Чем-то я, очевидно, усложняю вас, Скайдрите, в чем-то, наверное, упрощаю. Но я предупреждал – буду предельно субъективен. И симметрии (несмотря на правильность черт вашего лица) не добился. И равновесия полутонов (несмотря на всю вашу сдержанность) не установил.
   Щедрость информации о ваших спортивных заслугах, Скайдрите, несколько сковывала мою инициативу и вынуждала очертить ваш портрет разметкой баскетбольной площадки.
   С другой стороны – поиск изображения толкает меня, встретившегося с такой скупой на автобиографическую информацию натурой, не ограничивать строго рамки портрета, а сентиментально расширять их, долго вглядываясь на прощание в созревание спокойного цвета старых и новых кварталов Риги, провожая электрички, скользящие в сторону серебристого полусна залива, где на белых песках пляжей Булдури, Дзинтари, Майори так выгодно оттеняется ровный загар.
   Помните? Один пз скульпторов эпохи Возрождения воскликнул, обращаясь к своей работе: «Почему ты молчишь?»
   У меня задача проще: портрет не заговорит. Но, если он вам не понравится, вы, надеюсь, что-нибудь скажете? И я буду считать – разговор состоялся.
   Нескромность и нелепость двух последних абзацев – очевидна.
   С каким удовольствием вычеркнул бы я их сейчас и заменил другими, не представь я эту «вклейку» документом.
   Можно искать объяснение и в элементарном неумении, простительном для сравнительно неопытного журналиста, «выйти на коду» – завершить тему на специально сохраненной, а еще лучше, накопленной в ходе повествования энергии.
   Но за неуклюжей надуманностью последних строк я читаю сейчас занимающую меня мысль, что жанру, очень возможно, вовсе и не противоречит объяснение с натурой, когда оно сможет стать объяснением и натуры, и самого себя: достоверность рассматриваемого, по-моему, больше, если и сам пишущий в нем заявлен как характер.
   Заказанные редакцией очерки пишутся к назначенному сроку – и в назначенный срок должны выйти журналы. Координируется ли это, однако, с течением информационно перенасыщенной спортивной жизни? Я говорю про саму непрерывность течения, а не только про событийный ее ряд.
   Жизнь спортсмена – короткую по общепринятым временным меркам и становящуюся все короче и короче – удобнее, тем не менее, и, главное, вернее изобразить романом. Пусть тоже коротким. Дело не в размерах, а в самом характере жанра.
   Очерком, написанным по случаю и к сроку, невольно отсекаешь пространства, необжитые видимой информацией, но столько неожиданностей в себе таящие задолго до того, как тайное станет явным…
   Когда-то при своих журналистских началах, при том неотпускающем, непроходящем нетерпении в ожидании обнародования сочиненных тобою строк, я все-таки больше всего огорчался, что в ранний очерк мой про Агеева уже не войдет то, что удалось узнать и понять только после завершения работы. Но тогда еще оставалась надежда на последующие обращения к теме.
   Впрочем, и в то лето, когда до выхода десятого – октябрьского – номера журнала оставалось достаточно времени, а тема Агеев – Лагутин вдруг начала звучать по-иному, чем мы ожидали, кто бы предположил, что сезон шестьдесят седьмого года станет для двадцатишестилетнего Виктора предпоследним – и никаким олимпийским чемпионом он не станет, и вообще в Мехико не поедет?
   Не понимаю: зачем я забегаю вперед, гоню сюжет, который и без того обеспечен непрерывным напряжением жизни людей, о которых я рассказываю здесь? Почему не рассказываю по порядку?
   Наверное, потому, что и тогда все воспринималось не в логическом развитии, а какими-то тревожными скачками – и не сообразишь сразу: как их сейчас воспроизвести?
