Иван ушел, сильно рассердившись. Да, раньше российского обывателя «женили» Варшава и Лодзь, а теперь вот и заграница добралась до скудных сбережений легковеров…
   Его уже давно не удивляло, а подчас и раздражало простодушие не образованных, забитых нуждой и тяжелой работой или её отсутствием городских лопухов. А теперь вот и среди мужиков таких развелось немало. Их наивная хитроватость, мечта всех обойти на повороте и разбогатеть с бухты-барахты его просто бесила…
   И всё это катастрофическое поглупение населения как-то было связано с внешней обстановкой. Чем больше росла напряженность в политике тем тупее становился обыватель! И этот не совсем понятный фокус был крайне неприятен Ивану и неизменно вызывал его досаду. Будучи человеком уравновешенным. Рациональным и вдумчивым, он во всем пытался найти систему причин и следствий, понять алгоритм поведения человека в нестабильной обстановке. Выводы были лишены всякого оптимизма. Куда же мы зайдем, если случится мировой катаклизм? Так спрашивал он себя, но ответ дать боялся даже самому себе.
   Шел, между тем, июль четырнадцатого года. Госдума погрязла в прениях по финляндскому вопросу. Председатель Гучков дал полную свободу слова, что немыслимо было при Хомякове. Милюков воззвал к совести русского народа, и Дума ответила – да!
   Да. Мы готовы. Готовы принять на себя, перед лицом Бога и судом истории, ответственность за гибель целого народа.
   Эсдеки против. Они посылают финнам горячий братский привет – русский народ против насилия!
   …Почему-то именно этот, гомельский период вольной, вдали от семейных хлопот и крестьянского дела, жизни вспоминался ему особенно часто. Хотя ничего такого, что было бы под запретом дома и делалось им здесь, вдали от бдительных глаз родни, с ним не случалось. Однако сама возможность жить по вольному разумению давала то особое ощущение, которого потом он нигде и ни при каких обстоятельствах не испытывал, даже позволяя себе изредка кое-какие вольности.
   Из дому он привозил сало, масло, яйца, муку, но денег всегда не хватало. И он пополнял свой тощий бюджет, давая уроки и сочиняя статьи на заказ.
   И всё же это была счастливая жизнь. Когда он в первый раз приехал в такой большой и богатый город на жительство, ему подумалось без зависти, но со здоровым сельским любопытством: Как это можно не сеять, не пахать, а жить безбедно и даже весело? Вначале ему казалось, что город сплошь состоит из одних только лентяев, и его охватывало противоречивое чувство – ему было и стыдно за этих людей, и одновременно распирало от гордости за свою родню – трудящийся народ. Но, покрутившись месяц-другой в городе на своих хлебах, он с горечью обманутого легковера отметил, что эта внешняя легкость и веселость городской жизни больше кажущаяся, чем настоящая. Прошло ещё немного времени, и он окончательно пришел к неутешительной и даже мрачной мысли, что кусок горожанина ничуть не легче, а то и солонее и горше, чем селянина.
   Однако, городская жизнь затягивала, и теперь он, бывая дома по праздникам, в мыслях своих, нет-нет, да и вернется в маленькую комнатку на Кладбищенской, рядом со старым городским захоронением, где был разбит парк и протекала извилистая речушка с серыми жирными утками, в изобилии плававшими по ней.
   В тогдашнем Гомеле общественная жизнь велась бойко и весьма активно. Особый интерес у молодежи вызывали собрания еврейских общин, вход на которые был открыт для всех. Ничего похожего ни в Ветке, ни в Старом Селе не было. Чернявый чуб Ивана и нос с горбинкой нередко наводили кое-кого из собравшихся на сходки на весьма обидную для него мысль – не еврей ли он? И он, сперва сердясь, а потом уже весело, рассказывал семейный апокриф о своем ученом прапрадедушке-греке, некогда поселившемся в Москве. Его небесно-синие глаза служили тому подтвержденим. У местных евреев если и бывали светлые глаза, то больше серые и водянистые, но чаще – темно-коричневые или желто-зеленые. Греки – единственная нация брюнетов, под смоляными челками которых, иногда случалось такое, сияли небесной синевы глаза, окруженные прямыми, а не загнутыми, как у евреев, ресницами.
