Но в досадливом взгляде на картину меня вдруг поразил не возраст – люди в XVIII веке взрослели раньше нас, – а возрастное соотношение изображенной пары. Мужчина выглядел моложе своей спутницы, хотя только что я повторила студентам то, что говорит каждый искусствовед перед матвеевским полотном: написано сразу после свадьбы художника, когда ему самому было двадцать восемь, а его жене всего четырнадцать лет.
   Что это? Обман зрения? Но впечатление не проходило. В кипении узкого луча, протиснувшегося у края голубой шторы, лицо молодой женщины раскрывалось все новыми чертами. Не мужчина представлял зрителям свою смущающуюся подругу, – она сама рассматривала их прямым, равнодушным взглядом. Ни угловатости подростка, ни робости вчерашней девочки. Руки женщины развертывались в заученных движениях танца, едва касаясь спутника, и более моложавого, и более непосредственного в своих чувствах. И тут крылась новая загадка.
   Автопортреты пишутся перед зеркалом. И в напряженном усилии держать в поле зрения и холст, и подробности отражения взгляд художника неизбежно приобретает застылость и легкую косину.
   У мужчины на матвеевском портрете этого напряженного, косящего взгляда не было. И кстати, почему картина осталась незавершенной? Художник сделал первую, как принято говорить, прокладку, наметил костюмы, прописал лица, но не закончил даже их. Матвеев должен был бы дописать это полотно. Непременно. Как семейную памятку. Пусть не сразу, со временем. Модели всегда под рукой, к работе легко вернуться в любую свободную минуту.
   Случайный вопрос рождал то знакомое беспокойство, от которого так трудно потом уйти.
   Ни одно из сведений на этикетке картины не сопровождалось вопросом – знаком, которым искусствоведы помечают данные предположительные или косвенным путем установленные. И тем не менее все здесь было предположительным, хотя бы по одному тому, что на холсте не было ни подписи Матвеева, ни даты.
   Первая мысль – история картины. Каждая картина, поступившая в музей, имеет свое досье, иногда превращающееся в повесть, иногда не выходящее за рамки телеграфного сообщения: автор, название, размеры, техника. На куске лохматящегося по краям картона переливающийся из буквы в букву почерк прошлого столетия, поздние пометки – торопливые, чаще еле приметные, с краю, карандашом.
   Сведения о матвеевской картине предельно кратки. Ни малейшего намека, как установлено имя художника, дата. Единственное указание – портрет поступил из музея Академии художеств. Но старые академические каталоги немногословны. Да и о чем говорить, если, оказывается, полотно принадлежало родному сыну художника, Василию Андреевичу Матвееву, и было им подарено в 1808 году Академии как портрет родителей. Слишком коротко и просто для возникшего вопроса. А если обратиться к общеизвестной биографии живописца?
   Матвеев Андрей. Отчество неизвестно. Год рождения – предположительно 1701-й. С его юностью связываются две взаимоисключающие, но одинаково романтические истории. По одной Петр I встретил будущего художника в Новгороде, где во время богослужения в соборе мальчик украдкой пытался рисовать его портрет. По другой – он же заметил Матвеева на смотре дворянских детей-недорослей в Петербурге. И так, и так монаршая милость, особые обстоятельства, рука Петра. В 1716 году Матвеев отправлен обучаться живописи в Голландию. Вернулся спустя одиннадцать лет, работал в Канцелярии от строений – учреждении, ведавшем застройкой Петербурга. Умер в 1738 году. Снова никаких подробностей. Остается единственный выход – архив.
   Книга за книгой ложатся на стол переплетенные в заскорузлую кожу тома протоколов Канцелярии от строений.
   Февраль, апрель, июнь, октябрь… 1727, 1728, 1729, 1730… День за днем рука писаря заносит на шероховатые листы происходившие события, приезды начальства, указы, споры о поставляемых материалах, распоряжения по строительным работам. К этой руке привыкаешь, ее перестаешь замечать. Рисунок букв, медлительный, придуманно-витиеватый, сливается с представлением о происходившем, становится звучащим. Как много значит для исследователя эта вязь давно ушедших людей и как помнишь ее годами!
