– Паночки! Закрыйте масницу, Хрыстом Богам прашу! Пляменица у мяне там. Тиф у яе, тиф! – спокойно уже сказала Мария и широко зевнула. Патрульные отошли к двери, Акимка же зло сказал:
   – Племянница, говоришь? Посмотрим, проверим, что за племянница такая. Зайду потом.
   Они ушли, так ничего и не обнаружив.
   Ночью Мария хотела спустить еду в подпол, но Дора на её зов не отозвалась. Тогда она сама туда спустилась и, увидав пленницу подполья лежащей на мешках, потрогала её лоб, лицо и поняла, что случилось недоброе – Дора крепко захворала. И в самом деле – не тиф ли накликала?
   А что, как помрет здесь, в подполье?
   Ребенок же, на его счастье, почти всё время спал.
   Мария вытащила Дору из подпола, поместила её в клеть, где хранились съестные припасы и стоял деревянный ящик с отрубями для скотины, остригла спутанные в колту волосы больной, повязала ей голову чистой хустой, низко, на лоб, как это делают бабы в жатву, накрыла зипуном, перекрестила и стала думать, что вот и пришел их последний день. Если это и в самом деле тиф, то живыми никто из них не останется.
   Однако признаков тифа не было, возможно, это была нервная горячка и длительное беспамятство от испуга и общего истощения. Ребенка Мария тоже перетащила из подпола – на печку, теперь уже, когда всё почти открылось, для спасения оставалось твердо стоять на том, что это её «пляменица с дитём». И будь что будет.
   Мальчику, как и Доре, она повязала голову платком. Все-таки не так заметно, что чернявый да кудрявый. Хотя Иван её ведь тоже не рыжий-белобрысый…
   Так прошло две недели, Дора стала поправляться и, очнувшись и придя в память, сама сбежала из клети – обратно, в надежный подпол.
   6
   Мария только по хозяйству всё приделала, как в сенях стукнула дверь. Она вышла – там стояла, вся запыхавшаяся. Ганна.
   – Канец света прыйшоу! Ой-ё-ёй! Усим нам канец! – заплакала она, закрывая лицо руками.
   – Ничога ня зразуметь, кажи толкам! – сказала Мария.
   – На плошчы. Ак раз перад райсаюзам. Шыбелицу паставили. Кагось вешать будуть, каты паганючыя!
   – Да ня рави ты! – сказала Мария, перекрастилась и тоже заплакала.
   На другой день, с утра, все население Ветки согнали на бывшую Красную площадь, теперь она называлась – «площадь Свободы».
   При страшном молчании огромной понурой толпы двое солдат вывели мужчину и вздернули на виселицу. Дул сильный западный ветер – влажный и резкий. Тело качалось на ветру, веревка терлась о перекладину, извлекая из неё ужасный, дерущий душу скрип, руки казнен – ного казались непомерно велики и были противоестественно вывернуты. На груди его висела табличка. Мария наклонилась к самому уху стоявшей с ней девушки и сказала: «Што там, на шыи… У Василя? Што там написана?» – «За дапамогу партызанам», – так же тихо ответила девушка и ещё что-то зашептала Марии на ухо.
   По всей Ветке допрашивали людей – куда девался немец? На Василя показали какие-то злыдни, заподозрив в больном, а потому непризывном и не ушедшем в Красную армию, мужичке врага.
   Пропавшего немца больше не искали – считали, что его действительно похитили партизаны как «языка», «для звестки»…
   Мария брела домой сама не своя. Ноги едва слушались, в голове стоял шум и гул, а в мыслях было одно: «Закатавали Василя! Закатавали! И мяне закатують, гады паганючыя… Усё зз-а жыдоуки гэтай…»
   Однако обзывать Дору привычно – «паганай» почему-то не хотелось. Внезапно мысли её потекли совсем по иному руслу. Перед глазами стояло жалкое Дорино лицо, её свалавшиемя в колтун волосы, торчащие мослы на худых плечах, большие тощие ноги.