   К евреям в ту пору в Гомеле отношение было не просто хорошее, но теплое и трогательное. Местечковые евреи были предметом всеобщей любви и заботы.
   Однако на вечеринках, которые проводила еврейская община, многое ему казалось забавным, искусственно придуманным. Вот он пришел на давно обещанный вечер народной еврейской музыки. Представлял себе скачущих кружком евреев со скрипочками и в черном. А стали играть Мендельсона и Глинку…
   Зал негодовал, свистел и топал. Иван громче всех. С Мендельсоном ещё можно было бы согласиться. Но причем же здесь Глинка? Концерт прекратился, и начался стихийный митинг: до каких пор будут ущемлять права еврейского населения? Когда речь заводили о правах, дел всегда доходило до драки. На глазах Ивана из «тьфу-проблемы» создавались целые истории, неизменно переходившие в «национальный вопрос». И чего здесь было больше – глупости или умысла, сказать было не просто.
   Вот на одной из сходок затеяли спор о языке преподавания в еврейских школах. И это было Ивану в диковинку. В Старом Селе вообще своей школы не было, дети ходили в халецкую, или в Ветку, за пять верст, а здесь сыр-бор разгорелся из-за того, что преимущество в еврейской школе было отдано древне-еврейскому языку! А «жаргонисты» считали своим язык «голуса». Им возражали – жаргон, мол, в России держится только потому, что евреям не была доступна русская школа. Но местные евреи упорно требовали обучения на жаргоне, но никак не на классическом еврейском языке, которого многие просто не знали. Получилось глупо до смешного – протест у евреев вызвало решение учить их, евреев, еврейскому же языку, на котором и написаны все древние книги! Или они не считают этот язык своим?
   Комнатка, где жил Иван, была отделена фанерной перегородкой от хозяйской гостиной. По субботам там, в этой просторной гостиной, собиралась гомельская просвещенная интеллигенция. Тогда уже началась новая волна эмиграции евреев в Америку, и за стенкой велись громкие споры о том. Хорошо это для общества или плохо? Особенно то, что эмигранты теперь будут прибывать через порт Гальвестон в штате Нью-Йорк. Одни говорили, что это хорошо, потому что там как раз высокий спрос на рабочие руки. Другие бойко возражали, что в Гальвестоне как раз теперь затяжная безработица…
   И что всёю эту бузу затеял английский писатель Зенгиль – глава эмигрантского общества, и банкиры-филантропы Шпор и Ротшильд специально, чтобы отвлечь еврейских эмигрантов от перенаселения востока – Чикаго и Филадельфии.
   В тот год из Гомеля уезжало каждый месяц несколько сот человек. Нью-Йорк, куда они все устремлялись, уже без того переполненный евреями, создал внутри себя еврейское гетто – на участке в две версты в поперечнике проживало около восьмисот тысяч эмигрантов. Тысячи разочарованных евреев уезжали обратно в Россию, потому что терпеть невозможную скученность не было сил.
   Иван тогда написал статью, ставшую сенсацией. Заканчивалась она громко: «Так Дикий Запад решал свои проблемы. Так вечный ответчик – еврей – снова становится разменной монетой в политике больших держав и толстых бумажников…»
   Иван, в первый год вольной жизни в Гомеле, тоже подрабатывал, торгуя с лотка. Он продавал крем «Блеск», три капли которого, если верить рекламе, превращали грязнейший металл в зеркало. Потом хозяин товара его повысил, доверив торговать цветами садоводства Чедемон. Через два года уже был небольшой запас монет, и торговля с лотка была с радостью оставлена. Иван подумывал о том, что, накопив денег, он мог бы поехать в образовательную поездку за границу, но без скидки все же выходило дорого, а правом на льготу пользовались только учителя и врачи, особенно повезло народным учителям, командированным земством, – им и вовсе давали бесплатный проезд. Ивану же оставалось только мечтать о поездке в Италию или хотя бы в Германию.
   Работу в газете он начал курьером, и только через полтора года его назначили младшим редактором. Сколько тогда скандалов прошло через «Гомельскую мысль»! Особенно урожайным на склоки был девятьсот десятый год.
