глаз, но крикнуть, позвать на помощь она почему-то не могла. Стремительно приближался конец света посреди ясного весеннего дня и всеобщего, хорошего настроения.
   – Вот балда, зачем в пельку полезла? – кто-то грубо крикнул над её ухом, хватая её за плечи.
   – Сам балда, – сквозь злые слёзы ответила Алеся. – Я просто дно меряю.
   – Хватайся за рукав, – скомандовал спаситель, а сам, ухватив её за ворот «телятинки», изо всех сил тянул из воды и при этом ругался так, будто сторговал на ярмарке жеребца и страшно был пьян по этому случаю.
   – Ой, Сенечка! Это ты! – обрадовалась Алеся, цепляясь обеими руками за своего спасителя. – А я думаю, кто это так противно орет? А это ты орешь. Ты зачем балдой обзываешься? И рукав вот у шубки моей оторвал! Знаешь, как бабушка меня ужасно накажет? Не ругайся больше, ладно? Мне это не нравится.
   – Ну, тебе ж нравятся разные уроды, которые ругаются по-всякому. Которые курят. Водку пьют. Ты, кто-то сказал, целоваться с ними собиралась…
   – Но это я просто так сказала. Мне совсем не нравятся такие уроды, и вообще уроды не нравятся. Я их просто презираю. Презираю и всё. Тьфу на них.
   Домой она проскользнула незаметно, пока Мария была в хлеву, сняла мокрый валенок и засунула его под кровать, к самой стенке. Сама же залезла на печку и забилась в темный угол.
   – Иди, деука, снедать, – позвала Мария, которая только что закончила стряпню и уже закрывала печку.
   – Спасибо, бабушка. Что-то я не голодна.
   – Так иди чай пи.
   – Спасибо. И чаю что-то мне не хочется…
   – Чагой-та ты усё спасибкаешь? – удивилась Мария такому приступу вежливости и, встав на приступок, заглнула на печку. А, заглянув, увидела перепуганное лицо Алеси, потрогала её мокрый чулок и сказала голосом, который не предвещал ничего хорошего: На рэчцы зноу была?
   – Была-а-ааа…
   – Так. А валянки де?
   – Там. Под кроватью…
   Добрее Марии бабушек на свете нет. Но и эта, самая добрая бабушка на свете, не выдержала и взялась-таки за веревку.
   – А ну-ка хади сюды! – грозно сказала Мария, складывая бельевую веревку в несколько редей.
   Алеся отчаянно вопила – больше для порядка, а не от страха или боли, когда бегала вокруг стола, ловко увертываясь от ударов веревкой. Но всё же ей было до слез обидно, что наказывали её не за мокрый валенок, который высох только на пятый день, и не за оторванный рукав шубки, а за невинное, в сущности, занятие – исследование состояния дел в мартовской проруби. То есть – за чистую науку. И это было очень несправедливо.
   Спать Алеся улеглась на печке, а не на диване, в зале, куда её перевели спать после того, как она ночью слетела вслед за котом на лежанку.
   Она очень устала за этот день – всё тело гудело и ныло в тяжелой истоме, была сильно обижена Марией, не понимавшей, как это важно – узнать, что там, на дне…
   Но даже эта непомерная усталость и горькая обида от сотворенной над ней несправедливости не смогли сразу свалить её в спасительный сон.
   Он просто не хотел приходить, этот упрямый сон! Мешал ли стрекот куражистого сверчка за печкой, или шум свары, которую затеяло вздорное кошачье племя, с некоторых пор взявшее моду собираться зимой, по ночам, на их чердаке, – так или иначе, но сон к ней всё не шел и не шел.
   А мысли в голове вертелись все старые-престарые, вдоль и поперек передуманные, и делать в столь поздний час, в этой неприветливой темноте, когда уже загашена лампа и ещё не топится печка, а луны за окном не видно, было абсолютно нечего – Алесе стало нестерпимо скучно.
   Иногда ей всё же удавалось каким-то чудом погрузиться ненадолго в сладкую дрему, но, не успев порадоваться пришедшему сну, она тут же выныривала из его теплых и мягких объятий и видела перед собой только пустой потолок печки и неуютную черноту долгой ночи.
   Но вот, наконец, спасение пришло – связка пахучего лука стала мягко раскачиваться. Печка куда-то поплыла, и открылось, наконец, гостеприимное сонное царство со всеми его чудесами и радостями.