   «А ти я ж яна винаватая, што яурэйка? И што з таго, что яурэйка? Ти чалавек винавыты у тым, яким радиуся?» – подумала Мария и сама дивилась тому, что в мыслях своих назвала Дору по-книжному, а не как обычно говорили люди – «жыдоука».
   Уже подходя к дому, подумала, что надо бы хворой черники сушеной отварить, поможет.
   На всех столбах уже расклеили листовки: «за помощь партизанам смерть!», «за укрытие жидов – смерть!»…
   Броня, испуганная, с мокрым от слез лицом, встретила её на пороге криком:
   – Ой, мамочка! В комендатуре говорят, что сосед наш Василь партизанам помогал. Он немца помог взять! Сам на допросе признался.
   – Хто казау? – спросила Мария, беря дочку за руки.
   – Акимка. Он ночью и рано утром по нашей улице ходил с патрулем, а Василь всю ночь не спал. Его и заподозрили, схватили, он и признался.
   – Ах, ты ж, госпади! – снова заплакала Мария. – Грэх мой на сваю душу узяу…
   Василь жил в маленьком домике напротив них. Одна нога с культяпкой – не ходок. На хлеб сапожницким делом добывал. За всякую работу брал одинаковую плату – «рубель», «цалковы»!
   – Мамочка, а кто там… у нас… в клети… кто? – едва слышно шептала Броня, не пропуская Марию в дом.
   – Хто, хто… А нихто! – грубо ответила Мария и, оттолкнув дочку, вошла в сени, гулко топая ногами. У порога сняла бурки, вытащила их из глубоких калош, поставила сушить в печурку, приложила озябшие руки к печке. Внезапно она ощутила внутри себя ледяной холод, который шел от кончиков закоченевших пальцев до самого сердца. – Пляменница. Кажу табе. И ня суй свой нос у чужы вапрос.
   – У нас нет такой родни, мамочка! Нету же! – тихо плакала Броня.
   – А ти ты з глузду зъехала. Деука мая? – закричала на неё Мария. – Мая пляменница! Хварэе яна. Дапаможам, а потым пойде яна к сабе дамой.
   – А где её дом? – продолжала выспрашивать Броня.
   – А у Добруши, – солгала Мария.
   – Мамочка. А почему она похожа на нашу…
   – Цыц! – злым шёпотом приказала Мария и закрыла ей рот ладонью. На крылечке кто-то вытирал ноги о скребок и громко прокашливался.
   Они прислушались – вот уже гость вошел в сени, дернул ручку двери и вошел в кухню.
   – Ага, усе как раз дома, – сказал Акимка, присаживаясь на лавку у входа и внимательно оглядывая хозяев. – Навел я справки. Таки нет у вас такой племянницы, бабонька, нетути! Нямашака, разумеешь, про что я?
   Мария села на табуретку против него, посмотрела ему в глаза – взгляд их был наглым и хитрым. Она отвернулась от Акимки и стала думать тихо и не спеша, как если бы сидела безо всякого дела одна дома: а что если война эта никогда не кончится, и муж её Иван никогда-никогда не вернется домой? Где он сейчас? Живой ли он? Может, уже давно убит шальной пулей и в поле лежит, а вороны в глаза клюют? И так всё будет теперь навечно – беспросветно-тоскливо и горько…
   И в ней поднялась решимость положить этому невозможному пути конец. И сделать это она готова хоть сейчас. Немедленно. Подойти к ироду, снять со стенки серп…
   – Э! Э-э-э! Бабонька! Глянь-ка сюды! Ты что-то не тае! – Акимка встал и схватил её за руки и сказал мрачно: Приду, как стемнеет, готовься. Что? Не нравлюсь, тогда Броню давай. Девка уже ладная стала.
   – Акстись, паночак! – упала на колени Мария. – Дитё малое яна! Дитё! Грэх яки!
   – Ну, годе, вижу, ты меня зразумела, – сказал Акимка и, оттолкнув Марию, быстро вышел из дому.
   – Як не зразуметь, паночак… сатано блудливае!
