– Второй мальчик! Это осложняет ситуацию. В каких условиях находится фамилия, как их содержат?
   – Небольшой обнесенный частоколом участок шагов четыреста в длину и в ширину. Три небольших дома, церковь, некое подобие двора и совершенно запущенного сада. Кругом солдаты Измайловского полка. Обращение с заключенными самое грубое.
   – Значит, мать, отец, две дочери и два сына, если принять последнюю версию о родах.
   – Нет, милорд, даже при этой версии только один сын.
   – Императора Иоанна с ними нет?
   – Жители Холмогор убеждены, что он буквально замурован в одном из трех домов без возможности видеться с родными и вообще с кем бы то ни было, в том числе и со священником.
   – За ним кто-то ухаживает?
   – Некий майор Миллер, который в свою очередь очень ограничен в своих сношениях в окружающим миром. Миллеру запрещен выход за пределы двора, по двору же он проходит только в сопровождении дежурного солдата. Это может быть выдумкой местных жителей, но те из них, кому приходится подвозить ко двору дрова и провиант, уверяют, что в доме императора единственное окно – в комнате Миллера, в нее же ведет и единственная дверь.
   – В Петербурге продолжают интересоваться фамилией?
   – Разве только при дворе и только для того, чтобы возбуждать опасения императрицы. Народ к фамилии совершенно безразличен.
   – Меня мало интересует народ. Какова позиция Бестужева?
   – Все разговоры о фамилии неизменно оборачиваются против него – Лесток не отличается богатой фантазией.
   – Маркиз де ла Шетарди также. Да и что более реально могли бы они в противовес Бестужеву придумать?
 
   Слов нет, издавна связанные со вчерашней цесаревной архитекторы существуют, и Бестужев-Рюмин должен их знать. Пусть легкомысленная, какой она многим казалась, младшая дочь Петра не располагала ни средствами, ни местом для строительства. Пусть каждая ее попытка украсить свой нищенский двор рассматривалась императорским двором как начало заговора и признак государственной измены. Пусть любое начинание отравлялось тенью монастыря, в котором она могла оказаться каждый день по воле очередного правителя. Тем не менее какие-то поделки производились, услугами строителей она пользовалась. Это Иван Бланк, поплатившийся за связь с цесаревной ссылкой в Сибирь. Сегодня в Москве остались главным образом работы его даровитого сына Карла Бланка, всю жизнь строившего в старой столице. И это Пьетро Трезини, родственник первого архитектора Петербурга, строителя многих его зданий и Петропавловской крепости, любимого Петром Доменико Трезини.
   Граф И. И. Шувалов. Гравюра Е. П. Чемесова 1760 г. С живописного оригинала П. Ротари конца 1750-х гг.
 