   Проснулась она от громких криков, рано утром, когда только-только и приходит настоящий сон. Едва-едва тягучая патока смутного сновидения, наконец, поглотила её, как началось светопреставление. Над самым её ухом зашумели, загомонили растревоженные чем-то люди. Печка резко притормозила, Алеся окончательно пробудилась, вмиг сбросив с себя пелену ночного морока.
   – Розуму у тябе заусим нямя! Ти ты з глузду зъехала?
   Мария отчитывала Ганну, а та, крестясь на угол, мотала головой и кричала:
   – Кажу табе – памер! Хрыстом Богам клянусь.
   – Годе языком лямкать, – замахнулась на неё полотенцем Мария. Ганна заплакала, продолжая причитать.
   – Памер, памер батька наш! Ой, Марья, памё-ё-ёёёр… Што тяпер буде? Изноу вайна буде?
   – Брахня якаясь. Ня вый ты!
   Ганна плакала с подвываньем, обхватив обвязанную большим серым платком голову, а Мария, всё ещё не веря её словам, вытирала фартуком руки, морщила лоб и силилась понять – чтобы всё это могло означать? «Хтось брахню распустиу, а бабы и рады разнесть па свету!»
   – Ба! Кто умер, а? – спросила Алеся, но бабушка не ответила.
   В былые времена Мария не упустила бы случая передразнить Алесю – «ба да ба, бабай-ага!»
   Бабаем пугали детей все, а вот что означает «бабай-ага», Алеся узнала лишь недавно. В татарских сказках и легендах она прочла, что так звали военачальника. Но это выражение означало также – «баба-яга», потому что «я» – это два звука – «й» и «а». Бабушка ещё любила ругать их компанию «ордой», когда дети с шумом и криком носились под окнами, а дедушка в это время лежал на диване и читал газету: «Ишь, орда расходилась!»
   Но сейчас она промолчала, значит, действительно случилось что-то невероятное и непоправимое.
   Мария накинула ватник, на голову, поверх белой хустки, низко на лоб, повязала большой коричневый платок, и они с Ганной вышли.
   Снова навалилась дрёма, возвращая её в сладкий сон, но громкие крики на улице не дали, как следует, уснуть. Она широко открыла глаза и стала обдумывать то, что услышала. Ничего такого, что могло коснуться лично её, похоже, не произошло.
   Предутренний сумрак навевал покой, Алеся подумала, что, раз бабушка и тетя Ганна куда-то надолго ушли, оладушек сегодня не видать. Печка прогорела, трубу надо закрывать, а Марии всё нет. Так всё тепло в доме можно выстудить.
   Она, на свой страх, закрыла вьюшку, положила сверху на движок тяжелый чугунный круг, и, вся перепачканная в саже, долго в сенях отмывала руки.
   Но Марии всё не было и не было, не пришла она и к обеду, не пришел домой и дедушка. И тогда ей стало по-настоящему страшно. Что же все-таки случилось?
   Кто памёр? И с кем што буде?
   11
   Смерть Алеся уже видела два раза. Первый раз это были котята, которых выбросили на помойку мертвыми. Трупики были окаменевшими, кожа на животах была натянута, как барабан. Алеся смотрела на эти тугие барабанные животы и вспоминала слова стихов, которые вечером читал дедушка на кухне вслух, сидя заполночь у остывшего самовара:
   В ослиную шкуру стучит кантонист,
   Иль ставни хрипят в отдаленье?
   Кантонист ей представлялся диким разбойником, который собирает стуком в ослиный барабан своих сотоварищей. А они прикинулись ставнями и хрипят, потому что разбойничать им надоело или просто боятся, что их поймают жандармы…
   Алесе было жалко котят с барабанными животами, но взять их в руки она боялась. Но когда ночью вспомнила про несчастных, то подумала – завтра их надо оттуда забрать и закопать где-нибудь в огороде. Все-таки живые твари были, а не щепка какая-то или черепок разбитый. Василиса говорила, что всё живое на свете – это одно такое большое существо.
   А если одно, то и ей, Алесе, у которой есть такие хорошие бабушки и уютная теплая печка, тоже будет плохо оттого, что под холодным дождем валяются и мокнут эти никому ненужные трупики.
   Рано утром, когда Мария ушла с подойником в сарай, она закопала их в саду, под сливой и сверху поставила четыре маленьких крестика из щепок.
