Федоса не просто ждали – все было приготовлено к встрече: палата в церковном подполье, пятьдесят копеек на еду в день и первый раз вспыхнувший блеск стали. Жизнь замкнулась подземельем и церковью над ним. Наверх можно было подниматься на богослужения, и только там не сверкали палаши: в божьем доме их разрешалось вложить в ножны. Зато полагалось стоять посередине церкви, тесно между солдатами, чтобы не переглянуться ни с одним из монахов, где там обменяться запиской или словом. Письма на имя Федоса должны нераспечатанными отсылаться с курьером в Петербург. Бумага, чернила, книги у него отобраны. Порфирий с братией получили наказ исподтишка, главное – незаметно следить за каждым движением узника: а вдруг что захочет сделать, а вдруг что может задумать. С назначенного Федосу духовника взята расписка вести каждую исповедь «по чину исповедания по печатной книжице 1723 года марта 4 в Москве печатанной и до силе указа 1722 года мая 17 о том, как поступать духовникам при исповеди». Сложный шифр означал, что каждое неблагонадежное, а в данном случае и вовсе каждое слово должно было быстро и точно передаваться гражданским властям. Исповедником исповедника назначался губернатор Измайлов. Все? Если бы!
   У нового курьера и вовсе не было времени. Сам граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, известный дипломат, еще недавно доверенное лицо Петра, успевший выполнить его поручения в Голландии, Копенгагене, Париже. Его приезд в монастырь приходится на время обедни. Все монахи и Федос в церкви. Тем лучше. Короткий разговор с настоятелем Порфирием, беглый осмотр монастыря, и уже каменщик закладывает окно Федосова подземелья. Восемнадцать на восемнадцать сантиметров – достаточная щель, чтобы просунуть кусок хлеба или кружку воды. Свет и воздух отныне узнику запрещены. Следующее – пол. Его надо сорвать. Печь развалить, а за это время вынести из палаты все вещи Федоса, кроме постели, и, кстати, самому обыскать ее в поисках писем и бумаг. Граф не гнушается таким занятием – ведь не всякому его и поручат!
   К возвращению Федоса из церкви все готово. Еще недавно пригодная для жилья палата превращена в каменный мешок, и из густо осевшего мрака выступает новая фигура – Холмогорский архиерей, который должен снять с Федоса и архиерейский сан и монашество. Обряд длится минуты. Архиерей и Мусин-Пушкин торопятся уйти. Граф выходит последним, собственноручно закрывает на замок дверь палаты и торжественно накладывает на нее государственную печать. «Неисходная тюрьма» – в темноте, пронзительном холоде (идет октябрь!), миазмах испарений – что страшнее могло придумать воображение!
   А вот Федос молчит. Не сопротивляется, не просит пощады, не проклинает – молчит. И когда спустя три месяца, в разгул трескучих январских морозов, Тайная канцелярия неожиданно проявляет заботу о нем – новый спешный нарочный предписывает губернатору Измайлову немедленно перевести узника в палату с полом и печью, – Федос остается верен себе. Ему уже не под силу самому перейти в «новоустроенную тюрьму», солдаты переносят его, и единственные произнесенные им слова: «Ни я чернец, ни я мертвец; где суд и милость». Измайлову при всем желании больше не о чем доносить. Что там взглянуть на него, даже просто открыть глаз не пожелал при этом Новгородский архиепископ. Да, именно так называет узника губернатор.
   Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король, – а он как-никак пишет лично ему! – чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь, тем более такое громкое дело. «Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалекого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было незаметным образом сделаться патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран… императрица не может противостоять церкви, а следовательно, дошла теперь очередь до него сделаться председателем Синода». Дальше – похвалы достойным верноподданническим чувствам Синода, конечно же с негодованием отвергшего притязания архиепископа, заверения в преданности синодальных членов Екатерине («чем был император, тем теперь же императрица»). В заключение приписка, что Новгородский уже в крепости, раскаивается в своем поступке, но надо надеяться (почему надо?), прощения не получит. Да и какая надежда, когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.
   Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра, – это ли не событие в государственной жизни! И конечно, опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчетов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду, например, важно подчеркнуть – с Екатериной все в порядке, возмущения против нее нет, правительство решительно расправляется с бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак старшей дочери Петра I с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь все понятно.
   А вот почему хранят молчание другие дипломаты? Все без исключения. Молчат и современники в скупой и редкой личной переписке. Свои расчеты? Несомненно.
   Как и свои опасения. Лишнее слово – всегда опасное слово. И не только для дипломата. Ведь еще при жизни Петра, по донесению французского консула Лави, под страхом наказания был запрещен разговор шепотом между придворными. Тем более следовало остерегаться в таком сложном деле. Но уж кто не мог промолчать, это Синод. Тем более не мог, что нечасто случается такая возможность проявить свои верноподданнические чувства, откровенно выслужиться перед царствующей особой. В его протоколах все должно быть освещено с должной полнотой и красноречием. Ничуть не бывало! Нет красноречия, нет и подробностей, описанных прусским дипломатом.

Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов

   – Насколько я понимаю, первый настоящий фаворит императрицы Екатерины I. Непонятно только, как мирится с этим Меншиков.
   – Вы говорите о молодом Левенвольде? Почему же он может вызывать неприязненные чувства у Меншикова? Пока его поведение не будет свидетельствовать о желании приобрести самостоятельные позиции, молодой барон в полной безопасности.
   – Пока! Но затем подобное стремление неизбежно наступит.
   – Если барон неумен. Екатерина не тот тип женщины, на поддержку которой можно рассчитывать. Поэтому Меншиков так снисходителен к ее первому увлечению. В любую минуту он сумеет проявить свою власть, и императрица не окажет светлейшему ни малейшего сопротивления. Левенвольде не может не знать об этом хотя бы потому, что его отец был превосходным и крайне осторожным дипломатом.
   – Да, уполномоченный Петра в Эстляндии и Лифляндии. Неизменная царская милость и превосходные отношения с местным дворянством.
   – Добавьте к этому совсем не простую должность обер-гофмейстера кронпринцессы Шарлотты, супруги царевича Алексея.
   – Кстати, слухи о ней продолжают упорно распространяться. Если ей действительно удалось бежать из России и в настоящее время находиться в Луизиане под именем графини Кенигсмарк, этого не могло произойти без участия Левенвольде.
   – Несомненно. Притом такое участие вполне могло быть предусмотрено Петром.
   – Вы предполагаете желание императора избавиться от невестки?
   – И последующих наследников ставшего ненужным сына. Повторяю, все это всего лишь предположения, игра, так сказать, ума.
   – Однако достаточно правдоподобные.
   – Сама Шарлотта ни на что в России претендовать не могла. Зато ее смерть или исчезновение существенно облегчали намеченную расправу с царевичем.
   – Действительно, она умерла непосредственно перед получением царевичем письма с угрозами от отца и до последующего выезда царского двора в европейские страны.
   – Кроме того, все, что было пережито кронпринцессой в Петербурге, должно было ее заставить отказаться от самой мысли о возвращении в Россию.
   – Да, но ее дети…
   – Дети в царской семье – ей не приходилось опасаться за их судьбу, и, во всяком случае, оказать на эту судьбу влияние ее присутствие никак не могло. Но вернемся к Левенвольде. Его положение приобрело официальный характер?
   – Вполне. Он вместе с братьями получил графский титул.
   – Что ж, остается наблюдать за поведением фаворита.
   – Фаворитов, милорд.
   – Что вы хотите этим сказать?
   – Только то, что Левенвольде имеет, кажется, вполне удачливого соперника.
   – Уже?
   – Я бы сказал, они появились на небосводе екатерининского двора почти одновременно.
   – Кого вы имеете в виду?
   – Молодого Сапегу. У императрицы, насколько можно верить слухам, появилось даже желание женить Сапегу на одной из своих ближайших родственниц, чтобы удержать его в Петербурге.
   – Что ж, решение обычное для любой императрицы.