   До конца XVII века в русском искусстве преобладала иконопись. И хотя число живописцев неуклонно росло, потребность в них возрастала, и Петр посылает учиться в западные страны не только архитектуре, строительному делу, но и живописи. Матвеев оказывается в числе первых русских юношей-пенсионеров. Только через несколько лет после смерти Петра он возвращается на родину одновременно с Коробовым, Мордвиновым.
   Но петровские годы прошли. Молодой живописец с европейским образованием никому не нужен. Он адресуется к Меншикову и только ухудшает свое и без того неопределенное положение – через считаные недели временщик уже будет под следствием. Матвееву не остается ничего другого, как на общих основаниях просить о зачислении на службу в Канцелярию от строений.

Петербург
Дом английского посланника. 173[?] год

   Дорогая Эмилия!
   На этот раз приготовься выслушать трогательную историю, которая, если я окажусь сколько-нибудь сносной рассказчицей, непременно вызовет на твоих глазах слезы. Истории о любви никогда не оставляют нас равнодушными, особенно те, которые природой вещей не могут иметь счастливого конца.
   Я писала тебе о племяннице императрицы принцессе Анне Леопольдовне, как ее стали называть после принятия православия. Представь себе дитя, родившееся от брака по расчету. Мать, выходя замуж за герцога Мекленбургского, рассчитывала на иную жизнь и иные отношения с супругом, который был в действительности пьяницей и мужланом. Отец, давая русской царевне свой титул, рассчитывал на поддержку России в своих земельных притязаниях. Плод их союза – родившаяся вскоре после свадьбы девочка – никого не порадовал своим появлением. Герцог Мекленбургский не приобрел наследника, император Петр I – перспектив на влияние в этом уголке Европы. Ребенком никто не занимался в Мекленбурге, тем более никто не стал заниматься, когда герцогиня Екатерина, нарушив волю державного дядюшки, вернулась с дочерью в Россию. Да простится мне столь непоэтичное сравнение, но девочка росла на задворках Измайлова как сорная трава, кое-как овладев грамотой, начатками немецкого языка и танцев. Отсутствие жизненных перспектив у принцессы по титулу заставляло забывать о ней даже родную мать. В свои четырнадцать лет это было хилое создание, всему на свете предпочитавшее уединение и тишину.
   Начало разговоров о престолонаследии совершенно изменило образ жизни Анны Леопольдовны, нарушив все ее уже сложившиеся привычки. К ней приставили учителей и воспитательницу, женщину добрую и образованную, а потому сразу понявшую, как бесполезны все попытки одним махом пополнить все то, что упускалось годами. Госпожа Адеркас – имя воспитательницы – сделала главное. Она вошла в доверие к своей теперь уже державной воспитаннице и постаралась поменьше ей докучать, чтобы дольше сохранить за собой выгодную должность.
   К тому же принцесса, подобно всем женщинам из русского царствующего дома, вовсе не была воском, из которого представлялось возможным лепить любую форму. У Анны Леопольдовны достаточно упрямства, и в силу своей запуганности она подчас может проявить кажущееся бесстрашие и непредвиденную настойчивость. Эти черты вызывали настороженность со стороны тетки – императрицы – и поблажки со стороны госпожи Адеркас. Я знаю достаточно тому примеров, но приведу два. Принцесса Анна, несмотря на все требования и даже угрозы, не согласилась носить модной прически, ограничившись укладкой волос, которая была ей удобна. Принцессу не смогли убедить носить и юбки на китовом усе, хотя никто из нас не представляет себе иного выходного туалета. Если обстоятельства вынуждают принцессу надеть модное платье, то по возвращении на свою половину она немедленно переодевается в простые мягкие юбки.
   Тебя несомненно заинтересует внешность принцессы. Подобно своей тетке царевне Прасковье, она невысока ростом, худощава, с чуть медлительными движениями постоянно погруженного в свои мысли человека. Но в отличие от матери и теток, у принцессы удлиненное лицо с длинным носом и миндалевидным разрезом черных, как уголья, глаз. При очень белой, почти прозрачной коже такой контраст производит необычное впечатление. Густые темные волосы принцесса укладывает в низкую, почти гладкую прическу. Она неразговорчива, зато способна часами читать вслух отрывки из драматических произведений и стихи, бродя в одиночестве по аллеям парка или пустым комнатам дворца. Если бы у нее всегда была такая возможность, мне кажется, она чувствовала бы себя совершенно счастливой.