   А совсем недавно, прошлым летом, на соседней улице, померла старушка, все пошли смотреть, и Алеся тоже пошла. Посередине хаты, на большой лавке стоял гроб, рядом с ним громко плакали бабушки в черном. Они по очереди читали большую церковную книгу. Лица покойницы Алеся не могла разглядеть, только острый нос торчал из гроба. Её поддоткнули поближе.
   – Падыди, деука, за ноги патрогай. Штоб ня страшна было, – сказала ей сродница старушки, лежавшей в гробу.
   Она подошла к лавке, её сзади снова толкнули. И она, чтобы не упасть, ухватилась за тапки покойницы. Неподатливость остывшего уже тела отозвалась в её живом организме дерущим душу воспоминанием о захороненных котятах, из кожи которых кантонист сделает ослиный барабан.
   Однако лежащую в гробу старуху ей не было жалко, как тех котят. Все внушало отвращение – её костистое большое тело, выпростанное во всю длину, синева застывших губ, лицо с глубоко запавшими глазницами, в каждом из которых лежало по пятаку – что она там себе купит?
   Сладковатый запах тлена вызывал тошноту, ей захотелось выйти на улицу, но пробраться к выходу сквозь плотную толпу она не могла. Оставалось ждать.
   Помолившись и поплакав вволю, собравшиеся стали делать и вовсе чудные вещи. Из потолка вынули доску. Алесе стало любопытно – зачем? И она спросила у стоявшего рядом с ней старичка с длинной белой бородой. Тот ответил, наклонившись к ней так низко, что его борода щекотала ей щеку:
   – Видать, старуха в жизни много нагрешила. Прилетит за ней нечистая сила и уведет, куда надо, её душу через трубу.
   – Сейчас прилетит? – оживилась Алеся, печальные события стали приобретать новый смысл.
   Страх сам собой исчез. Алеся сейчас боялась только одного – как бы не пропустить прилет нечистой силы и умыкание грешной души.
   О нечистой силе она слышала много – Мария часто ругалась: «Нячысты тябе забяры!» Видела чертиков и на картинках. Но тут обещалось совсем иное зрелище – живая нечисть извлекает грешную душу из мертвого тела и тащит наружу! Есть от чего разволноваться! Так вот отчего здесь так много народу! И воют так громко, потому что боятся…
   Однако нечисть всё не прилетала. Алеся даже подумала, что надо бы подсказать мужичку с белой бородой, что надо выйти во двор и помочь нечистым найти предназначенный для них лично вход. Однако старичок куда-то исчез. Другие же старики и старухи ничего не понимали и на все её слова отвечали одинаково бессмысленно: «Чаго?»
   Так и не дождавшись заблудившихся где-то нечистых, стали выносить гроб из хаты. А душа, эта тоненькая девушка в кисейном платье, наверное, где-то спряталась и сидит втихомолку – а что ей, самой, что ли в дырку на потолке лезть?
   Вышли во двор, вслед за толпой, Алеся побрела на кладбище, всё ещё на что-то надеясь, так же, как и все, бросила горсть липкой глинистой земли в могилу, слышала, как грукнул ком о крышку гроба – камешек, что ли попался?
   Потом родственникам дали горшки с зерном, и те сыпали его горстями в могилу, а пустые горшки били об ограду кладбища. Чтобы смерть разбилась с горшком, и чтобы упокойница не лишила хлеба живых…
   Посуду били часто – и это очень удивляло Алесю. За разбитую тарелку Мария долго её ругала, но это же было случайно! А тут бьют специально – и ничего! Били посуду на крестинах – ставили горшок с кашей на стол, и тот, кто больше даст денег на поднос, разбивает горшок. Если каша оставалась целой, не разваливалась на куски, люди начинали радостно шуметь – будет в доме достаток!
   Черепки же клали за пазуху молодым женщинам, чтобы рожали много детей.
   Били горшки и в день венчания – от радости, что молодая честная. А если вдруг выяснялось, что не честная, то шли всей толпой в дом родителей и били там всё, что под руку попадало. Несчастную мать заставляли пить из черепка, на шею ей надевали хомут…
   В среду, на четвертой неделе Великого поста, девки и парни забегали в дома и разбивали о стенку горшок с золой – перебивали пост.
