Прежде всего – почему Верхнеуральск? В этом богом забытом городке при впадении в Урал речушки Урляды, где-то на восточном склоне Уральского хребта, могла существовать в обиходе местных жителей рукописная середины XVIII века книга. Но присутствие в ней «Сказания» о Клименте давало все основания считать, что сборник составлял собственность кого-то из москвичей, капризами судьбы заброшенного в глушь и бездорожье. Причина? Скорее всего, ссылка. Верхнеуральск был основан всего лишь в 1734 году, до 1775 года носил название Верхояицка и входил в состав Уйской охранной линии. Впрочем, в 1755 году он оказался в центре событий так называемого Бурзянского бунта, охватившего башкир и мещеряков. Сборник мог составлять собственность кого-то из присланных для его подавления офицеров. Трудно себе представить, чтобы кому-нибудь, кроме жителей Замоскворечья, была интересна история местной церкви, не прославившейся никакими общеизвестными святынями.
   Начиналось «Сказание» с того, что в последние годы царствования Анны Иоанновны в московском климентовском приходе находились палаты Алексея Петровича Бестужева-Рюмина, в них не жившего. По предположению автора «Сказания», пребывал Бестужев-Рюмин постоянно в Петербурге. За оставленным на произвол судьбы хозяйством надсматривал бестужевский управляющий Иван Данилыч Монастырев.
   Приход богатством не отличался. Климент быстро ветшал. Совершать в нем богослужения становилось год от года опаснее. Тогдашний настоятель церкви, семидесятилетний старик, состоявший в приходе несколько десятков лет, и подружившийся с ним Монастырев решились просить вельможу о вспомоществовании. В своем письме Бестужеву-Рюмину они просили о деньгах и – чтобы подсластить пилюлю, поскольку вельможа щедростью не отличался, – о лекарствах. Было известно, как увлекается граф их составлением. Однако расчет оправдался только наполовину: лекарства в скором времени пришли, деньги – нет.
   Когда дворцовый переворот привел на престол Елизавету Петровну, повествовал автор «Сказания», Бестужев-Рюмин деятельно помогал цесаревне и в честь знаменательного события решил возвести новый храм. При этих-то обстоятельствах и припомнилась ему забытая московская церковь, престольный праздник которой на редкость удачно приходился на день восшествия новой императрицы на престол. Бестужев-Рюмин щедрой рукой выделил на строительство семьдесят тысяч рублей, заказал придворному архитектору план и фасад и отправил в Москву для ведения работ надворного советника Воропаева.
   Заслуживало ли доверия «Сказание»? Во всяком случае, в целом ряде утверждений его можно было легко проверить. Палаты Бестужева-Рюмина в климентовском приходе в первой четверти XVIII века действительно существовали – о них говорили совершавшиеся прихожанами акты купли-продажи «в смежестве». Управляющий Иван Данилович Монастырев часто упоминается в бестужевском архиве. Помимо Москвы ему приходилось заниматься недвижимостью хозяина и в Петербурге, и в подмосковных. Автор не ошибся ни в его имени и отчестве, ни в фамилии. Священником, несколько лет состоявшим в приходе, был, скорее всего, Семен Васильев, хлопотавший о починке здания и в двадцатых, и в сороковых годах.
   Правда, Бестужев-Рюмин не бывал в Москве вовсе не потому, что предпочитал ей новую столицу. Служебные дела долгие годы держали его за рубежом. С 1720 года «боярин», как называли его приходские документы, состоял русским резидентом в Дании, с 1731 года в Гамбурге, с 1734-го снова в Копенгагене, а до 1740 года посланником при нижнесаксонском дворе. Приезды в Россию были нечастыми и обычно ограничивались одним Петербургом. Гораздо труднее себе представить, где и по какому адресу Бестужева-Рюмина могло найти просительное московское письмо.
   Но зато редкой и вполне портретной чертой было увлечение вельможи химией. Где бы ни приходилось находиться Бестужеву, он всюду оборудовал превосходную химическую лабораторию и набирал необходимых для работы в ней помощников из числа профессиональных химиков-фармацевтов. Опыты в бестужевской лаборатории велись постоянно, и притом с его непосредственным участием. В своем увлечении химией Бестужев-Рюмин не был одинок Как утверждала молва, один из побочных сыновей Елизаветы Петровны делал серьезные успехи в этой области и погиб во время взрыва лаборатории своего учителя Лемана. Бестужева-Рюмина больше всего занимало искусство врачевания и составления новых лекарственных препаратов.