   Тогда начался строительный бум – жилья в Гомеле на всех не хватало, а население всё прибывало. Земельные банки прекратили выдачу ссуд, и новые здания не на что было взводить. Квартиросъемщики платили за жилье по столичным ценам. И вот тогда Иван решился написать хлесткую статью о домовладельцах-обиралах. И вышел конфуз…
   Подкараулили его поздним вечером на Кладбищенской и вломили по первое число – за всех обиженных домовладельцев. Едва очухался после побоев – новое дело. За железной дорогой была прачечная, где мыли бельё заразных больных со всей линии. Грязная вода после стирки выливалась на улицу, потому что никаких таких специальных стоков не было. И он написал заметку с обращением к властям – взять под контроль этот «источник оздоровлдения». И власти не замедлили обратить свой взор на проблему – два сотрудника редакции были оштрафованы…
   Тогда Иван опубликовал реплику – хороша-де свобода печати! И редакция заплатила очередной штраф.
   Столько штрафов, сколько их заплатили в десятом году, не платили ни в какие времена. Целых сто тысяч рублей! Редакторов и авторов по суду приговорили к тридцати годам заключения – по совокупности…
   И это ещё ничего! Многие издания просто закрывали. На сходках поговаривали, что прежняя цензура, когда не было объявленной свободы слова, была куда как милостивее. И что ныне пишущая братия в капкане – однако, сама туда залезла…
   Иванова карьера в «Гомельской мысли» закончилась внезапно и бесславно. Выжил его жалкий докторишко – дантист Раппопорт. История получилась весьма глупая. Молодая девушка пожаловалась в полицию, что её изнасиловал зубной врач, воспользовавшись её беспомощным положением, когда она пришла лечить зубы. Пожаловаться-то у неё духу хватило. А вот передать дело в суд она испугалась. Про эту историю узнала журналистка Якубова из их же газеты, дама она была известная, даже столичные газеты печатали её заметки. Но с Раппопортом вышла осечка – доктор их засудил! За дезинформацию – Якубову, а пациентку – за ложный донос. На суде этот хлыщ ещё и пожаловался – газета его разорила! И сорвал овацию! Вот что за нравы были в то время…
   Иван не выдержал, и, несмотря на обещание не совать свой нос, куда не следует, тут же начеркал фельетон и о душителях гласности с толстыми кошельками, и о таких вот докторах …
   Через день он уже сидел в участке по обвинению в краже.
   Тут же находились и свидетели, а при понятых изъяли на квартире «украденные вещи», которые Иван, разумеется, видел в первый раз. Подавленный и угрюмый, вернулся Иван в тот вечер домой. Но дома его ждал неприятный сюрприз – письмо без подписи, от «доброжелателя». Он писал печатными буквами: «Убирайся из Гомеля, пока цел!» Иван, конечно, понимал, что без Раппопорта тут не обошлось, но кому что докажешь!
   И он уехал.
   Уехать-то уехал, но душа по-прежнему плутала в тех местах. Иван полюбил газетное дело, редакционную суету. Помаялся зиму в селе и по весне опять подался в город – как раз открылась новая газета – «Гомельская копейка». Конечно, местная «Копейка» не могла конкурировать с «Копейкой» Петербургской, но с «Гомельской мыслью» состязалась вполне успешно.
   Однако Ивана взяли в новую газету не сразу – почти три месяца он числился внештатным корреспондентом и посылал статьи из села. Первая весть с мест называлась «Страшный враг». Напечаттная заметка была аккуратно вырезана и хранилась в специальной папке. Иван иногда перечитывал свои удачные статьи. «Страшного врага», статью пафосную и темпераментную, он помнил наизусть: «Пришла весна. Казалось, беднота оправится после лютой зимней голодовки. Но тихо подкрался с первым лучом солнца вечный спутник бедноты – тиф… Всех несчастных он страстно прижимал к своей груди и крепко целовал, заражая несчастных своим ядовитым лобзаньем. Плач стоит повсеместно. Безумный бред стоит стоном. Но никто из тех, кто вооружен знанием и должен бы выйти на бой со страшным врагом, будто бы ничего не слышит!» Статью он подписал «Иван Хмурый». Теперь это был его новый псевдоним.
   После истории с Раппопортом он теперь никогда не пописывал материал своей фамилией. Иван купил пачку свежих газет с напечатанным «врагом» и положил в сундук.