   Бросали горшки в колодец, чтобы вызвать дождь. Причем горшки эти надо было сначала где-то украсть – свои не подходили для этого дела.
   Самое же интересное битье горшков бывало в конце свадебного обеда – их кидали в печку с приговором: «Сколько черепков, столько и детей!»
   …Могилу уже давно засыпали землей, запечатали четырьмя крестами – лопатой по углам, чтоб душа не выходила и не мучила живых, и толпа, значительно поредев, самотёком направилась с кладбища.
   Близкие пошли на поминки. Алеся тоже пошла за всеми, вцепившись в руку старичка с белой бородой, который, неизвестно откуда, снова появился и встал рядом с ней. Есть ей не хотелось, но она всё ещё надеялась увидеть нечисть. Её посадили на лавку с краю, ближе всего к ней стояла алюминиевая миска с киселем. Алеся зачерпнула ложкой. Поднесла ко рту. Но тут её снова затошнило. Вот принесли кутью, старуха в понёве обходила стол и каждому совала ложку с кутьёй в рот. Рядом сидела старуха, почти такая же страшная, как и покойница. Алеся увидала её большой беззубый рот, в котором исчезла ложка с кутьей, и полезла под стол.
   Дома, ночью, лёжа на печке, она со слезами думала о той несчастной тоненькой девушке в кисейном платье, которую так и не увели нечистые. Вечно будет она маяться, без упокоя, на земле, а злой греховодной старухе и дела мало – лежит себе в гробу и отдыхает под березкой…
   А придут ли за душой Марии, и, если придут, то кто? Уж конечно, не какие-то вонючие и вертлявые нечистики, а прелестные ангелы в картузах и круглых фетровых шляпах, но не такие, как счетоводы в рай-потребсоюзе, а с милыми лицами и крыльями под плащами. Или, если это будет зима, они придут в шубах из овчины и плюшевых жакетах?
   Ангелы на иконах ей казались не совсем настоящими – конечно, на небе в таком виде, может, и нужно ходить. Но здесь, на земле, одежда даже у ангелов должна быть совсем другой. А то и милиционер заберёт! Или какой дурак посмеется. Смеются же над ней, когда она в пыльнике ходит…
   То, что ангелы ходят по земле, она знала так же твердо, как и то, что после ночи всегда приходит день. Но никто и никогда не видел их в таком виде, как нарисовано на иконах. Значит – переодеваются.
   Алеся всё лежала на печке, а Мария так и не пришла. Сон давно слетел, и в душе была одна жуть – кто умер? И что теперь будет? А будет что-то ужасное, раз Мария бросила печку и ушла неизвестно куда.
   Наконец, стукнула дверь в сенях и вошла Мария. Лицо её было бледным и потерянным.
   – Ба! Кто умер, а?
   Мария ничего не ответила. Алеся свесилась с печки, чтобы лучше разглядеть глаза Марии – что она там себе думает? И почему молчит?
   Но эти горящие глаза на мелово бледном лице испугали её ещё больше, чем глухое молчание Марии. Даже плач Ганны со всеми её ужасными и жалобными причитаниями не был так страшен!
   Мария достала из сундука Василисину икону – старинную, бисерную. Нежное шитье хорошо смотрелось в резком, жарком, как теперешние глаза Марии, окладе. Она поставила образ рядом с привычной иконой Казанской, опустилась на колени и стала молиться: «Матерь Божья, Неопалимая Купина!..»
   Такой Алеся свою бабушку никогда не видела. Даже на похоронах Василисы она была живее!
   Но вот в сенцах опять загомонили. Вошли две бабы, за ними – Ганна. Вошли без стука, не сняли калоши, сразу двинулись в залу. И там все трое, дружно начали плакать и причитать. Потом Мария сказала: «Пойдем-ка да грамады!» – и она ушли, громко плача уже на улице.
   Ясно, что так ничего не выяснить. Алеся тихонечко слезла с печки, оделась, отыскала под лавкой старые сапожки, сняла с гвоздя у двери свою шубку, вывешенную там для просушки, и скорее на улицу!
   Как много народу, оказывается, живет в Ветке! Даже на праздники, когда бывали демонстрации, их столько не собиралось на улицах и площади! Но узнать что-либо конкретное ей так и не удалось. Люди или плакали, вытирая лица платками или ладонью, или молча стояли в длиннющих, как хвост дракона, очередях за керосином и мукой.