   Мария плакала. Тяжелые, не бабьи слезы текли по её щекам. Убить Акимку она смогла бы, убила же немца! Да что потом? Повесят её. Замучают детей. Расстреляют Дору…
   Однако в эту ночь, сколько ни прислушивалась Мария, никто не постучал.
   Однако наутро новое дело, в комендатуре у немцев переполох – пропали документы, а на входной двери первый посетитель обнаружил синий листок – обложку от школьной тетради, с начертанными на нём печатными неровными буквами стишками:
   Немец рыжы белабрысы
   Лезе на маю страну.
   Яго гаду лизаблюду
   Усе я… адарву!
   Хоть и не до веселья было в те дни, всё же случайные прохожие, пересказывая друг другу самодеятельный стих, добавляли кое-что и от себя – какое ещё членовредительство можно учинить над немецкими служками. На базаре в этот день особенно задорно и задиристо торговцы сельхозпродуктами выкрикивали: «Яйки! Свежыя адборныя яйки! Тольки што адабрали!»
   На допрос таскали всех подозрительных. Пришли полицаи и к Марии в дом.
   – Где мальцы?
   – А у сяло побегли. Хоть жменькай муки разжыцца, – ответила Мария, сама обеспокоенная тем, что её хлопцы с ночи куда-то пропали.
   – Проверим, что за мука, а пока пойдешь с нами. Палач своё дело туго знает.
   – Эту бабу не тронать… Пусть застаецца. Под моё поручительство, – неожиданно вмешался Акимка, подходя к печке и грея руки о теплые кирпичи.
   Полицаи ушли, а он остался. Мария смотрела на эти руки с желтыми от табака пальцами и думала, что в них, этих руках сейчас собрана вся черная сила. Захочет, погубит её и детей. Пристрелит на месте, немцам всё откроет – и про неё, и про Дору с её жалким дитём. Всё в его воле сейчас!
   – Родненьки, не згуби нас, – заплакала она, падая ему в ноги, – я тваёй жонцы свою новую хустку аддам. Гарусную! Иван на ярмалке купиу кались…
   – Давай твой падарунак, – сказал Акимка, затем встал, молча смотрел, как Мария заворачивала в бумагу свой новый платок, взял, спрятал сверток за пазуху и молча вышел.
   Хлопцы вернулись к вечеру – были в Старом селе, у бабки Василисы, к ней и жиденка отвели, она спрячет у себя до лета. Дом Василисы стоял на отшибе, у самой опушки леса, и к ней без особого дела никто не захаживал.
   Пришла и Броня из комендатуры. Долго молча сидела на лавке, потом вдруг сказала:
   – Мамочка, если вдруг меня возьмут, ты ничего плохого не думай, не думай никогда! Я потом тебе всё расскажу, ладно?
   – Чаго там думать? – горько сказала Мария, ей уже приходилось слышать злые разговоры про свою дочь, особенно после того, как та стала петь и танцевать по вечерам в клубе, на сцене. – У тябе и свая галава на плячах ёстяка.
   Когда немцы пришли, её Броню первую позвали в комендатуру – переводить. Она лучше всех в школе знала немецкий. Даже приз получила в области – коробку красок и цветные карандаши. И за пение награду получила – на Первое мая.
   Мария не сразу согласилась, но всё же отпустила дочку на работу в комендатуру, втайне надеясь, что не тронут девку, раз она нужна им, да и деньги в дом кто-то же должен приносить…
   В ту же ночь постучали в оконце на кухне, с огорода.
   – Хто там? – срывающимся шепотом спросила Мария, приоткрыв форточку.
   – Я, – глухо ответил Акимка.
   – Што… што табе нада, Аким Пятрович? Чаго прыйшоу?
   – Выйди в клеть, слышь?
   – Куды? – обомлела Мария.
   – В клеть, говорю, выходь. Где жидовку хавала.
   У Марии язык отнялся. Всё, всё знает…
   Ирад паганючы! На шибелицу, няйначай, павяде…
   – Чи ты йдешь? – настойчивый стук повторился. – А то, можа, за подмогой послать?