   Не помню, в каком из летних месяцев писал я свой очерк, но точно помню, что накануне я специально с Агеевым не встречался. Видел его только после майского чемпионата Европы в компании спортсменов, только что совершивших поездку на юбилей Комсомольска-на-Амуре. Он был празднично-легкомысленный, раскованный, доступный и вместе с тем обретший необъяснимую значительность. Как заметил один знаменитый молодой писатель: он словно нарочно создан, чтобы стать кумиром молодежи… Когда уже потом все непоправимое произошло и на возвращение в чемпионы да и вообще в бокс надежды для Агеева не оставалось, Валерий Попенченко, раздосадованный не столько Агеевым, вспомнившимся нам в разговоре, сколько мною, по-прежнему восхищавшемуся талантом Виктора, сказал: «А я ведь его еще в шестьдесят пятом, в Берлине, предупреждал, что пожму ему руку не сейчас, когда он чемпион Европы, а только тогда, когда станет олимпийским…»
   Но до Олимпиады оставался еще год. И не из-за чего Агееву было беспокоиться. В конце концов, он выдвигался в фигуру, чья популярность могла превзойти все прежние боксерские известности и репутации и даже образовать для бокса зрителя новой – с эстетическим уклоном – формации. А поэтому почему бы и не попредставительствовать, побыть подольше на людях? И Королев не был аскетом, и Попенченко искал для себя круг общения, не только спортом и спортсменами замкнутый.
   Кто-то из писавших об Агееве подметил, что когда по дороге, скажем, во Дворец спорта его приветствует множество людей, он здоровается едва ли не с каждым, он всех, оказывается, знает и помнит – это действительно все знакомые с ним люди.
   Но ведь уровень общения, наверное, определяет не широкий, а как раз тот наиболее узкий, тесный, непременно существующий и у самого знаменитого человека, круг людей, с которыми он встречается чаще всего, почти домашний круг или заменяющий некоторым домашний.
   В кругу таком я чаще видел Агеева, когда спортивные дела его заметно пошатнулись, хотя шансы восстановить равновесие еще оставались. И мне казалось – и до сих пор кажется, – что лидерство Виктора в том кругу было лишь видимым, мнимым. Он, по-моему, чаще попадал под чужое влияние, чем влиял на кого-нибудь сам. Оттого-то, возможно, и трудно было ему в дальнейшем повлиять на ход событий. Но, может быть, мне только так казалось – и я просто ревновал его к этим людям, как ревновал вначале к тем, кто пишет о нем, помимо меня?
   Прошло четыре года с момента знакомства нашего с Агеевым – снова предстоял спартакиадный турнир: в далеко не равной, разумеется, степени ответственности и важности, но нам обоим, как ни странно…
   К середине лета шестьдесят седьмого корреспондентские обязанности снова свели меня с боксом.
   Впрочем, взглянуть на Агеева со служебной колокольни мне пришлось еще в мае – репортажи с чемпионата Европы из Рима проходили через международный отдел, где я тогда работал.
   В Рим поехали Тарасов – лишний раз подчеркну спонтанно романную неизбежность повторений, совпадений, пересечений, преследующих меня в моем рассказе, – и Лев Николов, вот уже столько лет освещающий бокс в спортивной газете.
   Фотографии к публикуемым отчетам о соревнованиях мы подбирали в отделе иллюстраций сами. И случилось, что поместили портрет боксера, проигравшего накануне и выбывшего из соревнований. А тут еще возник соблазн: поместить снимок Агеева, сделанный фотокорреспондентом Юрием Моргулисом на сборах в Кисловодске, – Агеев изогнулся с поднятым над головой увесистым камнем – оригинальный, как считали мы тогда, снимок. Но мы теперь боялись возможного редакторского гнева – наш редактор Новоскольцев и вообще-то бокс, кажется, недолюбливал, и потом, как всякий редактор, не терпел неосмотрительности и поспешных решений. Ему все-таки доложили о нашей предполагаемой затее. И вдруг вместо ожидаемого разноса: «Агеева – пожалуйста. Этот наверняка выиграет. Я его видел в Мехико – на предолимпийской неделе…» И снимок – не помню только: с камнем или без – появился в газете до финала, которого, кстати, и не было: польский тренер «папаша Штамм» сиял своего боксера Стахурского и пришел в гостиницу поздравить Агеева с чемпионским титулом. («Я даже огорчился, – признался Виктор. – Подумал, что теперь, без финального боя, лучшим боксером чемпионата не выберут». Однако впечатление от предыдущих боев было настолько сильным, что признали лучшим и без финала.)
   А Владимир Андреевич через несколько лет, редактируя уже другое издание, рассказывал нам о подвигах Агеева в Мехико с колоритными подробностями, особенно трогательными в устах человека, так и не разобравшегося в тонкостях бокса.