   Это был тоже вариант поиска, связанного со смутными воспоминаниями детства: нехитрый, но обязательный набор домашней аптечки. Нашатырно-анисовые капли, венское питье, капли датского короля, английская соль, бестужевские капли – в самих названиях крылось что-то от далеких стран и магических средств. А здесь еще возникала и прямая связь с Климентом.
   «Какие капли? Бестужевские? Таких нет». – «Бестужевские капли? Давайте рецепт, в готовых формах не бывают». – «Бестужевские капли? Да-да, превосходное средство при нервном истощении. Лет двадцать назад мы их еще имели в своей аптеке». Ответы зависят от возраста и опыта фармацевтов. Старшее поколение помнит. Благодарно помнит. «Хотели бы выписать бестужевские капли? Боюсь, не всякому врачу знакома пропись. Могу подсказать: спирто-эфирный раствор полуторахлористого железа. По латыни это будет „tinctura tonico nerrina Bestu-scheffi“. На этот раз моему приветливому собеседнику в сумрачной аптеке у Красных ворот было далеко за семьдесят.
   Успех Бестужева – многие ли химики могут похвастать созданием лекарства, продержавшегося в обиходе медицины без малого двести лет! – остался в истории лекарствоведения. В жизненных перипетиях дипломата занятия химией также имели свои полосы удач и неудач. В одну из последних сотрудник Бестужева химик Лемоке решил обогатиться за счет изобретенных при его участии, как их тогда называли, „капель жизни“. Рецепт был продан французскому фармацевту Ламотту, который не замедлил пустить их в ход под своим именем.
   Лекарство творило чудеса. Имя Ламотта приобрело европейскую известность. И понадобилось личное вмешательство Екатерины II, чтобы положить конец незаслуженной славе. В начале 1770-х годов в „Санкт-Петербургских ведомостях“ появился специальный царский указ, утверждающий приоритет Бестужева. Все это произошло после смерти дипломата и стало своеобразным памятником его научной деятельности. Современники утверждали, что Екатерине довелось испытать на себе живительное действие лекарства, и у нее были все основания испытывать к Бестужеву чувство самой живой признательности.

Москва
Дом английского посланника. 1731 год

   Дорогая Эмилия!
   Боюсь, и на этот раз письмо мое тебя никак не развеселит. Смерть даже незнакомого человека не улучшает нашего настроения, а я вновь вынуждена выступать в роли ее вестницы.
   В Москве скончалась царевна Прасковья. Никто пока еще не может сказать ничего определенного относительно ее предсмертного недуга. При дворе было объявлено, что царевна давно и тяжело болела той самой каменной болезнью, которая свела в могилу ее мать, царицу Прасковью Федоровну. Этим объясняют ее тяжелое настроение в последние полтора года и молчаливость. Но согласись, потеря почти одновременная любимого мужа и единственного сына – достаточная причина для любой, самой тяжелой меланхолии. К тому же мне не раз приходилось встречаться с царевной Прасковьей, и по ней трудно было заметить следы подобного рода болезни. Смуглый цвет ее кожи скрывал румянец, манера держаться была совершенно естественна и не сковывалась какими-то внутренними, с трудом подавляемыми страданиями. Она хорошо пела сама, но особенно любила слушать пение под привозимый из Малороссии музыкальный инструмент – домру. В штате ее сестры герцогини Екатерины были такие исполнители, мужчина и женщина.
   Главное – царевна Прасковья не успела распорядиться своим наследством, о чем, несомненно, должна была позаботиться при длительной и тяжелой болезни. Большую часть ее имущества императрица взяла себе, часть отдала семейству фаворита и лишь незначительные остатки хозяйственной утвари уступила герцогине Екатерине. Для этих остатков оказалось достаточным двух небольших каменных строений около приобретенного царевной дворца в местности, называемой Старое Ваганьково, на высоком холме у Кремля. Римляне в таких случаях добавляли: „Так проходит мирская слава“, которой, впрочем, царевне добиться не удалось.