   И вот это романтическое существо встречает при дворе саксонского посланника графа Карла Морица Линара. Граф молод, красив, превосходно образован, создан для придворной жизни и, кажется, не замечает всех тех недостатков ее собственного воспитания, которым так корили принцессу все окружающие и родные. Как мог возникнуть такой роман? Ничего удивительного, если ты представишь себе, что граф Линар был прежде всего придворным. Симпатия особы царской крови, с которой связывались перспективы русского престола, за руку которой вели сражения европейские дворы, предлагая своих претендентов, не могла не подействовать на его воображение. Наверное, Линар действительно почувствовал себя влюбленным, а госпожа воспитательница то ли из любопытства, то ли из корысти не препятствовала развитию чувств молодой пары.
   Все кончилось так, как и должно было кончиться. Доброхоты донесли о романе императрице. Императрица немедля выслала саксонского посланника, уволила воспитательницу и устроила скандал племяннице. Большие неприятности грозить принцессе не могли – она нужна императрице. Принцесса почти перестала появляться при дворе, зато в Петербург срочно прибыл претендент на ее руку. После неудачи с родственником короля прусского выбор пал на племянника римской императрицы Антона Ульриха Брауншвейг-Люнебургского. Помолвка пока официально не объявлена под предлогом, что императрица должна присмотреться к жениху. Принцессе присматриваться не надо. Как существует любовь с первого взгляда, так есть и ненависть после первой встречи – чувство, которое поселилось в груди принцессы к ее будущему супругу.

Петербург. Летний дворец
Императрица Анна Иоанновна, принцесса Анна Леопольдовна

   – Что так долго канителилась? По садочку, что ль, опять гуляла, выглядала, а ну как любезный друг появится? Не появится, принцесса, при моей жизни не появится. Не видать ему теперь Петербурга как ушей своих. А тебе, принцесса, сказ мой короткий. Быть тебе за принцем Антоном, сыну вашему, коли народится, быть моим наследником. Чем дальше выбирать да перебирать, на этом и сойдемся – помолвку назначим. И так тут сколько времени глаза мозолит: ни тебе гость, ни тебе жених. Хватит!
   – Государыня-тетенька, не губи, только не с ним, не с ним, тетенька. Поперек души он мне, приневолить себя не смогу!
   – А мне не поперек был, когда за Курляндского выдавали? Спросить забыли. Как свадьбу играть, кого в гости звать – думали, а про невесту-то и забыли. Матушка, блаженной памяти царица Прасковья Федоровна, ни в чем дяденьке Петру Алексеевичу не перечила, на меня и вовсе не глядела, только убивалась – будто завидная судьба мне выпадает: не по роже, не по череду. Чтоб, мол, родительницу твою Катерину Иоанновну вперед выдавать.
   Принц Антон-Ульрих Брауншвейгский.
 
   – Да разве ей посчастливилось, государыня!
   – Ей не посчастливилось? Ей? Да ты соображаешь, что несешь, полоумная? Ей не посчастливилось! Свадьбу в Данциге играли неделю целую, почитай, фейерверки жгли, быков жареных на улицах выставляли, фонтаны вином били, король польский в спальню провожал, поутру гратуляции приносил. А герцог Карл нешто моему чета – из себя видный, веселый, хохотать примется, стекла дрожат, танцевать выйдет, половицы гнутся, даму подымет да раз десять вокруг себя повернет, не задохнется. Да нет, мать твоя с мужем не ужилась, грубостей мекленбургских терпеть не пожелала. Пьянство, вишь, герцогское не по нутру пришлось, к нашему Всешутейшему да всепьянейшему собору потянуло. Так в тот самый час повернула и обратно в Россию с дочкой прилетела, в столицах угнездилась, театром, вишь, собственным развлекаться начала, князей разных для утешения завела. В Измайлове несподручно, во Всехсвятское к Дарье Арчиловне царевне Имеретинской летит – та, чернавушка, все покроет. Думаешь, ничего тетка в Митаве не знала, вестей об вас не имела? Прогневался государь Петр Алексеевич спервоначалу, дюже прогневался, да бабинька твоя за дочку любезную умолила. Живи, герцогинюшка бездомная, безмужняя, на вольных царских хлебах, живи да жизни радуйся – Катеньке ничего не жалко. Это мне доли ни в чем не было, это мне в веселье раз и навсегда отказано. А ведь краше матушки-то твоей была, любезней да пригожей, обхождением приветливей, что тебе спеть, что в танце пройтись. Ничего не осталось, все дотла выгорело, пепелище и то ветром разнесло.