   Под его пальцами затрещали резные наличники.
   – Иду, иду, Аким Пятрович…
   – Так поспешай, мне приспичило. Умей мужику умастить, и самой ладно буде.
   – Канец света настау… Иду…
   Мария перекрестилась широким крестом и вышла в сени.
   В одной рубашке и босиком стояла она на голом холодном полу перед Акимкой. Он был пьян, от него сильно пахло самогоном. Его налитые кровью глаза жадно блуждали по её полным рукам, шее. Потом он снял сапоги, запихнул в них портянки и, со злобным задором, спросил:
   – А что, Иван твой мужик с толком? Что молчишь, телка яловая? – и для начала ударил её по лицу ребром ладони.
   Потом ещё и ещё бил, кулаком. С оттяжкой. Когда же возбуждение перехлестнуло через край, свалил её на лежак…
   Но что было дальше, как ни силился, вспомнить не мог.
   …Из клети она вернулась под утро полумертвая.
   «Жывёла, жывёла зрэбная! Штоб табе падохнуть пад заборам, кабель таскливы…» – бормотала она в бессильной злобе, отмывая свое испоганенное тело от следов Акимкиной страсти.
   Как ни силен был страх за свою жизнь и жизнь детей, за несчастную Дору с её дитем, но боль внутри груди была так сильна, так нестерпима, что она поняла: ещё одного такого испытания не выдержит – порешит и Акимку, и самую себя. И положила в клети топор, за ящиком с отрубями…
   В клети было душно и пыльно, дышала Мария со свистом и хрипом и при каждом вдохе резкая боль разрывала её нутро.
   Брона пришла из комендатуры, глянула на мать и съехала по стенке. Лицо матери отнкло. Глаза смотрели из узких щелок горько и отчаянно.
   – Што, деука? Што? – забеспокоилась Мария, наклоняясь к дочери.
   – Мамочка! С тобой что? – спросила, плача, Броня, и обняла её колени.
   – Иди, деука. Иди, атдыш трохи. Хварэю я, хварэю…
   – Мама. Я тетку Ганну пойду позову, ладно?
   И она, зажав рот рукой, чтобы не слышно было рыданий, побежала к соседке. Та быстро смекнула, что к чему, в бабьих хворях понимала, сказала, что придет, но только не сразу, а когда стемнеет…
   К вечеру пришла Ганна и принесла плохую весть из Старого села, куда с утра уже успела сбегать, – за Василисой следят, однако дитё Доры пока не трогают.
   – Ой-ё-ёй, – запричитала она, когда увидела синяки и кроводтеки на руках и шее Марии. – Пакаж-ка сюды, як ён тябе…
   – Чаго ты вярзеш? – прикрикнула на неё Мария, заматывая шею платком.
   – Да я так… Сдуру ляпнула…
   Ганна поспешно ушла. Однако вскоре вернулась и принесла с собой темную бутыль с тягучей жидкостью.
   – Намаж, кали спать пойдеш, – сказала она, ставя бутылку со снадобьем на подоконник. Гэта мая матка мяне вучыла настайвать. Усё, як рукой, зниме. Тута увесь агарод – шипоуник, смарода, вишня и слива, антонука, па ложцы пи увесь день, не лянися. Ой… Да у тябе носам крывя тячэ! Она помогла Марии сесть, развела соленой воды в кружке, добавила уксуса, квасцов, и, подставив таз, с пригоршни давала ей втягивать раствор то правой, то левой ноздрей.
   – Там пад апилками, за хатай, лед ёстяка. Прыняси у мисцы, – попросила Мария.
   – Зараз збегаю, – сказала Ганна. – А ты сяди, не варушыся.
   Она сделала примочки на ушибы, натерла сухих листьев липы и насыпала порошок в обе ноздри, а к шее приложила половинку сырой луковицы.
   – Тута усё балить, – сказала Мария, показывая на грудь.
   – А кали крывёю харкать пачнешь, пи гэты адвар, – сказала она, положив на стол кулек с травой кошачья лапка, – Василиса для Доры перадала, я й забылася, а крывя у тябе тячэ. Так ты и пи.