   Сам же Агеев, по обыкновению, комиковал, припоминая тот поединок: «Что с ним было делать? Бью, попадаю – он стоит. Я разбежался, зажмурился – и на него…» В застольных разговорах бокс, по его мнению, должен был выглядеть не просто занятным, но и забавным отчасти…
   К началу Спартакиады мои услуги были не нужны больше международному отделу. И я мог пригодиться как репортер. Но аккредитация давно закончилась – и Тарасов уступил мне свою, предупредив, что на финал бокса он обязательно придет сам. Но меня-то на бокс как раз и откомандировали в помощь Николову. А самые интересные события в турнире выпали на первый день соревнований.
   Агеева жребий опять и сразу свел с Лагутиным – с Лагутиным, окончательно списанным нами после отборочного турнира в Воскресенске.
   Агеев и до сих пор говорит, что тогдашнее появление Лагутина и для него было совершенно неожиданным.
   Меня когда-то – чуть ли не зимой в год мексиканской Олимпиады – удивило полукомическое, как всегда у него, но не без естественного до грусти раздражения замечание Агеева в том смысле, что лучше бы уж Лагутину, наконец, сойти, закончить и не осложнять Виктору жизнь.
   Меня, привыкшего верить во всемогущество Агеева, к которому я, как сейчас осознаю, инстинктивно примазывался, надеясь совершенствовать себя вблизи от настолько выгодной для изучения, постижения, изображения натуры, это не могло не покоробить.
   И я спросил тогда: а как он думает – не лучше ли вне всякого турнира устроить им матч с Лагутиным, наподобие такого, в каком оспаривают высшие титулы профессионалы? Или, на худой конец, короткий турнир, какой организовали в сорок девятом для разрешения спора между Королевым и Шоцикасом?
   Агеев как-то кротко, печально кивнул и согласился: «Да, и нам самим бы интереснее было…»
   Когда же через несколько лет я заговорил об этом же с Попенченко, тот, не задумываясь, отрубил: «При той силе воли, что всегда была у Бориса, Агееву такой матч ни за что бы не выиграть».
   Нелегко присоединиться к такой категоричности вывода – недостигнутое Агеевым и мною, не сочтите за нескромность, метафорически упущено, потеряно в жизни, в работе.
   Но контраргументов высказанному бывшим моим соседом – олимпийским чемпионом пока не нахожу…
   Мой приятель, уже упомянутый выше Анатолий Михайлович Пинчук, объясняя однажды разницу между двумя знаменитыми баскетболистами – однофамильцами Александром и Сергеем Беловыми, назвал одного великим игроком, а другого – великим спортсменом.
   Пожалуй, что в случае с Агеевым и Лагутиным расстановка сил повторилась…

7

   …Нет, на этот раз Агеев не надеялся легко отделаться. Он готов был к самому худшему. Пошутил: «Узнал, что с Борисом жребий свел, бельишко чистое надел». Физическое состояние европейского чемпиона, единолично поднимавшего на сцене Зеленого театра Парка культуры и отдыха флаг спартакиадных соревнований боксеров, было очень неважным – никак не мог согнать вес. Хоть снимайся, как говорят боксеры, – отказывайся от участия. Агеев утверждал потом, что, если бы не Лагутин, а кто другой, он наверняка бы и снялся. А так – зто было невозможно. Из-за чемпионского престижа? Из принципа прежде всего.
   Но ничего хорошего для себя от боя с Лагутиным он не ждал – вот и переоделся во все чистое, как матрос при штормовой погоде или перед сражением.
   Накануне мы договорились с Николовым, что утреннюю часть соревнований пишу я, а вечернюю, более представительную, – он. Но с утра выяснилось, что вечером ему надо идти на день рождения к кому-то или еще куда-то, не помню. И мы поменялись.
   Такую встречу, как Агеев – Лагутин, конечно, назначили на вечер…
   И был затем бесконечный день, проведенный с Агеевым, день, ничем не напоминающий другие дни нашего знакомства: ни предыдущие, ни последующие.
   Не знаю, согласуется ли мое поведение в тот день с профессиональной этикой.
   И не думаю, что было в нем что-нибудь от излишней журналистской назойливости, оправдываемой потом интересом, действительно существующим интересом читателя к тайнам бытия заметных людей.