   Доверие к старым слугам? Но опытный дипломат знал и другое. В представлении наконец-то обретшей власть цесаревны они могут стать символами ее былой нищеты и бесправия. Кто знает, как в результате своевольная Елизавета отнесется к ним. Судить можно было только по ее поступкам и словам.
   Между тем в первых же указах фигурируют две одинаково занимавших императрицу постройки: собор и театр. Собор должен был воплотить благодарность дочери Петра гвардейскому полку, первому принесшему ей после дворцового переворота присягу на верность. В слободах Преображенского, „батюшкиного“, как любила говорить сама Елизавета, полка должен быть построен соименный полку храм с приделом в честь Климента, папы Римского, на день чествования памяти которого пришлось „счастливое восшествие на отеческий престол“. Театр – это подарок Москве, в преданности которой былая цесаревна не испытывает полной уверенности. Москва сохранила свой непокорный нрав. В ней немало родственников сосланных и казненных еще в „батюшкины“ времена, которые не пожелали искать милостей и прощения у петербургского двора. Наконец, недавняя история с поднесенными Анне Иоанновне Кондициями тоже способна навести на серьезные размышления. Елизавета предпочитает сделать старой столице царский подарок, которым и займется Растрелли. Что же касается полковой слободы…
   Предусмотрительность и осторожность не могли помешать. Понимая, чем она обязана имени отца, Елизавета Петровна и здесь в выборе зодчего апеллирует к отцовской памяти. Пусть проектом Преображенского собора займется Михайла Земцов, всем обязанный Петру I и ценимый им.
   Трудно найти более яркое воплощение всех тех качеств, которые вызывало к жизни и поддерживало петровское время, чем деятельность Земцова. Подростком приезжает он в новостроящуюся столицу на Неве и овладевает итальянским языком – царь нуждается в переводчиках. Не удовлетворившись этой первой профессией, Земцов уже двадцати двух лет оказывается в Городовой канцелярии, занимавшейся возведением Петербурга, в качестве ученика первого архитектора города Доменико Трезини. Формально ученик, в действительности через считаные месяцы помощник Девять лет пребывания в заваленной работами мастерской Доменико Трезини приносят ему и превосходную профессиональную подготовку, и личную известность в строительных кругах. Его запрашивает к себе главный распорядитель дворцовых работ Микетти и сразу же направляет в Екатериненталь строить по его проекту великолепный дворец.
   В 1723 году Петр обращает внимание на дельного и энергичного строителя. Земцов получает поручение ехать в Стокгольм со сложным и очень необычным заданием: „Ехать тебе всток Гольм итамо сыскать как у них держитца подмаска у полат, так же и в городах: утех которые кземле так и на площатках ежели есть площатки чем крепят от течи иприговорить на нашу службу: человек также двух инных мастеров“. Желание Петра было выполнено. Из числа необходимых ремесленников Земцов привез с собой мельничного мастера, плотника, „пружинного мастера“, „стейнмастера, или каменосечца“ и садовника. С отъездом в следующем году из России Микетти Земцов, по распоряжению Петра, заменит его в ведении всех дворцовых построек. Ему же передаются обязанности городового архитектора Петербурга. Уже при Анне Иоанновне он станет к тому же архитектором Александро-Невского монастыря и все годы будет вести основанную в Петербурге архитектурную школу, выдвигая оригинальные мысли об организации обучения.
   Но Петр верен себе. Даже будучи уверен в знаниях и одаренности Земцова, он тем не менее собирает в 1724 году в Петербурге архитекторов и предлагает им аттестовать Земцова. Общее мнение признало его достойным звания „архитектора полного и дествительно непрекословно во всех касающихся делах этого художества“. Только с этого времени Земцов начинает именоваться архитектором вместо ученика архитектуры – „гезеля“.

Петербург. Зимний дворец
Императрица Елизавета Петровна и М. Е. Шувалова

   – Вишь, Мавра Егоровна, сколько у императрицы Елизаветы Петровны друзей да сродственников объявилось. Цесаревной была – не знала, как за стол зазвать, чтоб пустые куверты глаз не кололи, застолье шумным было. А теперь, коли всех удовольствовать, империи не хватит, так руки со всех сторон и тянут, так и тянут: а мне, а мне, почему ему больше, почему нам меньше. Свету божьего за ними не видать.
   – Так кого же и просить, государыня-матушка, как не тебя. Одна ты всех благ подательница, одна ты всем заступница и защитница. Куда ж людям без тебя! Вот и просят, вот и беспокоят, потому императрица, самодержица.
   – Да брось ты слова эти говорить. „Самодержица“! Сама знаю. Только сколько ж можно в утробы свои ненасытные толкать! Уж расперло всех от богатств-то, того гляди лопнут, ан нет, мало. Уж, кажется, чего родне Алексея Григорьевича ни дадено, каких земель ни набрались, каких чинов-орденов ни получили, а все кому-то не хватает.
   – Матушка, тебе не в труд, не в убыток, а с Алексеем Григорьевичем ведь какие годы прожиты. Только мы одни возле тебя, голубушки нашей, и были. На кого, как не на нас, тебе полагаться.
   – Опять годы! Да какие такие годы, Мавра, позволь спросить? Может, прав у цесаревны отроду не бывало, может, вступила она не на престол родительский, может, в царском роду чужая?
   – Ой, государыня, как ты можешь! Я ведь спроста: молодость вспомнила.
   – А теперь вроде в старухи меня выводишь: одной семьей росли, одной стареемся. Нет, Маврушка, и семьи не одной, и счет годам у нас разный. В милости никому не откажу, коли верно служит, только сначала служба должна быть, потом награда. Ты мне лучше про великую княгиню скажи, как она там?
   – Да что сказать-то, государыня? Прости, не прогневайся, только я бы своему сынку получше невесту сыскала. И то сказать, росточку малого, тела сухого, лицом желтая, нос длинный, как есть рыба плоская – ни тебе посмотреть, ни тебе ухватиться.
   – Ну хватать-то не нам с тобой. Это пусть Петр Федорович трудится, а что собой нехороша, может, с годами выровняется. Лет-то ей шестнадцать всего.
   – Себя, что ли, матушка, в шестнадцать-то не помнишь? Сейчас хороша, а тогда выпуколкой какой смотрелась; кто ни пройдет, всяк оглянется. Как принц-то Голштинской на тебя засматривался, как надежду держал с тобой вместо Анны Петровны обручиться.
   – Сынок не в отца, твоя правда. А что жена нехороша, так племяннику под стать. Он-то шебутной, бестолковой, Катерина тихая, голосу не подымет, аккуратная, глядишь, и мужа к порядку приучит.
   – Многого от Катерины Алексеевны дожидаешься, матушка. Смотри не просчитайся. Этим тихоням-то только верить.
   – А чего высмотрела-то, Маврушка?
   – За книжками все сидит.
   – Мы не сиживали, так грех-то невелик Все для племянника лучше, чем по углам бы с кавалерами амурничала.
   Памятная медаль на воцарение императора Павла I.
 