   Меня несколько удивляет соединение покойной царевны с местными носителями либеральных идей. Царевна, безусловно, была далека от теории политики, но близка к основной ее цели и практике – идее власти. Мне кажется, это был тот род уничтоженных императрицей Анной Кондиций, которые Прасковья готова была принять и подписать. Каких уступок не стоит возможность владычествовать над себе подобными! Называют даже одного из руководителей этих недовольных. Вообрази только, это очень известный русский художник, носящий титул придворного портретиста, или в русском варианте – „персонных дел мастера“, некто Иван Никитин.
   Сам Никитин сын придворного священника и племянник исповедника Петра I, что дало ему возможность рано выдвинуться, получить хорошее образование и завершить его поездкой в Италию, где о нем заботился по просьбе русского царя даже сам герцог Козимо Медичи. С недовольными связаны и два брата Никитина. Младший, Роман, тоже живописец, старший долгие годы был придворным священником в Измайлове, где его церковь служила местом встреч единомышленников. Со смертью царевны Прасковьи они потеряли надежный щит и возможность свободного общения. Судя по слухам, единомышленники хотели ограничить императорскую власть, но и продолжать начатые Петром I преобразования, о которых наследники великого монарха совсем забыли.
   Ты, несомненно, поинтересуешься, откуда мне знакомы такие подробности. Никакого чуда в этом нет. К обрывкам московских разговоров, впрочем очень осторожных, прибавились слова графа Потоцкого, приехавшего в Москву поздравлять со вступлением на престол императрицу, в качестве польского посла. Однако откровенность его позиции, недовольство, которое он осмеливался высказывать в отношении числа заполнивших двор курляндцев и действий Кабинета министров, привели к его почти немедленной высылке. Уже 12 декабря 1731 года он получил предложение покинуть русский двор по собственной воле, а 12 января имел прощальную аудиенцию. И это несмотря на то, что императрица Анна так заинтересована сейчас в Польше и поддержке ее короля.
   Из оставшихся в живых сестер Екатерина находится в полном и неподдельном отчаянии, императрица слишком занята государственными делами и потому не могла позволить себе даже надеть траур. Ее нетрудно понять: как бы выглядел в этом году двор, если бы траур носили по всем умершим членам царской фамилии. Месяцем раньше царевны Прасковьи не стало первой супруги Петра I – царицы Евдокии. Теперь старшая ветвь наследников императора исчезла полностью. Для императрицы Анны ее государственные обязанности прежде всего. Что делать, самодержцы перестают быть простыми людьми со свойственными им чувствами, переживаниями и слабостями. В своей печали герцогиня Екатерина далеко не одинока. В Москве ходят совершенно фантастические слухи о том, что вокруг Прасковьи якобы собирались все те, кто мечтал о продолжении преобразований, начатых императором Петром I, и, следовательно, не принимал ни беспорядков прошлого, ни порядков нынешнего правлений. Повторяю, все это представляется мне полнейшей фантазией, и тем не менее, взяв на себя миссию знакомить тебя со своей московской жизнью, я не могу не повторить существующих разговоров. Собиравшиеся во дворце Прасковьи и в Измайлове москвичи – я все же не решаюсь назвать их заговорщиками – были сторонниками идей бывшего польского короля Станислава Лещинского. Мне, правда, незнакомо его сочинение о государственном устройстве и обязанностях монархов, но лорд Рондо пояснил мне, что король Станислав считал необходимым ограничение королевской власти конституционными положениями. Идея эта чрезвычайно популярна в Польше, но, оказывается, нашла свой отклик и в России.

Москва. Анненгоф
Императрица Анна Иоанновна, мамка Василиса, позже Бирон

   – Где, ты сказывала, мамка, тетки-то мои похоронены, что в слободу Александрову сосланы Петром Алексеевичем были?