   Однако в редакции случалось и забавное, такое, над чем потом долго смеялись. Как-то поутру – Иван тогда дежурил по редакции – в помещение, где правили гранки свежего номера, ворвался псих и, не здороваясь, заорал на Ивана, обдав его сивушным духом, – а подать сюда г. редактора собственной персоной!
   На законный вопрос – а зачем? – он не ответил и заорал ещё громче: «Хочу знать, кто автор статьи „из зала суда“!»
   Иван спросил – а зачем ему редактор, хотя уже сам догадался, что, конечно же, не для того, чтобы передать ему фунт сала.
   «А чтоб набить физию!» – уточнил, чтобы не было сомнений, решительный посетитель. Иван сказал – сейчас. И вызвал полицейского. Посетителя звали Г. Пагельсон.
   Иван брал любые поручения. Скандалы – это всегда к нему. Материалы, за которые пагельсоны приходят «бить морду», писал только он, и, уже не дожидаясь специального задания от редактора, сам примечал, где что не ладно, и брал на карандаш. Как-то проходил за баней по Владимирской, видит какой-то странный дом. Ставни закрыты, хоть и не вечер. А изнутри несутся вопли, вроде дети плачут…
   Зашел к соседям спросить – что там? Говорят, там дети краденые, а сам дом этот – приют ионитов.
   Сунулся Иван за калитку, его не пускают, женщина из сеней кричит: «Газетчик это!»
   Иван подозрительный дом всё же не оставил своим вниманием – это и вправду был приют ионитов.
   История с г. Пагельсоном тоже увидела свет, и вечером того же числа пришло в редакцию письмо: «примите поздравления по поводу инцидента с Пагельсоном, милостивый господин редактор! Когда г.г. пагельсоны приходят с угрозами, это верный признак того, что газета честно отражает явления жизни и верно служит политике гласности!»
   И далее шла подпись – «заядлый подписчик».
   В тот злосчастный день, когда его уволили из «Гомельской мысли», он решил кутнуть – для утешения души. Начал с посещения иллюзиона Штремера. Был разгар сезона, и с большим успехом шли представления м-с Вольта – заслуженной и наизвестнейшей королевы электричества. Публика от восторга валилась под лавки, люстры качались и едва не падали на зрителей от грохота безумных оваций. Спецы говорили о ней – поразительный случай полной атрофии нервной системы. Другие же считали, что у м-с Вольта высшая форма истерии…
   Ивану было все равно – что у неё, истерия или атрофия нервов, главное – эффект! Искры от электрической женщины летели на десятки метров, а она стояла и улыбалась чудесной улыбкой нимфы!
   Слегка ошалев от волшебного зрелища, он двинулся в театр-варьете «Аквариум» при гостинице «Москва». Сколько раз, проходя мимо, он с мечтательной тоской поглядывал на роскошные подъезды «Москвы». Но нет, таким, как он, туда не попасть. Месячного заработка не хватит, чтобы заплатить за сутки постоя. Хотя в ресторан он однажды зашел, когда получил свой первый крупный гонорар за репортаж о школах. Сейчас он зашел просто пообедать, но с видом, как если бы он здесь бывал каждодневно. Центральный зал был отделан заново, варьете сплошь заграничное, а кухня…
   Кухня была сказочная. Известный кулинар из Варшавы, сам пан Мегульский, управлял поварским делом. Почтеннейшая публика пребывала в полном удовлетворении.
   Иван съел ножку индейки, при этом отметил, что деревенская курица, запеченная в печи, пожалуй, вкуснее будет. А поев, ушел в счастливом убеждении, что не так уж много потерял, обедая у хозяйки или питаясь припасами со своего двора.
   Из «Аквариума» он двинулся в театр Художеств – гулять, так гулять! Постоял в задумчивости перед афишей – на ней значилось: «Одна среди хищных зверей!» И ремарка: «необыкновенный сильно драматический сюжет».
   Пошел. Сюжет и в самом деле был сильно драматическим. В середине сеанса прямо у него за спиной закричала девушка так нервно, что её всем залом едва успокоили. Однако во втором действии Иван заскучал и ушел, так и не дождавшись сильно драматической развязки.
   На соседней улице давали другой «сильно драматический сюжет» – кино «Атлантик во власти океана», по роману Гауптмана. В главной роли была занята артистка из Вены Ида Орлова. Кроме знаменитой Иды и безрукого Уинтона, снималось ещё тысячи три статистов. Ивану было удивительно – откуда только иакую прорву бездельников набрали?