   – На мой разум, матушка, амуры-то лучше.
   – Это чем же?
   – С амурами понятней, да и в руках держать легче. Любовника поприжать, так и с метреской разговор короткий. Да и баба, которая с амурами, открытая вся: понятно, о чем думает, чего сей момент желает, чего на завтра готовит.
   – А коли и непонятно, что за беда.
   – То и беда, матушка, что вроде великая княгинюшка наша все присматривается, ровно к чему готовится. Двух лет не пожила, гляди, как чисто по-нашему говорить-то стала. Иной нашей с ней не сравняться.
   – Старательная.
   – Да чего стараться-то? Для чего прыть такая – и тебе язык русский, и писать учится, и над книжками разными сидит, а то разговоры ученые заводит.
   – С кем же?
   – Со стариками больше.
   – А про что толк?
   – По-разному. Одного спросит, что в Париже видал, другого про книжки какие, третьего про университет.
   – Тоска какая! Не глядят на нее кавалеры, вот и придумывает, чтоб одной не сидеть. Племянничек небольшой до науки-то охотник.
   – Да уж не грешит наш князюшка к ученью охотой, а вот ему бы и не мешало.
   – Какое не помешало – крайняя нужда. Только нешто с ним столкуешься. У него на все один ответ – кабы маневры да солдаты. Только что-то полководцем он мне не кажется. Так разве – рядиться на прусский манер, а храбрости никакой, смекалки военной тоже. Жены и то развеселить не может. Катерина всегда глядит будто уксусу напилась, он словно таракана проглотил: не сообразит, куда тому таракану дорога – вперед аль назад.
   – Ой, уморила, матушка! Как есть наша парочка!
   – Да веселья-то мало, Мавра. Не повезло мне с наследниками, так не повезло, что дальше уж некуда. Сейчас горе, а каково с годами-то дело обернется. Веришь, не лежит у меня к ним сердце.
   – Да как бы, матушка, ему и лежать. Теперь уж терпеть надо, терпеть – только и делов.

Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов

   – Приходится признать, милорд, канцлер проявил удивительную жестокость в отношении своих замешанных в лопухинском деле родственников.
   – Вы поступили бы иначе, Гарвей, тем более получив столь высокое назначение?
   – Но если это объяснимо в отношении, скажем, жены брата, то совершенно непонятно в отношении родной сестры.
   – Не будем заниматься истолковыванием поступков лиц, которые представляют для нас интерес только с дипломатической точки зрения. К тому же Бестужев оказался в сложнейшем положении, и выход ему приходилось искать за любую цену. Не думаю, чтобы сестра канцлера в свою очередь пожертвовала собой ради защиты брата. Женщины это делают только в отношении своих мужей.
   – И любовников.
   – Далеко не уверен. Как бы ни было велико увлечение любовником, он всегда остается явлением временным и не относится к той недвижимой собственности, которой женщины особенно дорожат. Зато муж входит именно в это понятие.
   – Тем не менее канцлер, по-видимому, зашел слишком далеко в своих мерах предосторожности, так что удивил даже ближайших членов семьи.
   – Что вы имеете в виду?
   – В наших руках оказались копии письма, написанного Михаилом Бестужевым по его выезде из России, после освобождения из-под караула. Он просит оказать влияние на младшего брата, так как обращение канцлера с сестрой дает почву для самых неблаговидных толков.
   – Влияние на канцлера? Вот это действительно любопытно. Кто же адресат письма Михаила Бестужева?
   – Резидент пишет, что ему стоило немалого труда составить характеристику этого человека. Имя Ивана Ивановича Шувалова никому ничего не говорит.
   – Придворный? В чинах?
   – Ни то и ни другое. Юноша четырнадцати-пятнадцати лет, получивший при вступлении Елизаветы на престол какие-то очень незначительные преимущества.
   – Шувалов… Но это же фамилия наиболее ценимых императрицей ее приближенных.
   – В том-то и дело, что они не родственники.
   – Но даже при дальнем родстве возможны тесные семейные связи.
   – Нет-нет, милорд, в данном случае не существует и тени родства.
   – Но ведь совершенно очевидно, что опытный дипломат не стал бы обращаться к первому попавшемуся человеку, тем более мальчишке без роду и племени.
   – Спора нет, однако резиденту так и не удается разгадать загадки Шувалова.
   – Он усматривает здесь какую-то загадку?
   – Безусловно. Ему не удалось установить ни происхождения юноши, ни пути, которым он оказался при дворе Анны.
   – То есть совсем ребенком?
   – Да, еще в детском возрасте. К Ивану Шувалову превосходно относился Бирон, его постоянно замечала сама императрица. Он никогда не нуждался в деньгах, а главное – получил превосходное воспитание. Владеет несколькими языками, знаком с литературой, историей, точными науками. Резиденту стал известен такой трудно объяснимый эпизод. Шувалов не был в Москве на коронации императрицы Елизаветы, оставаясь все это время в Петербурге. В опустевшей столице он встретился с только что вернувшимся из Германии студентом, в котором многие русские предполагают будущего великого поэта, некоего Михаила Ломоносова. Ломоносов, как принято, присылал из-за границы, где занимался в одном из европейских университетов, торжественные оды на различные случаи придворной жизни, в том числе на рождение Иоанна и его провозглашение императором. Шувалов якобы спросил Ломоносова, собирается ли тот отметить одой восшествие на престол Елизаветы. Ломоносов ответил отрицательно. Тогда Шувалов настойчиво посоветовал ему написать панегирическую оду, чтобы позаботиться о своей будущей карьере.
   – Далеко не глупый мальчик
   – О да, с точки зрения резидента, Шувалов безусловно умен и превосходно разбирается в тонкостях придворной жизни. Но самое любопытное, что Ломоносов послушал совета. Ода была написана, благосклонно принята императрицей, а ее автор получил назначение в Академию наук
   – И снова этот Шувалов выступает в роли мецената – очень любопытно. Да, но гораздо важнее было бы знать, вмешался ли он в жизнь канцлера и как Бестужев отнесся к подобному вмешательству.
   – Это трудно себе представить, милорд, но разговор юноши с пятидесятилетним канцлером состоялся и возымел действие. Канцлер изменил поведение в отношении своей сестры.
   – Послушайте, Грей, я прошу вас немедленно принять это как задание исключительной важности. Необходимо обратить внимание на этого юношу и усиленно собирать о нем все возможные сведения.
   – Тотчас же напишу об этом нашему резиденту, милорд.
 
   В глазах Елизаветы Петровны Михайла Земцов обладал еще одним существеннейшим преимуществом: он не пользовался симпатиями Анны Иоанновны. Анне были одинаково враждебны и независимый, деятельный характер архитектора, и его давнишняя тесная связь с Петром. Обломок ненавистного времени! Но обойтись без него оказывается невозможным, разве что раз за разом ущемлять и унижать авторское самолюбие. В этом Анна Иоанновна действительно не знала себе равных. Выстроил Земцов в свое время по заказу Екатерины I в Летнем саду великолепное здание – „залу для торжественных случаев“, где должно было происходить бракосочетание Анны Петровны с герцогом Голштинским. Вскоре после своего прихода к власти Анна Иоанновна отдает распоряжение ненавистную залу снести и на ее месте построить деревянный же Летний дворец. Одна за другой исчезают многочисленные земцовские постройки. А то, что пережило аннинские времена, не избежало подобной участи впоследствии, как церковь Рождества Богородицы на Невском проспекте, уступившая место Казанскому собору. Ото всего богатейшего наследия Земцова сохранилась одна церковь Симеона и Анны в Ленинграде, начатая еще до вступления Анны Иоанновны на престол и сохраненная ею из-за тезоименитой святой, да павильон для ботика Петра I в Петропавловской крепости, представлявший сначала помещение для контрольных снарядов со спиртомерами.
   Год от года Земцов все больше вытесняется из рядов архитекторов, превращаясь в администратора и распорядителя работ. В 1738 году он назначается архитектором Вотчинной канцелярии цесаревны Елизаветы: практически фиктивная должность, поскольку никакими возможностями для строительства будущая императрица не располагала. К тому же все ее действия находились под неусыпным контролем самой Анны Иоанновны. В своих собственных, унаследованных от матери „вотчинах“ Елизавета не имела права даже посадить под караул вора-управляющего, раз он, как и большинство прислуги, выполнял обязанности соглядатая и доносчика императрицы. Новое назначение Земцова лишний раз подчеркивало враждебность к нему правящего двора.
   Неслучайно к Земцову обращается по окончании следствия живописец Иван Никитин с просьбой распорядиться по своему усмотрению всем никитинским имуществом – домом в Петербурге у Синего моста, живописной мастерской, вещами. Просьба Никитина к архитектору как человеку во всех отношениях близкому сводилась к тому, чтобы Земцов все продал и переслал деньги в место ссылки. Если же Земцов заблагорассудит не продавать, иначе говоря, усмотрит хоть малейшую надежду на перемену к лучшему в судьбе друга, пусть оставит себе и сам пользуется добром художника. В первый же день своего вступления на престол Елизавета распорядилась о возвращении из ссылки Никитина и одновременно обратилась с первым заказом к Земцову.
   Решение было знаменательным, хотя и имело неожиданное продолжение.