   На городской площади из репродуктора лилась и лилась бесконечная траурная мелодия. Она слышала такую музыку на Благовещение, когда хоронили одного человека их райкома. По улице шла процессия, и Алеся, с перевязанным горлом, высунулась наполовину из форточки, чтобы получше всё рассмотреть.
   «Ах, ты, ирад цара нябеснага! – закричала на неё Мария. – Усю хату выстудишь!»
   Форточку закрыли, а её загнали на печку, но кое-что всё же удалось рассмотреть. Это были очень странные похороны – без батюшки и череды плачущих старух. На специальных подушечках, впереди гроба, несли ордена, их было пять.
   … А траурные марши всё звучали и звучали. И на следующий день, и на следующий, и ещё на следующий…
   Иван теперь подолгу палил на кухне свет – прочитывал кипы газет, какие-то брошюры, книги в тонких бумажных переплетах, без картинок. Вслушиваясь в монотонный голос Ивана, который, по старой привычке – приобщая Марию к политграмоте, читал вслух, Алеся понимала только одно: происходит нечто такое, что Ивана страшно мучает. Ей даже снились слова, которые Иван особенно часто повторял, читая газеты.
   Лежа на краю печки с полузакрытыми глазами, она внимательно наблюдала за Иваном.
   «…Объединить Министерство госбезопасности и Министерство внутренних дел… назначить министром внутренних дел Берию… военным министром Булганина… вместо двух органов ЦК один из десяти человек… товарищу Хрущеву сконцентрироваться на работе в ЦК… товарища Брежнева перевести на работу начальником Политуправления Военно-Морского Министерства…»
   Алеся, незаметно для себя, уснула, и приснилось ей, что она работает в газете, и её послали пленум снимать. В руках у неё фотоаппарат, но затвор никак не щелкает, заедает почему-то. Тут к ней подходит высокий красивый человек с усами, в белом кителе и без фуражки и говорит ей строго: «Долго вы ещё будете мешать работе?» Она догадалась, что это сам вождь всего народа – Сталин, и вдруг видит, что в руках у неё не фотоаппарат, а большой аквариум, а в нем – живая черепаха. Тут Сталин тоже смотрит на аквариум, улыбается и хитро так говорит: «Что это вы, молодая тетенька, таким допотопным фотоаппаратом снимаете?» – «Он не старый, а самый свежий – видите, на нем год написан – 1956-й. А вас уже три года в живых как нет». – «Меня-то нет, – смеется Сталин, – а вот аппарат всё равно старый!»
   Так говорит и начинает чинить затвор. Потом сам снимает пленум.
   Алеся проснулась и увидела, что Иван уже не читает газету, а листает синюю книжку и делает в ней закладки.
   – Дедушка, дай мне кружку молока, – просит Алеся, свешивая руку с печки.
   – А ты что не спишь? – спрашивает Иван и снова углубляется в чтение.
   Алеся снова засыпает, и ей снится всё тот же сон, но теперь снятся какие-то органы – болшая свиная печенка, огромный коровий желудок…
   Их кто-то заменяет, снимает, переставляет, делает из них колбасу и сальтисон. Она погрузилась в сон так плавно, как будто съехала на санках по склону ровной горы и никак не могла из него выкарабкаться.
   Потом ей приснился второй сон. Дедушка долго болеет, но вот стал поправляться. Хочет пойти погулять. Вдруг кричат – доктор едет! Ивана лечить!
   Зачем? Он же итак выздоравливает. Но врач быстро подходит к постели. На ней лежит дедушка в сапогах. И врач говорит: «Слив не надо, приготовьте мяса!» Алеся заглядывает в лицо доктору и видит круглое, как миска с тестом, лицо с огромной, как фасолина, бородавкой…
   Она кричит: «Это не доктор! Это Хрущ!»
   Все бегут к ним, хватают врача и кричат: «Это не Хрущ! Это убийца в белом халате!»
   Алеся бросается за этими людьми, чтобы вызволить дедушку, но вдруг начинает падать, падать, падать…
   Сердце замирает, как в прыжке с огромной баржи солдатиком. От этого страшно и ужасно хорошо.
   Она просыпается – её ловит Иван и говорит ласково: «Ну, девка, долетаешься, надо бы тебе пригородочку к печке сделать!»