   Вышел после сеанса с больной головой.
   Измученный зрелищами и вконец зачумленный «сильно драматическими» и «небывалыми» зрелищами, он решил освежиться духовной пищей и забрел на лекцию профессора Гредескуса – на весьма модную тему «личность и общество». Профессор, в стильной одежде, жалобно подвывая и запрокидывая голову, вещал с кафедры о внутреннем раздвоении личности «в такое сложное время, как наше» и о том, что по этому поводу думает профессор Мечников. Зал нервничал, особенно, когда Гредескус говорил об индивидуализме правом и неправом. «А что думает по этому поводу Ницше?» – задиристо выкрикивали из зала. Похоже, Ницше в Гомеле становился своим человеком.
   Когда же скатились на вопросы о личном счастье, зал разразился криками: «А что думает по этому поводу Кант?»
   Индивидуальная программа личности потребовала присутствия суждений Леонида Андреева…
   В заключение зал разбился на две группировки – одна требовала совершенствовать личность, другая – исправлять общество. Ивану хотелось встать и сказать свое слово о том, что, если человека не кормить, то человек этот, голодный и злой, никакому усовершенствованию вообще не поддастся. Однако эта простая мысль почему-то никем не высказывалась, и почтеннейшая публика продолжала плутать мыслью в столь простом вопросе так энергично, что Иван воздержался от высказываний и подумал, что самым верным решением будет тихо покинуть собрание и убраться восвояси. Наскоро перекусив в буфете (бутерброд и стакан сельтерской), он быстро зашагал в городской клуб, где уже заканчивался вечер Аркадия Аверченко, который был люб Ивану за его острое перо. К тому же, Аверченко прибыл не один, с ним выступала премьерша из Санкт-Петербурга Садовская.
   Аверченко в тот вечер был особенно в ударе, а вот госпожа Садовская сильно нервничала и, в конце концов, ушла со сцены, не завершив номера. Была серьезная причина – отвалился плюмаж от шляпки…
   …Потом Ивану довелось и ещё разок погулять, но было это уже перед самой войной. Гомель к тому времени стал совсем другим городом. Весь тихий и скучноватый, если не считать особых мест увеселения, где бурлила культурная жизнь, город вдруг сделался суетным, запестрел прохожими с растревоженными, и часто пунцовыми от возлияний, лицами. На всех углах только и слышно было: «Война! Сербия! Австрия!»…
   Все вдруг превратились в знатоков политики. Всякий, спрашивают его или нет, уверенно высказывал свои взгляды. Свежие газеты рвали из рук. С жадностью зачитывались скучными, в былые времена и вовсе не читаемыми, передовицами.
   Иван как-то по старой памяти зашел в редакцию «Копейки». Там его встретили как родного, дали кружку черного чай и усадили к телефону, спрашивая непрерывно – что новенького?
   В редакцию звонили день и ночь, без перерыва. У редакторов глаза красные от недосыпа и бодрящих напитков, дежурства теперь стали обязательными для всех сотрудников. Свежие вести теперь были доро – же золота и нужнее хлеба, особенно волновались гомельчане, чьи родственники отдыхали на курортах Германии и Австрии. Всем хотелось получить ответ на волнующий их вопрос – что же делать? Одни считали, что ничего страшного, всё обойдется, надо оставаться там, другие же, пребывая в панике, желали скорейшего возвращения родных и близких домой.
   Экстренный выпуск «Копейки» вышел на зеленой бумаге. Во всю первую полосу было написано: «22 июня 1914 года Германия объявила войну Франции. 32 дредноута вышли в Балтийское море».
   С этого дня Гомель перешел на осадное положение. За нарушение тишины и порядка, и особенно – за распространение слухов или даже по подозрению в их распространении, предписывалось брать в граждан военный налог в наивысшей мере. За продажу хотя бы рюмки спиртного отправляли в тюрьму безо всякого суда и следствия.
   Среди взволнованных и запуганных граждан сновали подозрительные личности и выкрикивали всевозможные призывы. Тут и воззвание ко всем малокровным – объединяться и искать помощи только в самообороне собственного организма. Для этой цели всего-то и надо было, что купить «биомальц» – возрождающее кровь средство, но при этом надо было смертельно опасаться подделок, следя за тем, чтобы фабричное клеймо правильного «биомальца» – «два кролика» было на месте.