   – Да там же и лежат, голубушки, где им быть-то. Сама не видала, а кто ездил, сказывали. Церковь там высоченная, как свеча белая, над всей округой высится, а у церкви-то внизу пристроечка – горенка не горенка, мешок каменный об одном окошке, там и жили царевны – Марфа Алексеевна да Федосья Алексеевна. Вещиц-то им каких-никаких взять разрешили – кресло там, чтоб сидеть, чашек по одной на каждую, тарелки, да не серебряные – оловянные, ложки простые, деревянные, по сундучку – рухлядь класть. А с едой-то что удумали, чтоб возить ее обозом из Москвы, дескать, с царского Кормового двора, дескать, получше, чем монастырская снедь. Да покуда обоз-то дотащится, мясо все стухнет, рыба дух пустит, масло растопится аль прогоркнет. Ничего в рот не возьмешь – так голодной смертью и помирай. Федосья-то Алексеевна, упокой господи ее душеньку, тихая была, смирная, все молчит, только на сестру смотрит. А Марфа Алексеевна нипочем смириться не желала, все в Москву ко двору письма писала: мол, голодом помираем, цингою, мол, врача бы прислали да с монашками питаться разрешили. Писать-то писала, да писем ее в Москве никто не видывал, потому наикрепчайший настоятельнице монастырской наказ был – строчки ни единой от царевен из монастыря не выпускать. Вот как обе померли, настоятельница Петру Алексеевичу письма те и привезла в целости, нечитаные, нераспечатанные.
   – А похоронили-то их как?
   – Да как, сначала в общей яме, как бродяжек безродных.
   – Господи, изверги-то какие, царевен – в яме!
   – Сколько лет прошло, покуда царевна Марья Алексеевна – с преосвященным Феодосием, духовником царским, в большой дружбе была, – вымолила, чтоб из общей ямы-то в могилки положить.
   – И положили?
   – Положили, да все не путем. Сказывают, погреб такой вырыли, чтоб прохожим не видать, и в том погребе захоронили и два камня поставили, да таково-то тесно, что одному только человеку туда и протиснуться можно: головой в свод упираешься, локтями – в стены. Так-то, голубонька, и царская судьба не из легких бывает.
   – А которая же из них угодница?
   – А уж это народ решил, муки их видючи. Марфу Алексеевну угодницей божьей признали, у могилки ее молиться стали, свечи жечь. От Синода-то никакого подтверждения не получилось. Называют угодницей, а в синодике нету.
   – Мамка, скажи там, чтоб немедля, чтоб тотчас послали нарочного и взял бы он маслица от лампадки над могилой тетки Марфы. Хочу то масло при себе иметь. А часовню над могилой сестрицы Прасковьи Иоанновны кончили ли? Почему докладу мне нет? Ернест Карлыч, кажись, тебе приказано было, чтоб часовню над могилой Прасковьи Иоанновны соорудить да освятить. До сей поры, что ль, не сделано? Запамятовал аль назло мне тянешь?
   – Как бы я смел, ваше величество, да только дел других много – все по вашему приказу, все к сроку, а что же Прасковья Иоанновна честь честью похоронена, как все женские особы дому царского, с часовней и подождать можно.
   – Да ты, никак, шутки шутить собрался? Волю какую взял! Ты не сделаешь, Салтыкову прикажу, он вмиг приказ царский выполнит, только уж тогда пеняй на себя.
   – И так на себя с утра до ночи пеняю, ни отдыху, ни сроку от приказов нет. Что о мертвых так-то уж тревожиться, с живыми соображать надо – с ними не подождешь.
   – Чего там у тебя живые-то зашебуршились? Снова дело какое придумал?
   – Да вот насчет цесаревны Елизаветы.
   – Не часто ли про цесаревну разговор заводишь, сударик? То, мол, содержание мало, то обиды ей от меня – вишь, поручика Шубина у красавицы нашей отняла, безвестно и безымянно любезного в Сибирь сослала, то я о детках прижитых не ко времени поминаю. Знаю, знаю, что хочешь сказать – не она одна, не ей одной и ответ держать. Что ж, верные твои слова, только с грехом-то крыться бы вроде надо, на народ не выставлять, дому царского не позорить. Чего царице можно, того уж цесаревне никак нельзя. Ведь хотела же ее укоротить, да все ты, заступник милосердный. Глаз на нее положил, что ли?
   – Надеюсь, предложение мое заставит вас воздержаться от нелепых обвинений.
   – В монастырь согласен ее свезти аль как?
   – Не в монастырь, а замуж выдать.