Петербург. Зимний дворец
Елизавета Петровна, камердинер Василий Чулков, А. Я. Шубин

   – Государыня-матушка, там к тебе генерал-майор Шубин пришел, аудиенции просит.
   – Опять с докладом! Сколько раз толковать надо, что для него дверей у меня закрытых нет. Как пришел, так пусть и входит.
   – Знаю, знаю, государыня, да он на своем стоит: доложи, мол, Чулков, непременно по полной форме доложи. Коли ее императорскому величеству недосуг аль желания нету, я, говорит, пойду.
   – Что за наказание такое! Алексей Яковлич, голубчик, да входи же ты, входи! Чулков, никого ко мне не пускать, занята я. С чем пожаловал? Вот ведь никогда сам не придешь, будто тебе и потолковать со мной не о чем.
   – Я всегда к вашим услугам, ваше величество. Как приказ будет, тут и явлюсь.
   – А сам-то, сам? Неужто и не тянет тебя сюда? Неужто в Сибири сердце-то свое совсем остудил? Слова ласкового для меня не найдешь?
   – Как можно, ваше величество, какие там слова ласковые. Свой долг перед вами, благодарность свою, но и место свое знаю, в тягость быть никак не хочу.
   – Ох, не то ты все говоришь, не то, Алексей Яковлич! Год скоро ты при дворе, как воротился с муки своей, а сколько раз тебя во дворце видали, сколько раз толковали мы с тобой – на одной руке пальцев хватит, коли считать возьмешься. С сынком видишься, к сынку ездишь, а меня-то что, напрочь из жизни вычеркнул? Чем же я перед тобой провинилася, аль камчадалки своей забыть не можешь?
   – К чему вы так, государыня. К чему между собой разные жизни путать. За все, что камчадалка, как изволили вы сказать, мне сделала, я по гроб жизни помнить ее буду, молебны заупокойные служить. Об себе забывала, как обо мне заботилась.
   – Любил ты ее. Знать, крепко любил.
   – Да какая любовь! В тех краях слов таких никто не знает. Живут люди разом, выжить друг дружке помогают. Чего ж еще? Там каждого запомнишь, кто трутом поделился, кто кремня одолжил, пороху отсыпал, а бабе верной да заботливой и цены нет.
   – Слушаю я тебя, Алексей Яковлич, понять не могу. Вроде все ты мне говоришь, что на сердце, а мне иное чудится, обида в словах твоих отдается.
   – Какая обида, ваше императорское величество!
   – Видишь, видишь, сразу и титуловать стал, значит, права я. Алексей Яковлич, Богом прошу, старыми нашими деньками заклинаю, скажи правду, не томи. Не только ж императрица я тебе, просто Лизаветушкой была, стихи тебе сочиняла, помнишь, нет ли? А я вот за эти годы сколько раз их про себя твердила. Первые слова скажу – и в слезы, таково-то обидно становится, жизни не рада, белый свет не мил.
 