   – Но какая-никакая радость была и у тебя, тетенька, наслышаны же мы. Могла сердцу волю дать…
   – Это о чем ты, племянница, речь повела? Может, думаешь, Бирона Ернеста Карлыча волей своей выбрала? А ты как, сударыня, выбирать будешь, когда нету больше никого, живой души кругом нету, слышишь! Курляндцы сторонятся, ждут, когда уберусь восвояси. Петр Алексеевич, государь наш, одних стариков ко мне приставил, от одних болестей да наставлений их на стенку лезть. А этот на риск пошел, последней копейки на подарки не жалел, подойти не побоялся. Любил ли? Ты меня спроси, любила ли я поначалу. Молода еще была да одна-одинешенька, вот те и весь сказ. Ночи-то, они долгие, а дни одинакие – чего не передумаешь, каких слез над собой не прольешь. Привыкла, девка, понимаешь, привыкла, а привычка для бабы – она еще лучше любви: покойнее, проще – сердца не рвать, не сохнуть, с утра в зеркало не глядеться, где седой волос проглянул, где морщина какая легла. Проще! А ты чего захотела? Какой маеты? Да это еще в нашей-то жизни дворцовой, у всего мира на виду. Ты бы бабиньку свою спросила, каково ей было за государем Иоанном Алексеевичем: в баню пойдет – без памяти валится, в постель ляжет – заснет, не шелохнется, ночь – для сна, мол, она; на жену глядит – только крестным знамением осеняет да о недугах своих толкует, тут кольнуло, тут потянуло, там за бок взяло. А у матушки, бабиньки-то твоей, сердце ох какое горячее! А тут тебе со всех сторон надзор – Петр Алексеевич не помилует, придворные каждую мелочь докажут, ночью на минуту не оставляют – все как да что: как вздохнула, с какого бока на какой повернулась, сколько слезинок горьких в подушке укрыла. Да вот прожила свой век, и ты проживешь, не бойся! Обомрешь – отойдешь. Мы, бабы, живучие. Нет на нас ни муки, ни боли, ни недуга душевного, чтоб не выстояли.
   – Государыня, ты-то не забыла, ты-то, коли сама знаешь, смилостивься!
   – Смилостивиться? За свои муки других жалеть, на других разжалобиться? Вы мне вот как, колесом через всю жизнь прошли, а я – незлобивая, я – отходчивая, зла не помню, добра никому не пожалею? Врешь, принцесса, врешь! Нет среди баб таких добреньких, и не ищи!
   – Так ведь я, государыня, не против воли твоей. И замуж, коли велишь, пойду, мне бы не этот только.
   – Тот – не тот: одна цена. Всем им к престолу бы подобраться, а свое кобелиное дело они и без супруги законной справят, не утрудят тебя, девка, не бойсь! Свое отбудешь, наследника родишь, и сама себе хозяйка – правительница! Мне бы такое!
   – Да не надо мне ничего, государыня! Я бы дома… одна… век вековала… за тебя бы Бога молила…
   – Лучше, говоришь? А где он, дом-то твой, принцесса высоко рожденная да не высоко ставленная, где?
   – Хоть в Измайлове. Без выезду. Пусть там тесно, неустроено…
   – В Измайлове? Это там-то, где для герцогини Курляндской места не было? Куда отдохнуть просилась, чтоб приветили, обиходили, по-людски обошлись, ан нет, герцогине Мекленбургской Катерине Иоанновне с дочкой-принцессой и без того тесно, где уж тут ради попрошайки курляндской потесниться!
   – Там и впрямь теснота была, государыня. Мы с матушкой на постели вдвоем, а фрейлины на полу, на войлоках, вповалку. И у тетеньки Прасковьи через спальню проходили. И у бабиньки-царицы танцевали – она с постели глядела, – как ассамблеи собирались.