   Когда Ганна ушла, Мария вышла во двор и легла на холодную, сырую после дождей землю. Ей не было холодно, её измученное тело горело, и так ей легче было бы встретить смерть.
   Так пролежала она до первой звезды, покорно ожидая своего конца… Однако смерть к ней не пришла. Не пришел в эту ночь и Акимка.
   Минула неделя, потом другая – без каких-либо перемен. Раны постепенно зажили, боль в груди улеглась, но пусто и уныло становилось у неё в душе всегда, когда она вспоминала эту страшную ночь.
   Акимка отворачивался, проходя мимо, а то и вовсе другой улицей шел, лишь бы не встречаться с ней. Тяжелое похмелье наступило уже на рассвете, когда он увидел, что натворил. Сначала испугался, подумав, что Мария под ним умерла. Но это было беспамятство, сердце её билось – рывками, сильно, словно хотело выскочить из груди.
   Он лежал на полу, спиной на холодных голых досках. Сам упал, Мария ли его столкнула, припомнить не мог. В животе крутило, затылок болел тупо и нестерпимо, будто там кто-то злобный, пока он спал, долго и старательно ковырял ржавым гвоздем…
   Кое-как оделся, и, согнувшись в три погибели от боли в животе, он незаметно ушел огородами, к счастью своему, никого не встретив на пути домой.
   Так прошла зима, первая зима под немцем. С наступлением весны Мария снова забеспокоилась. Поговорила с Дорой, и та согласилась, что пора уходить. Немцы делаются всё злее, облавы чуть не каждую ночь – ищут связных партизан. Но тут Дора опять занемогла – по женскому делу. От долгого сидения в сырости у неё открылось кровотечение.
   Так прошло лето. Осень была долгой и небывало теплой. К середине октября Доре стало лучше, и Мария снова повела разговор о том, что пора уходить. А то ведь зима скоро, а ещё одну зиму Дора в подполе не высидит – того и гляди, харкать кровью начнет.
   Однако привыкшая к сидению в укрытии Дора и слышать не хотела об уходе из дома Марии. Та, уже отчаявшись избавиться от опасного соседства, вдруг услышала слова, поразившие её пуще грома среди ясного неба.
   Дора должна перебраться в Добруш – у неё там свои, найти средства, а всего-то и надо, что пять граммов золота. За них, эти пять граммов драгоценного металла, немцы дают евреям откупную, и тогда уже можно быть спокойной, с надежным документом на жизнь в кармане…
   Решение было принято, осталось только выждать удобный случай.
   День был теплый, хотя уже вполне осенний, но к вечеру пошел сильный дождь, и Мария подумала, что это как раз и есть тот самый удобный случай, чтобы незаметно спровадить Дору со двора. Октябрь кончается, но пока не холодно, лист на вишне ещё держится, значит, снег не скоро на зиму ляжет, можно, пока доберется до места, и в лесу заночевать. Если идти вдоль реки, то за две ночи как раз и управится. До местечка Добруш было километров двадцать. Дора говорила, что там у неё братовой, а у него своя аптека, обещал ей на свадьбу золотую брошь, даже показывал приготовленный загодя подарок. Вот этой брошью Дора и откупится – в ней будет даже больше пяти граммов весу…
   Мария собрала немного еды – пять вареных картофелин, оковалок сала, краюху хлеба, в спичечном коробке немного соли. Завязала снедь в клетчатый платок и положила узелок в большой внутренний карман Иванова старого плаща.
   Стемнело, на улицах установилась тишина, – не стало слышно даже брёха соседских собак. Женщины прошли огородом и незаметно выбрались в проулок через дыру в заборе. Отсюда до околицы рукой подать. Мария шла впереди, Дора, закутанная в плащ, осторожно кралась за ней, низко склонив голову и подгибая слабые от болезни и долгой бездвижности колени…
   Когда они уже почти прошли весь проулок и прилично удалились от дома Марии, из тени старого клена вышел, широко и бесшумно ступая, Акимка.