Я не в своей мочи огнь потушить,
Сердцем болею, да чем пособить?
Что всегда разлучно и без тебя скучно,
Легче б тя не знати,
Нежель так страдати
Всегда по тебе…
 
   Ну не мила тебе стала, серчать не стану. С тех-то деньков без малого пятнадцать лет прошло – годы бабу не красят, хоть ты разымператрицею будь. Годам-то все равно…
   – Не то, не то говоришь, Елизавета Петровна. Тебе-то годы на пользу пошли. Девкой ладной была, бабой и вовсе раскрасавицей.
   – Так нравлюсь я тебе, скажи же, скажи! Нравлюсь?
   – И опять не то, Елизавета Петровна! Вот говорила ты, каково любила, огорчалась как, вспоминала. Может, правду говоришь, может, сама себя уговариваешь, бабе-то и самой не разобраться. Только одна-то ты не была. Разлуку-то свою горькую в неделю аль в две разменяла? Жалилась всем на обиду кровную от императрицы Анны Иоанновны, знаю. Меня поминала, тоже знаю. Даже с Разумовским обо мне толковала, и про то знаю. Да ведь с Разумовским – не с Маврой Егоровной.
   – Вот ты о чем!
   – Сама правды хотела, сама и выслушай. Гневу твоего девичьего боялся, а царского не боюсь. Такое перевидал, что и страху-то во мне не осталося. В минуту сию жизнь кончится, и ладно – перекрещусь только да Бога поблагодарю, что отмаялся. А тебе, вишь, правды захотелось, будто сама ты ее не знаешь. Камчадалку мою поминаешь, так она мне выжить помогала. А чему Алексей Григорьевич, граф-то наш новоявленный, сановник первый империи Российской, тебе помочь мог? Любезного скорее забыть? От тоски да слез излечиться, снова птахой залетной защебетать? Не виню тебя, где там! Жизнь-то, она у человека одна, да и кто знает, длины какой. Может, через час оборвется, может, год протянешь, а Бог накажет, и до сту доживешь. Ну слюбилась ты с певчим своим, ну деток прижила, ну ночей одиноких не мыкала, и бог с тобой. Счастья тебе, да удачи, да царствования долгого, благополучного вместе с графом. Только меня оставь, не нужон я тебе – разве для памяти, не боле того. А ведь человек-то я живой, глядеть-то на все это, на благополучие семейное царское легко ли? Вспомнила ты меня, спасибо тебе, из ссылки спасла, богатством одарила, втройне спасибо, а в память деньков, о которых толковала, стихи про которые забыть не изволила, сердца моего не трожь, не ищи ты со мной разговоров, не требуй слов особенных, ласковых.
   – Постой, Алексей Яковлич! Ты свое сказал, теперь дай я скажу. Гнева на тебя не держу. Жаль только, год молчал, да что уж об этом толковать. Виновата перед тобой, как есть виновата. Мне бы ждать, мне бы у окошка косящата сиднем сидеть, на дорогу глядеть, а ну чудо случится, мил-любезный друг на троечке обратно прилетит. Помене бы любила, так бы и сидела, от жизни бы не отступилась. А меня такая тоска взяла, что руки на себя наложить хотела, головой об стенку билась. Знала, не будет троечки с дружком любезным, не будет и весточки никакой – Анна Иоанновна, разлучница проклятая, сама доглядит, сама обо всем позаботится. Вам, мужикам, тут бы водку пить, а мне она как вода была: больше пью, горше на душе становится. Жила с Разумовским, детей ему рожала. Хороший он человек, простой, чего не поймет, того не тронет, сторонкой обойдет, слова добрые найдет, веселить старается, да бог с ним. Ты о камчадалке говорил, а я о нем так же скажу. Только что ты о ночах моих знаешь, о думах неотвязных – все будто как надо, а сердце рвется, места себе не найдет. Скажешь, какая той тоске цена? А про то одни бабы знают. Я, может, от тоски этой и о престоле думать стала, власти себе захотела, чтобы с каждым счеты свести, за каждую слезинку вдесятеро спросить. Искали-то тебя по Сибири, а я знала – не найдут, казню, лютой смерти не пожалею, хоть иная баба через то убиваться будет, счастья своего лишится. И то знала, ничего по-прежнему не станет. А надежду-то бабью, неразумную, имела – вдруг да вернутся те деньки слободские, вдруг все, что промеж нас легло, туманом разойдется. Неужто за тоску-то людскую платы нет, чтоб по справедливости, чтобы каждому свое. Да ладно, слова все это пустые! Сказала – не могла не сказать, а ни к чему. Чего видеть-то хотел, Алексей Яковлич?