   – Ассамблеи собирались! Танцевали до полуночи! Что ж не спросишь, каково тетка твоя в Митаве царствовала, в какой горенке ютилась, не то что ассамблей не знала, не ведала, что на другой день на стол ставить, какие башмаки надеть: старые поизносились, на новые денег взять неоткуда. Башмачник последний и тот в долг не верил: чем отдавать будешь? Подачками, слышь ты, я – родная внучка великого государя Алексея Михайловича – подачками от блаженной памяти величества из-под солдатской телеги Екатерины I жила. Что по милости своей пришлет, то и ладно, на том и спасибо. Да еще письма пиши, благодари, кланяйся, о здоровьечке драгоценном справляйся, каково оно после обозных телег – не надорвалось ли, не беспокоит.
   – Ничего мне не надо… я б обноски… в Измайлово бы мне…
   – Не будет тебе Измайлова, не будет. Сама жить в нем стану, коли охота придет! Сама во всех горницах, где войлока тухлого мне на полу не нашлось! И рож постных видеть там не желаю, а твою меньше всех. Молчальница, смиренница, а вишь как за себя вступилась! С кем говорить осмелилась, Анна свет Леопольдовна? С самодержицей Всероссийской? Вон, подлая, чтоб духу твоего здесь не было, вон!
   …Матвеев подает прошение в Канцелярию от строений. Огромное колесо бюрократической машины медленно, нехотя приходит в движение. Нужны „пробы трудов“, нужны отзывы, много отзывов, отовсюду и ото всех. Наконец он получает право на самостоятельную работу. Но все это требует времени, усилий, обрекает на горькую нужду. Заслуженное за прожитые в Голландии годы жалованье остается невыплаченным. Канцелярия от строений не спешит с назначением оклада. Матвеев безнадежно повторяет в прошениях, что у него нет средств ни на поизносившуюся одежду, ни на еду.
   Никаких работ, кроме заказных, художники тех лет не знали, и трудно себе представить, чтобы Матвеев, да еще при полном безденежье, решился начать картину с себя – непозволительная, ничем не оправданная роскошь. Что ж, в документах об автопортрете действительно не было ни слова.
   …Отступившее глубоко в амбразуру окно архивного хранения казалось совсем маленьким, ненастоящим. На встававшей перед ним стене былого Синода солнечные блики сбивчиво и непонятно чертили свои очень спешные сигналы. Временами наступала глуховатая городская тишина с дробным эхом далеких шагов. А страницы переворачивались медленно, словно налитые свинцом прошедших лет.
   К Матвееву почти сразу приходит руководство всеми живописными работами, которые вела Канцелярия. Талант и мастерство делают свое. Но это ежедневный шестнадцатичасовой труд, без отдыха, с постоянным недовольством начальства, штрафами, выговорами, страхом увольнения.
   Работы для Летнего дворца – того самого, на берегу Невы, за четким и неощутимым рисунком решетки Летнего сада. Картины для Петропавловского собора – они и сейчас стоят над высоким внутренним его карнизом „гзымсом“ в непроницаемой тени свода.
   Еще один документ. В январе 1730 года, чтобы приобрести хоть видимость независимости, Матвеев просит о звании живописных дел мастера – до сих пор он получал тот же оклад, что и в ученические годы в Голландии, то есть двести рублей в год.
   Спустя много месяцев последовало заключение: „От его пробы довольно видеть можно, что оной Матвеев к живописанию и рисованию зело способную и склонную природу имеет и время свое небесполезно употребил… к которому его совершенству немалое вспоможение учинить может прибавление довольного и нескудного жалованья, чего он зело достоин“. Борьба с нуждой – этот бич художников современники Матвеева слишком хорошо знали и старались отвести от талантливого живописца. В июне 1731 года Матвеев получил звание мастера и оклад четыреста рублей.
   И все-таки одно обстоятельство было совершенно непонятно. Для пробы мастерства от художника требовали представлять портреты с известных экзаменаторам лиц – чтоб „персона пришлась сходна“, а он не обратился к автопортрету. Почему? Ведь это бы облегчало задачу тех, кто давал отзыв, и избавляло самого Матвеева от необходимости писать новый портрет, тратя на него силы и время.
   Но каковы бы ни были причины этого молчания, оно не нарушается и в последующие годы: автопортрет остался в частном наследстве художника. Что же дальше? Отказаться от поисков – или искать наследников Матвеева.