   – А кудай-та девки-красуни собралися в такие потемки? – спросил он тихо, широко раскидывая руки и решительно перегораживая им дорогу. – Погутарим?
   Это была их первая встреча и «гутарка» за всю зиму.
   – Ах, ты ж, божа ж мой, божа… – заплакала Мария, понимая, что вот сейчас и пришел ей конец, погибнет всё – и она, и её дети, и злосчастная эта Дора, из-за которой всё и занялось, и которая от страха и ужаса, казалось, даже не понимала, что сейчас произойдет, и только таращила на Акимку свои огромные темные глаза, глубоко запавшие в больших круглых, как дыры, глазницах…
   За углом громко лязгнула клямка на калитке, и послышалась пьяная немецкая речь. Они, не сговариваясь, бросились в тень клена и замерли, стоя втроем, почти вплотную друг к другу, так близко, что Мария отчетливо слышала, как мощно бьется за толстой кожанкой сердце Акимки.
   Подгулявший ефрейтор, напевая веселую песенку, свернул в проулок и теперь шел прямо на них.
   – Аким! – одними губами позвала Мария, беря его руку в свои л адони.
   Он вздрогнул, как от удара хлыста – никогда раньше она не называла его по имени…
   – Ти чуешь? – снова чуть слышно прошептала Мария. – Спаси деуку. Спаси, Аким!
   Акимка какой-то миг глядел в её глаза, ни слова не говоря и только шевеля губами, потом резко выдохнул, грубо прихватив Дору рукой за шею, прижал её к своему плечу так крепко, что она едва смогла дышать, пьяно выкрикнул: «Ах, ты, любка моя!» Затем, сильно шатаясь, пошел прямо на немца, волоча на себе полумертвую от страха и ужаса Дору.
   Мария, не смея дышать, стояла за толстым стволом старого дерева, прислонившись горячей щекой к его шершавой коре и, повторяя про себя слова мольбы – господи, спаси и сохрани! – уже прощалась со всем белым светом.
   Немец остановился и перестал петь, рука его потянулась к оружию. И в тот же момент раздался выстрел.
   Тело немца, тяжело и медленно, оползало по изгороди.
   – Девки, тикайтете! – хрипло скомандовал Акимка, передергивая затвор.
   Дора, что было духу, уже неслась за околицу. Там, за последним домом, начинался густой кустарник, за ним – топкое болото, тайные тропы которого были ведомы не каждому ветковчанину. Первую неделю оккупации женщины с детьми как раз там и отсиживались.
   Мария, отодвинув доску в заборе, нырнула в темноту своего огорода и успела запереть сени ещё до того, как по улице проехали два мотоцикла и раздались крики и выстрелы.
   Дождь превратился в настоящий ливень. Всю ночь Мария вслушивалась в темноту и горячо молилась. Неровный, нетерпеливый стук дождевых струй под окнами, в палисаднике не прекращался до утра.
   На следующий день она не выходила из дома, не вышла и с утра другого дня, а когда к ней забежала Домна с последними новостями, она, быстро одевшись, поспешила вместе с товаркой на площадь – там, на высоком, свежеструганном столбе с перекладиной висело, тяжело раскачиваясь на ветру, тело Акимки. На груди была фанерная табличка с надписью – «за укрыццё жыдоу».
   Немец, которого Акимка не убил, а лишь ранил в живот, видел Дору и дал показания против неверного полицая. Марию, на её счастье, он не разглядел в темноте.
   Саму же Дору искали, да не нашли, наверное, успела добежать до леса, а там ей могли встретиться партизаны, которые, возможно, и провели её в безопасное место.
   Немцы тайных троп в этих гиблых местах не знали и в болота, тем более, ночью, не очень-то стремились ходить…
   Мария надела высокие кирзовые сапоги и пошла к болоту, захватив с собой лопату для резки торфа и большую кошелку. Пробыла за околицей около часа, нарезая узкие кривые полоски жирного торфа и незаметно поглядывая по сторонам – нет ли каких следов пребывания здесь Доры. Не обнаружив ничего подозрительного, она облегченно перевела дух и пошла обратно, припадая на правую ногу под тяжестью своей ноши.