   – Новость какая! Женихов заморских у нас и так полон двор крутится, сначала при мне были, потом за племянницу взялись, теперь и до цесаревны дело дошло. Как псы бродячие, миски себе ищут.
   – Я не имел в виду принцев крови.
   – Кого же тогда здесь сыскал?
   – Брата моего – он холост и мог бы…
   – Мог бы, говоришь, да я не смогу согласия дать. Не видать твоему братцу цесаревны, а Лизавете Петровне брачного венца. Пустой твой разговор, Ернест Карлыч.
   – Вы обвиняете меня в том, что у меня есть любимцы, но они есть и у вас, государыня. После всего, что сделал для вас дурного Бестужев-отец, вы не только не наказали его, но дали ему губернию и спокойно терпите его неуважительные слова.
   – Какие еще слова?
   – Так недоволен он своей губернией, в неблагодарности вас обвиняет, в Петербург желает вернуться на достойную его заслуг должность.
   – Откуда вызнал-то?
   – Да вот прочтите, письмоводитель его пишет.
   – Донос, значит.
   – Конечно, донос, и не один. Больно разошелся ваш любимец-то, про страх забыл.
   – Дай сюда бумаги, сама посмотрю. Людишек-то этих в Петербург позвать.
   – Да здесь они, у Андрея Иваныча Ушакова.
   – Успел, выходит. Ты у нас ой какой скорый. Да ладно, что Андрей Иваныч-то говорит?
   – Допросил с пристрастием – все сошлось.
   – Сошлось так сошлось. Губернию у Петра Бестужева отнять, от службы царской отрешить и в самую дальнюю деревню его сослать на безвыездное житье.
   – Что ж так снисходительно-то, государыня?
   – Снисходительно? Потому что сыновние заслуги велики – их ценю, отца обижать не стану. Мне еще Алексей Бестужев не раз понадобится.
 
   Значит, приведенные в первой части „Сказания“ факты находили подтверждение. Автор был хорошо знаком с обстоятельствами дела и не использовал никаких слухов. Тем более интересным представлялось описание им собственно строительства.
   Приехавший в Москву Воропаев начал со спешной разборки старого храма – места для строительства на „монастыре“ и без того было слишком мало. Усилия усердного чиновника увенчались успехом. Уже летом 1742 года стало возможным приступить к строительным работам. Нетрудно догадаться, что речь шла о коронационных торжествах, к которым важно было приурочить и закладку нового Климента, – верный способ обратить на себя внимание императрицы.
   Но скорое начало никак не означало столь же быстрого продолжения. По словам автора „Сказания“, несмотря на вполне достаточные средства и постоянное присутствие надворного советника, строительство непонятным образом затянулось на десять с лишним лет. После торжественной закладки Климента, на которой священнодействовал один из наиболее влиятельных членов Синода, одинаково любимый Анной Иоанновной и Елизаветой Петровной епископ Вологодский и архиепископ Новгородский Амвросий Юшкевич, канцлер заметно охладел к своему московскому детищу. Деньги на него стал отпускать нерегулярно и неохотно. Обычная скупость Бестужева-Рюмина, на которую только между строк решался намекнуть автор, давала о себе знать все сильнее. Тем не менее в 1754 году здание вчерне удалось закончить – имелась в виду основная коробка Климента и его внешние фасады.
   Храм стоял, но нуждался в дорогостоящей внутренней отделке, без которой в нем нельзя было совершать богослужений. Все обращенные к канцлеру просьбы прихожан оставались без ответа. На письма он не отвечал, а в Москве по-прежнему почти не бывал. Приходу оставалось по-прежнему пользоваться теперь уже сильно обветшавшей, старой Климентовской церковкой, скромно ютившейся у основания возведенного красавца. Вид на него тем более портили кресты и памятники старого погоста. Так обстояло дело в 1754 году, когда автор написал и закончил свое „Сказание“. Продолжение нетрудно было себе представить. Потеряв надежду на помощь Бестужева-Рюмина, прихожане взялись сами справляться со своими бедами. Тем более что когда-то связывавшего их с канцлером И. Д. Монастырева в Москве уже не было. Денег в приходе удалось с грехом пополам набрать на то, чтобы заменить ветхую кладбищенскую церковь маленькой одноэтажной пристройкой к новому незаконченному зданию. Отсюда появившийся в справочниках год строительства трапезной – 1756-й, подтверждаемый сохранившимися в Московской духовной консистории документами.