Митава
Дворец герцогини Курляндской
Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

   – Что же это, Петр Михайлыч, то хоронить ездим в Петербург, то за своей смертью скачем. Будет ли покой когда!
   – Какой покой! Ты б лучше, государыня, подумала, смерть-то какую императрица себе нашла.
   – Смерть – она и есть смерть: причину свою найдет.
   – Это в сорок-то три года да при ее здоровье – не рано ли?
   – Может, опилась. Пить-то покойница дюже любила: мужику не уступит.
   – А коли любила, то и привыкнуть успела. Не о том разговор.
   – Неужто опять странность какая?
   – В том-то и дело, матушка, не то что странность, а вроде и сомневаться не в чем.
   – Господи! Да как же это?
   – А так Веселилась наша Екатерина Алексеевна, от души веселилась. Дел государственных никогда не знавала, а тут светлейший на выручку пришел. Мол, так и так, государыня, все и без тебя обмыслим, не тревожься, мол, развлекайся.
   – Как ты мне спервоначалу-то говорил.
   – Да не путай ты меня, Анна Иоанновна, нашла что сравнить. Меншиков-то как завещания добился, так на фаворитов-то царицыных уже боком поглядывать стал. Правда, что молоды, своего ума нету, да с такими еще хуже – не знаешь, что в голову взбредет. А главное – Анна Петровна рядом. Хоть мать ее и не слушает, а глядишь, какое слово и запомнится в недобрый час. Императрица все с ней норовила посоветоваться. Анна Петровна от матери добилась, чтобы в календаре их с Елизаветой вместе со всей фамилией царской поставить, а деток-то царевичевых не поминать. На другой год Александр Данилыч дело поправил, а все огрех ему неприятный.
   – Да, Анна Петровна из руки меншиковской есть не станет – не таковская: вся в отца.
   – Вот-вот, и герцога своего настропаливать стала: мол, волю свою надо иметь, нечего во всем по меншиковской струне ходить. Александр Данилыч-то, сказывают, и начал опасений набираться. Сперва заговорил с императрицей, чтоб Голштинских-то в Киль выслать. Императрица ни в какую. Понимала, больно много воли от того светлейшему придет. Ну вот болезнь царицына руки ему и развязала.
   – Да какая болезнь-то? Чего лекари-то сказали?
   – Эва куда загнула – лекари! Они тебе чего хошь скажут. Важней, что люди увидели. А увидели они, что императрица вдруг вроде бы с лица спадать стала. На еду не глядит, поест – позеленеет вся.
   – Да нешто долго так было?
   – Чего долго – неделю от силы, не боле. А вот 6 мая села за стол, тут ее и прихватило. Рвоту унять не могли, на руках в опочивальню снесли. В опочивальне-то царица памяти лишилась, пять часов замертво пролежала да богу душу-то и отдала.
   – Савка толкует, будто камер-лакеи сказывали, очень на кончину дядинькину похоже.
   – Может, и похоже. Быстрее его только убралась-то Екатерина Алексеевна, царствие ей небесное.
   – А ну ее, собаке собачья и смерть.
   – Не любила ты ее, матушка, каково-то теперь тебя новые правители полюбят, ты бы задумалась.
 