   Да и не было ведь никакой тайны – Агеев вроде бы и не пытался скрыть своего состояния, если появился возле Зеленого театра с самого утра. Неужели бы не нашлось для него местечка поуединеннее? А он выбрал сознательно многолюдный субботний парк – и готов был до самого вечера быть среди гуляющих толп в одиночестве. Не сидеть, не лежать с книжкой, не спать, а ходить вот так мимо пруда с лебедями и пивного бара, мимо аттракционов с жаждущими острых ощущений, мимо смеющихся, беззаботных лиц людей, в общем, похожих на тех веселых товарищей, с кем проводил он затянувшиеся в его, конечно, положении досуги и слишком уж обильные застолья, за которые и расплачивался теперь и слабостью, и нарастающей тревогой перед неумолимо надвигающимся вечером. Со мной он столкнулся в парке случайно – и я не знал, куда себя деть в ожидании вечера: утренние дары не интересовали меня без надобности для газеты. Вечером же я должен был проявить все свое журналистское беспристрастие, рецензируя бой Агеева с Лагутиным. И вот на тебе – встретил в парке Виктора и гуляю, беседую с ним у всех на виду…
   Я уже знал будни «Торпедо», предыгровое состояние футболистов, замедленность движений, подавляющую приступы суеты, лихорадочной суеты, которую нельзя допустить до себя, нарочитую заторможенность, в которой лучше ощущаешь, слышишь себя – какой ты сейчас внутри? Отрешенность от собеседника и одновременная необходимость в нем, чтобы преждевременная сосредоточенность не тяготила, не томила, не мотала душу…
   Но с Агеевым был все же особый случай. Он, казалось, лишен был всякой поддержки. Так, скорее всего, и должно случаться с людьми его типа. Из тесноты, из плотности общения – в одиночество Робинзона. Короткое, но непременное – перед тем как выйти на открытый со всех сторон и всем ветрам и оценкам ринг.
   Коньков, как и всегда на ответственных соревнованиях, реферировал. Другой тренер – Юрий Радоняк – работал с московской командой, а Виктор на Спартакиаде представлял Россию. В российской же команде Агеев слишком уж независимо держался, и это воспринималось как самонадеянность забалованного восторгами чемпиона.
   Когда после долгого хождения по парку мы подошли к Зеленому театру, нам повстречался тренер из Ленинграда (тренер Попенченко, уже закончившего боксерскую карьеру, но появлявшегося в тот день за кулисами соревнований: «Ну вот хорошо, за весом больше следить не надо, приду в последний день вас поздравлять от имени и по поручению…»). Он спросил Агеева: кто ему будет секундировать? «Не знаю, кто-нибудь будет, вот Саша в крайнем случае», – кивнул на меня Виктор, сохраняя свой привычный тон и в этой ситуации.
   – А как Вадик? – поинтересовался теперь Агеев. Тяжеловес Вадим Емельянов – в ту пору с ним связывали большие надежды – был подопечным ленинградца.
   – Отлично сегодня отработает. Как Агеев, – заверил тренер.
   И мы обратно вернулись в парк. И опять долго бродили, незначаще беседуя…
   Накануне, при открытии турнира, я был на сцене в нескольких шагах от окруженного официальными лицами Агеева, но не счел удобным к нему подойти – сейчас же не считал возможным отойти, оставить его одного. Мне передавалась невысказанная тревога, и сердце ныло.
   – А я тебя видел вчера, – сказал Агеев. По обыкновению, он различал лица в толпе. Или же вчера ему очень уж не хотелось так сразу из тепла доброжелательности, из мира близко знакомых, расположенных к нему людей окунаться с головой в мир безжалостных испытаний, от которого он дал себе передышку, оказавшуюся такой несвоевременной…
   Проблематично сейчас – по памяти, нашпигованной и пришпоренной различными соображениями и домыслами, пришедшими в более поздние времена, – протокольно мизансценировать вечер того дня: кто, когда и откуда появился.
   Какие-то планы (неважно, общие или крупные) теперь друг с другом вроде как и не монтируются.
   Но, может быть, в этой противоестественности состыковавшегося вдруг тогда – и своеобразие обстановки, в какой предпоследний раз встречались Агеев с Лагутиным?
   Лагутин появился у служебного входа с объемистым светло-коричневым портфелем, как аспирант, непринужденно улыбающийся, открытый и приветливый, словно бы и не озабоченный предстоящим в уже наступившем вечере событием, едва ли не решающим для всей его дальнейшей жизни.
   Владимир Юрзинов, нынешний второй тренер хоккейной сборной, а тогда игрок московского «Динамо» и студент факультета журналистики, пришел в Зеленый театр посмотреть, как работают спортивные репортеры – два наших опытных товарища готовили комментарий, основанный на беседах с любителями бокса.