   От гадалок и предсказателей просто некуда было деваться.
   А вскоре на столбах и заборах цветными лоскутками запестрели объявления:
   «Всем! Всем! Всем!
   Со времени расклейки оного никто не имеет права оправдываться незнанием последнего Высочайшего повеления о призыве! За неявку в установленный срок на сборные пункты без уважительных причин низшие чины запаса подвергаются наказанию как за отлучку или за побег. Отлучка, продлившаяся более семи дней, называется побегом и наказывается одиночным заключением в военной тюрьме до одного года и четырех месяцев!
   Переселение из одного места в другое после объявления мобилизации не допускается».
   Эти грозные листки лепили прямо на призывы товарищества гомельских аптекарей записываться на медицинский кефир и газированное молоко, «сильно помогающее от расстройства нервов».
   Ждали самого ужасного – и гром грянул. С утра, под проливным дождем, у всех столбов, где расклеены объявления, толпы взволнованного народа. Не всем ясен смысл грозных фраз. Переспрашивают – что значит «по расписанию 1910 года»?
   Ясно было пока одно – надвигается кровавый кошмар. Завтра, из не ясного и неопределенного, стало чем-то определенно страшным и ужасающим. Завтра почти все правительственные, общественные и частные учреждения останутся наполовину без работников и служащих. Вся эта масса людей, у которых были свои большие и маленькие заботы – о семье, о службе, об обязанностях, – все они внезапно выбиты из привычной колеи этим ужасным известием. В 24 часа надо покончить счеты с привычной обыденной жизнью, заплатить и получить долги, обмундироваться и – ждать с покорностью темного, но неотвратимого завтра…
   Срочно записывают новорожденных, оформляют тихие браки, которые, не случись войны, так и дожили бы до Страшного суда – тихо и незаметно.
   Однако безжалостная война сорвала все завесы – одни срочно венчаются, другие безо всякого сожаления разводятся. Сколько семейных драм ликвидировано в эти часы? В 24 часа надо устранить или исправить ошибки всей предыдущей жизни!
   Много алчущий найти забвение в вине. Но по распоряжению администрации все питейные заведения Гомеля закрыты, не было поблажек ни первоклассным кабакам, ни кафе-шантанам. Не продавали горячительное даже из-под полы – боялись репрессий.
   В воскресенье на улицах появились манифестации – собравшиеся с глубокой ненавистью кричали: «Долой Австрию!»
   Вечером повсюду пустынно и до жути тихо. Все боязливо сидят по домам и носа не кажут на улицу. Да и недосуг гулять – в эти часы многие прощаются с родными и близкими, может так статься, что и навсегда.
   Жадно ловят невесть откуда выползающие слухи. У редакции «Копейки» всегда толпа – читают последние выпуски телеграмм. Здесь, в разноликой толпе, и прислуга, и священник, и аптекарь, и чиновник…
   Завтра – касается всех.
   Вот уже закрылась «Гомельская мысль». Последний номер содержал только призыв к объединению перед лицом грядущих испытаний…
   Иван, вместе с другими сотрудниками, обходил дома и разносил последний выпуск своей газеты. Там были напечатаны его стихи.
   Передовица говорила о том, что война объявлена, и. Быть может, в эту минуту пули врага уже разят наших братьев и отцов. Из рядов армии начнут выбывать раненые и искалеченные. Долг каждого – помогать им без различия положений и национальностей.
   На пожертвования граждан в Гомеле открыли лазарет. Жертвовали не только деньги, но и вещи, и перевязочный материал. Кто умел, шил бельё для раненых.
   Жертвовали щедро и охотно, желающих ходить за ранеными было множество – целый длинный список, иные терпеливо ждали вакансии.
   У входа в редакцию стояла привычная уже толпа, но на сей раз уже не за свежими телеграммами – редакция ведь закрылась. Высокий рыжий парень в картузе читал текст, напечатанный на последней полосе последнего выпуска. Слова он, видно, уже выучил наизусть, это ясно – он, изредка заглядывая в текст, всё же больше глядел на собравшихся, при этом страстно грозил кулаком на запад невидимому врагу.