   Торф несла в кошелке, а поверх лежала охапка уже огрубевшего темно зеленого явора.
   Всю ночь Мария стояла на коленях перед иконами, а когда настал рассвет, она снова вышла в проулок и положила под старый клен явор. Хотела заплакать, но слез не было, только колючий шершавый ком стоял в горле…
   Только совсем плохо стало Марии с той осени. Долгими мокрыми ночами, когда надрывно свистел и выл ветер в трубе, болела спина, ныли натруженные ноги, выкручивало суставы. А весной пришла в их край малярия…
   Мария выжила, мать приходила из Старого села, выхаживать. Помогла Василиса многим в ту пору, в лечении хворей толк знала, за что и прозвали её лекаркой.
   – От села всего-то и осталось, что три дома из кирпича, да Василисин дом – за околицей, у самого леса.
   Потянулись унылые, один на другой похожие будни. Шло время, и с ним безвозвратно уходила жизнь, люди, уже привычные ко всему, каждый по-своему, приспосабливались к новому, немилому существованию – под врагом, среди врагов-чужаков и своих, предателей.
   …По-осеннему слякотно было в ту короткую, июньскую ночь. С утра зарядил мелкий, наполовину с градом, дождь.
   Мария вышла в огород, постоять на воздухе. Холодные колючие капли падали на лицо – и на душе будто теплее ставилось, легче и светлее. Луны и звезд видно не было, только плотные темные облака низко неслись сплошной громадой над озябшей землей. И вдруг над самой её головой засветились яркие, как звезды, фонарики. Мария перекрестилась – нужто ангелы летят…
   Она не знала, да и никто в Ветке не знал, что летят в темном небе на специальных парашютах светящиеся бомбы.
   Утром на площади редкие прохожие рассказывали друг другу свежие новости – недалеко от Гомеля, в местечке Азаричи за колючую проволоку согнали стариков и детей и заразили их тифом. Придут наши, кинутся солдаты спасать пленных – и загуляет сыпняк по Красной Армии…
   Но и партизаны не дремали – успели упредить беду.
   Прошло ещё несколько дней после того, как светящиеся в темном небе ангелы явились Марии, и в одном из штабов советский радист записал короткое сообщение: «Достиг границы, форсировал Буг вброд, занял круговую оборону».
   Кукушка на часах прокуковала четыре раза. Занималось утро двадцать первого июля 1944 года.
   Кавалерийский эскадрон капитана Крамаря совершал рейд в глубоком тылу врага. В тот же день в эфир унеслось ещё одно сообщение: началось наступление советских войск на оккупированную Польшу.
   7
   Немцы уходили спешно и, уходя, захватывали с собой всё самое ценное, угоняя в Германию местную молодежь.
   Угнали на запад и Марииных мальцов – взяли прямо на улице. Хватилась искать, на речку бегала, на болота, нигде нет! И когда шла домой, Ганна сообщила страшную новость – всех погнали в Гомель. Оттуда, со станции, в товарных вагонах повезли в Германию, поезд попал под бомбежку, много погибло, раненых бросили посреди поля, о своих сыночках Мария весточки так и не получила…
   Броню тоже немцы увезли, с комендатурой. В спешке собирали документы, прощаться не отпустили, смогла только передать записку – «жди».
   После Победы стали возвращаться пленные, кое-кто дождался домой и детей, угнанных в Германию. Вернулся в сентябре сорок пятого домой и Иван – с двумя ранениями, но весь целый. А зимой пришло письмо из Кракова от Брони – жива. Была ранена в ногу при бомбежке, но теперь нога в порядке, только небольшой шрам на колене остался. Скоро, наверное, приедет домой.
   Дочь появилась в родном доме через три года. Первой новость узнала Ганна, побежала к Марии – та в огороде копалась, скоро бульбу сажать.
   – Иди, иди да квортки! Твая паненка вяртаецца! З прыстани иде! Люди бачыли!