   Да, было заседание – совпадают числа и в общем тема разговора. Да, было выступление Федоса о том, как его именовать, – не вице-президентом Синода, а, подобно всем остальным, синодальным членом с перечислением должностей: архиепископ Новгородский, архимандрит Александро-Невский, иначе – настоятель будущей знаменитой петербургской лавры. Да, был и отказ присутствующих удовлетворить его желание – за отсутствием на заседании старших синодальных членов младшие не решились нарушить существовавший порядок. И это все. Эдакое легкое бюрократическое замешательство, за которым если и скрывались свои расчеты, то никак не выраженные в словах.
   Правда, оставался приговор. До общего сведения под барабанный бой доводилось, что Федос когда-то воспользовался церковной утварью и «распиловал» без причины какой-то образ Николы, что где-то когда-то неуважительно отзывался об «императорском величестве» и еще «весь русский народ называл идолопоклонниками за поклонение святым иконам». Неубедительно? По меньшей мере особенно если иметь в виду пресловутое желание Федоса объявить себя главой Православной русской церкви.
   Но ведь в приговор могли войти отдельные, старательно отобранные пункты. Полный смысл обвинения скрывался несомненно в следственном деле – в архивах Тайной канцелярии. Какими бы путями ни рождалось дело, свое оформление оно получало в ее стенах. Это было очевидно из всех событий ссылки и смерти Федоса, тем не менее никакого дела чернеца Федоса здесь не числилось. Ни на сегодняшний день, ни сто с лишним лет назад, когда архив впервые стал предметом изучения историков.
   Одна из неизбежных во времени потерь? Но в таком случае почему затерявшееся дело не оставило по себе никаких следов – ни в делопроизводстве, ни в регистрационных реестрах? И как объясняли это исчезновение историки прошлого века – они-то сразу зафиксировали непонятный пробел? Да никак. Просто имя Феодосия не вошло ни в один из справочников, энциклопедий или исторических словарей дореволюционных лет. Куда меньшие по роли и сану церковники удостоились стать предметом исследований, только не Федос. И это при том, что в общих исторических трудах о петровских годах он частое действующее лицо. Его имени не обходят, но всегда называют с категоричной и однообразной оценкой – консерватор под стать протопопу Аввакуму, всеми своими направленными на дискредитацию царской власти действиями и неуемным честолюбием заслуживший постигшее его наказание. Один из историков не пожалел даже специального очерка, чтобы доказать благодетельную жестокость Тайного сыска в отношении зарвавшегося монаха. Факты? Их, по сути, нет. Чуть больше, чем вошло в официальное перечисление приговора. Справедливость осуждения не доказывалась – она утверждалась: верьте на слово.
   Верить на слово… А не начинали ли пробелы, недомолвки, прямые утраты документов вместе с безапелляционной оценкой Федоса напоминать своеобразную систему? Что-то вокруг Федоса при жизни, да и после смерти происходило, и это что-то упорно уклонялось от встречи с фактами.
 
Христоподражательный царь,
Известная тебе тварь
Новгород Хутын монастыря бывший келарь
Венедикт Баранов
Жил в том монастыре многие годы
И, не радея обители, собирал себе великие доходы…
 
   Складный, разбитной говорок скоморохов? Кому, как не им, нипочем даже церковные власти. Нет, письмо. Деловое, спешное, 1704 год. Новгород. Игумен одного из самых почитаемых монастырей пишет самому Петру. И этот игумен – Федос. Разве не понять негодования истовых церковников, что слышать им приходилось от Федоса слова, не подобающие сану, – благоговейные, «но многочащи досадная, бесчестная и наглая, мужицкая, поселянская, дурацкая». Только все может быть и иначе.
   «Поздравляю ваше величество с пользою вашего здравия и вашим тезоименитством и молодого хозяина санкт-питербургского (царевича Петра Петровича. – Н. М). При сем доношу вашему величеству: сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии… ей-ей докучно в яме жить и гораздо хочется Петрова пути итти по водам, которого нынешнего лета еще не обновил». 1716 год. Карлсбад. Федос лечится знаменитыми водами и ждет возможности пуститься с Петром в морское плавание. Витиеватым, исполненным придворного «политеса» строкам впору позавидовать любому царедворцу.
   Стремительный разворот лет… Скудная смоленская земля. Десять рублей царского жалованья, два крестьянских двора, четверо сыновей – все, что нашла перепись 1680 года у рейтара Михайлы Яновского. Шляхтич по званию, солдат по профессии. Такому место послушника, да еще в Симоновом московском монастыре для сына Федора – уже удача. Дальше Федор мог подумать о себе сам. И вот занятия в Заиконоспасском монастыре, гуманитарной академии тех лет, злоба симоновского игумена – не терпел книжной науки – и жалоба Федора самому патриарху: слишком дорожил он, уже ставший чернецом Федосом, этой наукой.
   Но для патриарха каждый жалобщик – бунтарь, и закованный в «железа» – кандалы – Федос на работах в Троице-Сергиевом монастыре. Кто знает, как наказание обернулось удачей. Одни говорили, помог одногодок и земляк, сын такого же рейтара Меншиков, но это лишь одна из версий происхождения «Алексашки». Другие – игумен Троице-Сергиева монастыря, будущий высокий церковник Главное – приходит знакомство и близость с Петром. А к 1716 году Федос уже давно с ним неразлучен.

Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов

   – Решительность действий Александра Меншикова, как ее представляет наш министр, не обещает долгого правления этому фавориту.
   – Мне казалось, милорд, что как раз наоборот: сильная рука всегда имеет огромные преимущества перед вялостью и нерешительностью.
   – Но в данном случае речь идет о старшей дочери Петра. Любимой дочери, хочу вам напомнить, которая достаточно известна и своими собственными качествами, и желанием отца именно ей передать правление государством.
   – Вы полагаете, Меншикову целесообразнее было бы удержать ее в России?
   – Вовсе нет. Но найти предлог, при котором отъезд супругов Голштинских носил бы вполне добровольный и мирный характер. Судите сами, императрицы Екатерины не стало 6 мая, а 25 июля Анна Петровна с супругом вынуждены были оставить Петербург. Это не могло произвести благоприятного впечатления.
   – Возможно, часть вины лежала на герцоге Голштинском: он слишком резко возражал против обручения дочери Меншикова с юным императором.
   – Я не узнаю вас, Грей! В споре особы царского дома с придворным придворный никогда и ни в каком случае не может быть прав – это же подразумевается само собой. Своим поступком Меншиков дал козыри в руки собственных противников, а их у него немало.
   – Особенно после столь сурового приговора над Толстым и Дивиером.
   – Я бы не относил к этому числу Дивиера. Приговор над ним действительно отличался суровостью, но недавний скороход императора Петра, превратившийся в петербургского обер-полицмейстера, фигура, не вызывающая сочувствия. Тем более наш министр отмечал редкую наглость в поведении этого выскочки. Хочу напомнить, это Дивиер позволял себе подхватить и начать кружить во дворце племянницу императрицы, обращаться к цесаревне Анне с предложением выпить с ним вина и приглашать на прогулку в своей коляске нынешнего императора Петра II, прибавляя, что будет волочиться за его невестой. Говоря о недругах Меншикова, я имел в виду прежде всего всю многочисленную семью Долгоруких, Апраксина, Трубецкого.
   – По всей вероятности, судьба сестры ждала бы и цесаревну Елизавету, если бы не несчастная кончина ее жениха.
   – Да, эта принцесса начинает вызывать серьезные опасения у всех царственных женихов. Столько неудавшихся браков, и теперь смерть принца Любского от простуды буквально накануне обручения.
   – Меньше чем через месяц после смерти императрицы Екатерины. Один из наших корреспондентов передает слухи о якобы задуманном Меншиковым браке Елизаветы с его сыном.
   – Думаю, светлейшему следовало бы позаботиться о скорейшей реализации первой, и главной, части своего грандиозного плана – замужестве дочери. Тогда все остальные его части осуществились бы без малейшего труда.

Митава
Дворец герцогини Курляндской
Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и мамка Василиса

 
Постригись, моя немилая,
Посхимись, моя постылая!
На постриженье дам сто рублев,
На посхименье дам тысячу.
Поставлю келейку во Суздале, красном городе,
Тонешеньку малешеньку!
Князья и бояре съезжалися
И той келейке дивовалися:
И что это за келейка —
И тонешенька, и малешенька?
И что это за старица,
Что пострижена младешенька?
 