   Трамвай скучно колесит по врезанным в дома улицам. В проемах ворот – очередь дворов, булыжник, зашитые чугунными плитами углы от давно забытых телег и пролеток.
   Около Калинкина моста сквер – пустая площадка с жидкими гривками пыли на месте разбитого бомбой дома и коричнево-серое здание – Государственный исторический архив Ленинградской области. Здесь особенная, по-своему безотказная летопись города – рождения, венчания, смерти – на отдающих старым воском листах церковных записей и „Исповедные росписи“: раз в год все жители Российской империи должны были побывать у исповеди – обязательное условие обывательской благонадежности.
   Серая, разбухшая папка с шифром. И, наконец, в Троицко-Рождественском приходе двор „ведомства Канцелярии от строений живописного дела мастера Андрея Матвеева с жителями“. Среди жителей вся матвеевская семья – художник, жена, Ирина Степановна. Под следующим годом повторение записи и последнее упоминание о художнике: в апреле 1739 года Матвеева не стало. А дальше – дальше ничего, ни дома Матвеевых, ни сберегавшихся вещей и воспоминаний, ни просто семьи.
   Жестокие в своей скупости строки тех же церковно-приходских книг рассказали, что двадцатипятилетняя вдова заспешила выйти замуж. Холсты, кисти, краски Матвеева долгое время оставались в канцелярских кладовых „за неспросом“. Новый брак – новые дети. Ирина Степановна рано умерла. Немногим пережили мать старшие дети художника, да иначе отцовские вещи и не достались бы Василию Андреевичу, младшему в семье. Но вот ему-то и довелось стать историографом отца.
   Итак, все, что мы знаем о двойном портрете, стало известно от сына живописца в 1808 году. Именно тогда профессор Академии художеств, один из первых историков нашего искусства, Иван Акимов начал собирать материалы для жизнеописания выдающихся художников. Акимову удалось познакомиться с Василием Матвеевым, с его слов написать первую биографию художника. Если к этому прибавились впоследствии какие-нибудь подробности, их несомненно учел другой историк искусства, Н. П. Собко, готовивший во второй половине XIX века издание словаря русских художников.
   В прозрачно-тонком конверте с надписью „Андрей Матвеев“ – анекдоты, предания, фактические справки, и среди десятка переписанных рукой Собко сведений – на отдельном листке, как сигнал опасности, пометка: не доверять данным о Матвееве. Что же заставило историка насторожиться? Присыпанные песчинками торопливого почерка страницы молчали.

Петербург
Дом английского посланника. 173[?] год

   Дорогая Эмилия!
   Мы так долго жили здесь ожиданием свадебных торжеств принцессы Анны и не обманулись в своих ожиданиях. Трудно себе представить более пышное и живописное зрелище, которое развертывалось перед нашими глазами на протяжении целой недели. Балы сменялись обедами, застолья снова балами, а потом тянувшимися целыми часами ужинами. Но особенно красивым было само венчание.
   Вообрази себе молодую пару в платьях из одинаковой серебряной ткани, сплошь покрытой бриллиантами, и в маленьких бриллиантовых коронах. У принцессы завитые волосы были разделены на четыре перевитые крупными бриллиантами косы, в которые, кроме того, было вколото множество отдельных бриллиантов. Рядом с белокурым Антоном черноволосая принцесса выглядела особенно эффектно. Их окружала толпа придворных также в одеждах, усыпанных драгоценными камнями. И вот все это богатство, весь этот поражающий воображение ритуал проделывался ради двух молодых людей, от всего сердца ненавидящих друг друга. Не подумай, что я преувеличиваю. Весь Петербург толковал о том, что свою первую брачную ночь принцесса провела в саду, бродя по аллеям и заливаясь горючими слезами. Всю неделю свадебных торжеств она, не смущаясь присутствием императрицы, которой всегда очень боится, выказывала своему супругу не только холодность, но откровенное отвращение. Императрице пришлось несколько раз в присутствии посторонних лиц делать замечания принцессе, после чего та некоторое время просто избегала принца Антона. Такое положение не могло не сказаться и на поведении принца. Заика от природы, он вообще не мог говорить, заливаясь багровой краской досады и гнева. А между тем он совсем недурен собой, говорят, проявил храбрость в военных кампаниях и достаточно ловко держится в танцевальной зале.