   Кстати, и это очень существенная подробность, среди прихожан в это время находился тот самый Козьма Матвеевич Матвеев, которому традиция предписывает строительство всего Климента. Его участие во взносах на трапезную было столь незначительным, что церковный староста не счел возможным выделить Матвеева среди остальных прихожан. Больше того, Козьма относился к числу тех, кто последним внес свою скромную лепту. Откуда же в таком случае два года спустя у него взялись средства на сооружение Климента?
   Но здесь возникал еще один не менее существенный вопрос. Благословенная грамота на строительство трапезной существовала, почему же в архиве не было аналогичного документа, разрешавшего возведение Климента ни в том году, о котором говорило „Сказание“, ни в те годы, которые приводили многочисленные справочники? Значило ли это, что могла существовать еще какая-то, пока не выясненная дата его основания? Вовсе нет. Как ни удивительно, но как раз отсутствие благословенной, или иначе – храмозданной, грамоты по-своему подтверждало правоту „Сказания“. Именно в это недолгое время (1742 – марта 1743 года) происходило переустройство церковной администрации, и Бестужев-Рюмин, имея в виду его высокое положение при дворе, мог получить простое разрешение Московского синодального правления канцелярии, тем более что речь шла об увековечении дня восшествия на престол новой императрицы.

Петербург
Дом английского посланника. 173[?] год

   Дорогая Эмилия!
   В который раз мне приходится начинать свое письмо с горестных известий. Если помнишь, в одном из первых писем я говорила о целой толпе женщин-претенденток на русский престол. Толпа эта начала быстро редеть, а с последней смертью и вовсе перестала существовать. 27 июля не стало Екатерины Иоанновны. Если она в свое время была косвенной причиной восстановления пошатнувшегося русского самодержавия, заботясь о власти сестры, то по мере ухода из жизни членов императорской фамилии ее отношения с императрицей становились все более натянутыми. Герцогиня Екатерина наотрез отказалась от жизни во дворце даже в загородных условиях. Впрочем, ничего удивительного. Для нее это означало бы необходимость постоянного пребывания в кругу семьи Бирона.
   Бироны почти с первых же дней правления императрицы Анны поселились во дворце. Первую половину дня Анна, одетая в простое платье с черным корсажем, непричесанная и неубранная, проводит с Бенигной Бирон и детьми. Вместе с фаворитом они садятся за обеденный стол, когда обеим женщинам приходится прилагать немало усилий, чтобы вывести фаворита из его обычного язвительно-раздраженного состояния. На третий год правления Анны Бирон не пытается скрывать своего полного равнодушия к ней, сдерживая себя только в проявлениях недовольства. Он гораздо более обеспокоен налаживанием добрых отношений с придворной знатью, и особенно с цесаревной Елизаветой. Но об этом в свое время.
   Итак, герцогиня Екатерина заметно сторонилась сестры, хотя та всячески искала сближения и почти заискивала перед нею. Картина поразительная, если принять во внимание надменный и неуступчивый характер императрицы. Анна усиленно вела разговоры о престолонаследии, стараясь заинтересовать в них герцогиню. Трудно сказать, была ли Екатерина действительно безразлична к этому вопросу или все же видела иное его разрешение, чем то, которое имела в виду императрица.
   Собственно, речь шла о дочери герцогини – принцессе Мекленбургской Елизавете-Екатерине-Христине. Императрица Анна, слишком предусмотрительная и подозрительная в вопросах власти, чтобы завещать престол непосредственно какому-то реальному лицу, обсуждала вариант назначения наследником возможного сына принцессы от возможного ее брака. Вполне вероятно, герцогиню Екатерину раздражал самый характер подобных разговоров, поскольку не делалось никаких конкретных шагов ни в отношении крещения принцессы в православную веру – по рождению она принадлежит к протестантской церкви, ни в отношении назначения определенной кандидатуры жениха. Ни для кого не составляет секрета, что императрица не выносит никаких детей, за исключением потомства Бирона.