   Юрзинов и Лагутин обменялись приятельским рукопожатием.
   – Валя жалела, что не сможет прийти, – сказал Юрзинов.
   – А зачем на все это смотреть? – с интонацией, трудно передаваемой, но сразу расположившей меня к Лагутину, сказал противник Агеева. И мне обидно стало, что именно этим двум людям – кому-то одному из двух, вернее, – предстоит сегодня серьезное огорчение.
   А до поединка еще оставалось время – и причудливая драматургия сегодняшнего вечера неожиданно для обоих соперников свела Агеева с Лагутиным до того, как вызвали их на ринг, хотя вряд ли хотели они в тот момент видеть друг друга.
   Мы с Агеевым опять остались вдвоем, но совсем ненадолго – к Виктору подошел Королев. Он начал говорить чтото полагающееся к случаю. Однако Агеев не был бы Агеевым и здесь не созорничав.
   – Кто, по-вашему, победит, Николай Федорович? – обычно перед боем боксеры не задают таких вопросов, не принято.
   – Разные вы очень, – задумался Королев. – Ты, Витя, вертишься, как… сосиска…
   – А если бы на улице подрались? – Агеев не стал дожидаться, пока Николай Федорович так же образно охарактеризует Лагутина.
   Королев огорчился. Не привык он к несерьезному разговору перед боем – не нравился ему тон Виктора.
   И вот тут-то и произошла незапланированная встреча – фотограф из «Огонька» подвел несколько ошеломленного бестактностью корреспондента Лагутина: «Вот вместе с Николаем Федоровичем и снимитесь».
   Снимок опубликовали в журнале: Агеев, Королев, Лагутин. И я – невидимый, за кадром, озадаченный профессиональной хваткой коллеги.
   А не рвусь ли я – задаю себе сейчас вопрос, – не рвусь ли, по прошествии времени, все-таки попасть, втиснуться в памятный кадр, куда совершенно справедливо не включил меня тогда – я-то был при чем? – фотокорреспондент Анатолий Бочинин?
   «А если и так?» – сам себе отвечу вопросом на вопрос.
   Я вижу и себя в рассматриваемых событиях – и за собой хочу проследить в течение времени.
   В поисках себя – сначала бессознательно, а потом и более осознанно, – затевал я, вызывался, брался за различные работы и задания, со спортом и спортсменами связанные. На пути этом я подражал и учился, завидовал, уважал, отрицал, заносился после микроскопических побед и торопился сам учить других, впадал в отчаяние от собственных несовершенств и снова постепенно обретал если не уверенность, то надежду, находил равновесие, терял и опять находил. И поскольку путь этот продолжается, не чувствую себя застрахованным от тех ошибок, про которые хотелось бы больше и не вспоминать.
   Одно лишь я усвоил, надеюсь, что теперь уж надолго, навсегда, благодаря обращениям к большому спорту и спортсменам: мир уважает не возможности вообще, а возможности реализованные – результат.
   – Желаю тебе, Борис, – сказал Королев вдогонку отходящему от нас Лагутину.
   – Нет уж, – обернулся тот, – стоите с Агеевым, ему и желайте.
   Мне, конечно, хотелось бы описать тот вечер – теперь уже давний – красивее и значительнее. Справочники ведь просто отметят: победил такой-то. Я сам вообще люблю справочники: былая драма выглядит в них всегда весьма лаконично. Но я, как и предупреждал заранее, не статистик.
   Мне вот зачем-то надо сказать, как потемнела река, впадая в ночь, похожую на забвение. Мне это зачем-то надо. Хотя и могу легко допустить, что самим участникам событий такие подробности и не представятся значащими и памятными.
   Но для меня та, вечерняя река действительно впадает в забвение, которое захотелось расшифровать.
   А на самом деле внешне ничего многозначительного тогда и не было – все развивалось по ритуалу.
   И тренер – Юрий Радоняк – появился незадолго перед выходом на ринг. И секундант определился – Юрий Соколов, ставший чемпионом как раз в тот год, когда я впервые увидел настоящий бокс.
   Я поднялся на второй этаж – что тоже в нарушение этических норм – на террасу, темную террасу, где разминался Агеев. Это был уже другой человек, не очень мне знакомый и понятный. Он готовился к серьезному делу – и мне рядом с ним в тот момент казалось собственное дело, собственная задача чем-то не слишком серьезным.