   Алеся засыпает в третий раз и попадает на ёлочный базар, где продают всё чудесное и вкусное – чем украшают и что кладут под ёлку. Они покупают всё это, а на часах уже – без пяти двенадцать. Мария говорит: «Кинь кашолку и бяги, паслухай, што ён буде гаварыть»…
   Алеся бежит домой, хочет включить радио, а дом уже двухэтжный, на окнах – резные наличники. На крыльце – мужчина в черном костюме. Она думает, что это Иван, а это Ленин!
   «Где была?» – строго спрашивает Ленин. – «На базаре с бабушкой».
   Ленин дальше не слушает и топает ногой: «Сколько раз говорил – не ходить на рынок!» – сказал так и пошел в подвал. Алеся бежит за ним. А это не подвал, а библиотека! Ленин поднимает оторванный корешок и говорит: «Враги народа взорвали музей Маркса, это всё, что осталось от Бухарина». На корешке написано: «Социализм – третья фаза капитализма».
   Алеся проснулась от холода. Вода в ведре покрыта коркой льда. – «Труба что ли открыта?» – подумала Алеся. Но труба была закрыта, а дверь в сени – настежь. Иван стоит на крыльце в наброшенном на плечи полушубке, курит «беломор», под ногами – куча окурков.
   – Дедушка, что ли ты дверь открыл?
   – Что, девка, говоришь? – говорит Иван и спускается вниз.
   – Дедушка! А что такое? – спрашивает Алеся и подходит к нему. От Ивана пахнет неприятно, так пахнет от «сивушных чертей» на второй день после праздника.
   Летом опять бегали и голосили бабы – агента поймали!
   – Берия – агент иностранного капитала! – сказал Иван. – Чистая игра. Выходит, искусственные трудности с продовольствием – их рук дело?
   – А як зноу вайна? – плакала Ганна. – Так што з им буде, з гэтым агентам?
   – Судить будут.
   – А вайны ня буде?
   – Я не генштаб.
   – Нидзе прауды не дабъешся, хтось адну брахню распускае… Перед самым Новым Годом Иван пришел опять «под мухой», долго молча курил, потом, глядя в стенку, глухо сказал:
   – Расстреляли гада Берию.
   Мария перекрестилась.
   Иван приходил каждый день поздно, а то и вовсе не появлялся по нескольку дней. Измучившись до предела, он даже в Москву собрался ехать. Мария высмеяла его: «Ти ж там дурней тябе люди жывуть?»
   Ивана назначили председателем комиссии по расследованию неполадок в совхозах района, и он неделями сидел на местах. Непорядка было столько, что никаких протоколов не хватало, чтобы записать всё на бумаге. В одном селе зерно сушить негде, и оно гниет. Заняли клуб под сушилку – негде молодежи собираться. Вот и пьют по углам вместо культурного отдыха…
   В Хальче телят-трёхдневок поставили в одно стойло с годовалым скотом, и всех заразили. Падеж такой, что и припомнить ничего похожего невозможно. Там фельдшер людей лечить не хочет, сам поселился в амбулатории, дочку санитаркой взял, жену акушеркой, а в приёмной свиней держит.
   Тягловая сила обезличена. Рабочие кони за ездовыми не закреплены. Дневные нормы корма не соблюдаются. И опять падеж в разгар сезона…
   Удобрениями все хозяйства обеспечили, а на поля вывозить некому. Скот гибнет от голода – всю солому по хатам растаскали, и бригадир – первый вор.
   Ввели закон о сельхозналоге – на твердых ставках, с одной сотки приусадебных земель, а никто не соблюдает!
   Иван говорил, что в Москву ехать надо, а Мария молча слушала и только головой кивала. А когда он выходил на крыльцо покурить, под нос себе бормотала:
   – Куды, дурань, патягнецца? Вумник яки! Усё смолить, ды смолить…
   А случай был – поехал мужик с Пролетарской улицы в область жаловаться, так его крепко припечатали на месте. Так, что и внукам заказал жаловаться.
   – А што з нами буде? – опять прибегала Ганна к Ивану за выяснениеми. – Вайна скончылася, дык амерыканец пачау гадить! А забараняцца чым ёстяка?
   – Всё есть, – отвечал Иван спокойно. – С этим делом всё в порядке. Вон собственную водородную бомбу испытали.
   – Годе вам балаболить! – гнала их Мария с кухни и громко гремела чепелой у печки, – только бабам и справы, што пра бомбы балаболить…