   – Что за песню, мамка, поешь?
   – Дорогую, лебедушка моя белая, куда какую дорогую. За нее в Петербурге шкурой своей платят. Неужто не слыхала?
   – Не приходилось.
   – Так о царице Евдокии и царе Петре. Она еще когда сочинена была.
   – Нам-то что до нее.
   – И то правда, тебе с матушкой да с сестрицами дела до схимницы высокой не было, а в народе ее нет-нет да и поминали.
   – Любили, что ли?
   – Любить-то не за что, если правду сказать, да и не видал ее никто, а так – чтоб по справедливости. Так вот при Петре Алексеевиче певали, при супруге его тоже, а вот теперь за ту же песню с солдат живьем шкуру спущают – шпицрутенами бьют.
   – Так что ж, верно делают. Никак, царица она самая законная, а теперь и вовсе императора бабка.
   – Бабка-то, оно конечно, бабка, да не больно ее внуки жалуют. Меншиков, как Катерины Алексеевны не стало, в тот самый день царицу опальную из крепости Шлиссельбургской в Москву со всем почетом вывез.
   – Неужто она в крепости сидела?
   – А ты как думаешь, голубонька? При Петре Алексеевиче монастыря хватало, а государыня Катерина Алексеевна тут же в крепость заперла. Четыреста солдат стерегли.
   – Да что стеречь старуху-то? Куда ей бежать, как бунтовать?
   – Э, не скажи. Сама не взбунтуется, другие именем ее противу царицы пойдут. Не такое это простое дело на престоле-то царском усидеть, ой, голубонька, не простое.
   – А Меншиков сына, выходит, казнил, а мать в Москву привез.
   – Привез, привез. Попервоначалу в Новодевичий монастырь, а потом и вовсе в Кремль, в Воскресенский. Езди, царица, куда хошь, делай что душеньке угодно, только клобука черного не сымай.
   – Это еще почему?
   – От греха. Мало ли что старухе в голову взбредет. А ну самой после всех-то ее бед править захочется!
   – Сама ж сказала, внуки ее не жалуют.
   – То-то и оно, ни Петр Алексеевич, ни Наталья Алексеевна и глаз не кажут. Раз в год по обещанию заедут, да поскорее прочь норовят. Ни к чему она им, да и обиход у нее стародавний, им-то незнакомый. Вот и бросили бабку – одна век коротает. Только Строгановы не забывают.
   – Им-то что до нее?
   – При их деньгах им бы все наперекор, все бы волю свою показать. Вот к царице на поклон и ездят, подарки дорогие возят. И старухе любо, и им честь – за столом у царицы сидят: не всякому дано. У людей-то, голубонька, у каждого своя слабинка есть, а за честь-то многие, ой многие живот положат. С твоего-то места герцогского, может, и не так видать, а коли повыше стать, все их дела как на ладошке: не спрячешься.
 
   Организация новозавоеванных земель у Петербурга, школы, больницы, строительство первого в столице на Неве Александро-Невского монастыря – какой там Федос монах, скорее администратор, привычный ко всем тонкостям государственной машины. Церковникам бесполезно показывать над ним свою власть – окрик Петра не оставляет сомнений: Федосом будет распоряжаться он сам. И за спиной озлобленный шепоток царевича Алексея: «Разве-де за то его батюшка любит, что он заносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся». А что сделаешь? Только и можно себе позволить, что «сочинить к его лицу» и спеть потихоньку, среди своих, стихи «Враг Креста Христова». Да бывший учитель царевича Никифор Вяземский прибавит от себя: «я бы-де пять рублев дал певчим за то пропеть для того, что он икон не почитает».
   Но Федосу, как и Петру, все видится иначе. За магией «чудес» и «чудотворных икон» – язычество, слепота невежества, которые надо преодолеть. Скорее. Любой ценой. Жестокостью. Насилием. Ломкой самых дорогих и привычных представлений. В Москве Федос принимает голштинского посла. Свита долго будет вспоминать, чего стоили одни вина – «шампанские, бургундские и рейнвейн, каких нет почти ни у кого из здешних вельмож, за исключением Меншикова», – прогулка по Кремлю – Федос сам возьмется быть проводником. И случай с мощами. Федос берет их в руки, передает для осмотра гостям. Такое свободомыслие даже немецким придворным показалось кощунством. Или зазвонили в Новгороде «сами собой» колокола. Петр посылает для расследования именно Федоса. В его ответе ни тени колебания: «При сем доношу вашему величеству про гудение новгородское в церквях, про которое донесено вам… И ежели оно ненатурально и не от злохитрого человека ухищрения, то не от Бога».