   Такого истинного болельщицкого волнения я не испытывал с детских лет или, может быть, времен приятельства с торпедовскими футболистами.
   Нет, я всегда пристрастный зритель – и никогда не смотрел спортивный матч без определенной симпатии к кому-то именно. Но это уже шло от каких-то сугубо личных моих представлений о жизни. Просто по-человечески сочувствовал слабому – менее, то есть, прославившемуся ко дню данного соревнования – в борьбе его с сильнейшими. Но случалось, что и урон репутации знаменитого мог огорчить меня. В общем, по-разному бывало. И все же вот такие мимолетные волнения гораздо чаще, чем от сердца, шли от ума, от самостоятельных размышлений и сложившихся опять же представлений, сложившихся, естественно, с годами. Конечно, как мы видим, личное знакомство со спортсменом много значило для меня.
   Но никогда я не болел, например, за ЦСКА, где играли любимые мною Харламов, Михайлов, Петров, прежде Альметов, когда армейскому клубу противостояли «Химик», или «Сокол», или «Трактор».
   Я всегда был на стороне «Спартака», когда решался он дать бой общепризнанным лидерам, несмотря на то что ни Майоровы, ни Старшинов, ни Зимин и Якушев не были ближе вышеназванных форвардов многолетних чемпионов.
   Да, я болел откровенно за спартаковского тренера Боброва, но эта привязанность – из детства.
   Вот еще и недавний случай, когда волновался я почти как в детстве, когда в полуфинале европейского футбольного чемпионата французы проигрывали совсем незадолго до окончания матча. Но это, я думаю, был момент эстетического пристрастия – мне трудно было смириться с тем, что проиграют лучшие. И никаких соображений типа: мяч круглый – принимать во внимание ни за что не хотелось, ни за что…
   Смотрел ли я на спорт профессиональным взглядом. Нет, в глубине души себя спортивным журналистом никогда не считал – чувствовал, что разбираюсь в предмете недостаточно…
   Был ли это взгляд вообще литератора? Возможно…
   Правда, до того, как назвал меня так в очерке про Стрельцова Лев Иванович Филатов, я и мысленно именовал себя журналистом. Нет, не от скромности – полагал, что литератору пристало быть знаменитым. А журналисту достаточно представлять громкое издание.
   Но и громкие издания я почти что не представлял. И все никак не «прославлюсь»… Похоже, что и времени для этого уже не остается. Лимит чистого времени существует не только в спортивной жизни. Просто в ней он очевиден для всех.
   И всем бы нам задуматься, своевременно задуматься о предоставленном ему самому лимите ожидания: сколько он способен ждать обещанного вроде бы судьбой в начале жизни – и сколько могут ждать его, проявившего себя в достаточной для успеха мере?
   …В тот момент рядом с готовящимся к бою Агеевым я меньше всего думал о той ответственности, что налагает на меня самого отчет в газете с гигантским тиражом о поединке двух сильнейших средневесов мирового любительского бокса.
   Никогда – ни до, ни после – такого со мною не случалось. Я бывал плохо или хорошо подготовлен к заданной газетной работе, бывал в отличной или наихудшей форме, вызванной какими-либо нарушениями трудового режима, я писал и ничего, как говорилось, и послабее, о чем никогда не преминули сообщить.
   Но всегда и неизменно сильно я волновался, вступая в работу, не написав еще ни строчки, мучаясь, выбирая из вспыхивающих в мозгу вариантов начала. Я всегда писал так, как будто эта работа решит все в моей жизни и дальнейшей судьбе. Не скажу, что такое лихорадочное желание обязательно поразить, обязательно вызвать сильнейший эмоциональный отклик у читателя положительно сказывалось на мною написанном. Но за волнение, колотившее меня и при дебютах и продолжающееся во мне и сейчас, когда пора уже, давно пора стать профессионалом, – ручаюсь.
   И вот вспоминаю случай, когда одно волнение было вытеснено другим, не подобающим-то как раз профессионалу.
   Я ни разу не подумал о том, что на карту поставлена в большей мере моя собственная репутация, – я суетился на глазах у всех, вел себя, в лучшем случае, как очеркист (чего тогда вовсе не поручалось мне), как репортер, может быть, но репортаж о происходящем вокруг матча поручили другим (и весьма опытным) сотрудникам. Мне же доверялась рецензия на поединок – а я как бы нарочно перед коллегами и зрителями, перед спортивной общественностью спешил расписаться в своем пристрастии к Агееву.