…Идет все то же первенство шестьдесят пятого. Виктор выигрывает бледно: Лагутин выбыл, он и расслабился.
   Дядя Володя недоволен. Дядя Володя – Коньков Владимир Фролыч, международный арбитр – первый тренер Агеева.
   Мы стоим с ним в правом крыле коридора за кулисами Дворца спорта, Агеев раздевается в левом крыле – туда Коньков зайти не может, он арбитр этих соревнований: этика. Остается стоять здесь и думать об Агееве, который в каких-то тридцати шагах.
   К дяде Володе подходит Альгердас Шоцикас, он ведет на ринг подопечного из литовской команды и подходит к Конькову пожать руку, хотя они уже и виделись сегодня: «Мой талисман» (при судействе Конькова на ринге Шоцикас никогда не проигрывал). Коньков улыбается ему, смотрит вслед – и без видимой связи: «Что же это с Виктором делается?»
   Коньков на англичанина похож: сухой, подтянутый. В белом судейском костюме с черной бабочкой его видел каждый зритель бокса. Он и в кино снимался – опять же в роли рефери. Не все знают: он и тренер, заслуженный – в связи с успехами лучшего своего ученика Агеева.
   Коньков, в общем-то, идеалист по-своему: он не столько быстрых побед требует от учеников, сколько умения.
   Такую позицию охотно поддерживают, за такую позицию наставника хвалят, но относятся к такому тренеру снисходительно: считают непрактичным, неприспособленным, беззащитным перед неминуемой критикой. Действительно, среди воспитанников дяди Володи Конькова бездарных и неинтересных боксеров нет, но и знаменитых чемпионов тоже. Исключение – Агеев. Самый талантливый, он и самый удачливый, известный, чемпион страны и Европы.
   В боксерский зал ЦСКА на Комсомольском проспекте, на последнюю тренировку перед отъездом в Рим, Агеев приходит элегантный, в темных очках. Участники сборной ужо разминаются в тренировочных костюмах, рядом с нами врезает серии в набивной мешок Валерий Фролов, а Виктора задержал корреспондент радио с портативным магнитофоном, сует ему бумажку с заранее отпечатанным текстом – оригинальный, ни на кого из боксеров не похожий Агеев должен, выступая перед микрофоном, произносить чужой текст. Коньков смотрит на него от противоположной стены (он сидит на низкой гимнастической скамеечке) и тихо, на ухо мне: «Ни за кого так не волнуюсь, как за Виктора».
   Казалось бы, а чего волноваться? За Агеева волноваться не надо: он же фаворит. И те, кто недавно признавать Агеева не хотел, сомневался в нем, теперь переменили мнение и делают авторитетные лица. «За Агеева, за кого-кого, а за Агеева можно не беспокоиться, он-то выиграет».
   А Коньков беспокоится. Он потому и дядя Володя, что беспокоится, он все понимает, дядя Володя.
   Ну а Виктор, возможно, потому-то и Агеев, каким все узнали его, что за Виктора надо беспокоиться…
   У Агеева нет противников трудных и легких – есть интересные и неинтересные. И с неинтересными ему сложнее, он скучает от черновой работы на ринге, ведет ее вяло, небрежно, замысел делается аморфным, расползается, не вмещается в три раунда. Тут порой он и неосторожен. Ему подсказывают: повнимательнее, не шути. Он отмахивается: не шутить неинтересно. С ним случалось: побеждал еле-еле, преимущество едва ощутимое. Спрашиваешь потом: «Трудный парень попался?» – «Нет, знал заранее: выиграю, и как выигрывать, знал».
   Труднее убедить в своей непобедимости, чем победить. Труднее убедить. Проиграй Агеев – ныне не просто чемпион, но и лучший среди любителей боксер Европы, – и снова скажут ему: пересматривай тактику, работай рациональнее, не мудри, не выдумывай.
   («Я поначалу стеснялся своей манеры – вроде боксирую не так, как все люди».) Сейчас он утвердился в самостоятельности стиля, но жизнь свою самостоятельностью осложнил. Ему не хотели прощать промахи пи друзья, ни недоброжелатели. Он должен побеждать, отвечая требованиям аудитории, его признавшей.
   Все мы быстро забыли, как сомневались в нем, как предпочитали ему других, с нашей точки зрения, более техничных и правильных.
   Мы скоро привыкли к Агееву, полюбили Агеева – и ждем теперь от Агеева чудес. Мы не думаем о том, что чудеса рождаются в экспериментах, и сердимся, обижаемся на Агеева, замечая в работе его какие-либо отклонения от прежде им предложенного, а затем нами принятого. А вдруг он идет в неизвестное еще нам всем?
   Мы думаем: мы понимаем в боксе, – и беремся советовать. Стоит ли? Кто из нас до конца понимает Агеева? Он может часами сидеть в компании, балагурить, выглядеть бездумно веселым, шумно жизнерадостным, откровенным с первым встречным. Что из того? На ринг он выходит один. Нам что? Мы кричим из зала: «Витя!», радуясь возможности лишний раз продемонстрировать близость к нему, хотя «Витя» кричат и вовсе с ним незнакомые – такая уж участь знаменитостей.
   А он там на ринге один – и другой ведь, не такой, каким мы знали его всего какой-то час назад…
   Отборочный турнир к очередному первенству Европы проводился в Воскресенске. Он носил характер скорее больших маневров, чем действительно отборочного критериума.
   В нем участвовал после большого перерыва Лагутин.
   В четвертьфинале он боксировал с Агеевым.
   Участие Лагутина удивляло, расстраивало отчасти. Зачем ему Воскресенский турнир? Неужели он всерьез рассчитывает на то, что поедет в Рим? Вместо Агеева? Он же за три года, что прошли после Токио, выступал в заметных соревнованиях дважды и оба раза неудачно.
   Прошло его время, не следует ему, казалось многим, ронять достоинство олимпийца и неизвестно ради чего испытывать лишний раз судьбу, нет, вряд ли они повторятся – лучшие времена.
   И тот интерес, вероятно, что рождала сама возможность сражения между Лагутиным и Агеевым, исчез. В Воскресенске Агеев, считали многие, одолеет не льва – тень ото льва.
   Что мы ошибались – в том полбеды…
   Беда в том, что Агеев ошибся.
   Словно предназначенными им ролями боксеры поменялись, встретившись на воскресенском ринге.
   Мы увидели Лагутина в силе. И, не настроенный на встречу с таким Лагутиным, Агеев не то чтобы растерялся, но как-то не нашел свою контригру. Он получил победу с преимуществом в единственный судейский голос, аналогично тому, как в Хабаровске Лагутин.
   Но если там Агеев, потерпев поражение, не проиграл, то здесь, приняв победу, не победил.
   Агеев стал преемником Лагутина – не победителем.
   И сейчас, когда Агеев, по мнению большинства, вне конкуренции, мы продолжаем сравнивать его с чемпионом прошлой Олимпиады – с Борисом Лагутиным.
   Лагутин проиграл больше, чем Виктор. Но он умел и брать реванши. В работе Лагутина достоинства выделялись отчетливее недостатков, с годами достоинства ослабевали, но он продолжал верить в них. И в ответственных боях они не подвели его.
   В стиле Агеева слабости не менее очевидны, чем сильные стороны. Я имею в виду не технические и тактические погрешности – их ничтожно мало или совсем нет.
   Агеев подвержен слабостям, свойственным одаренным людям.
   Он понимает смысл бокса не в преодолении себя, своей сущности – он хочет прежде всего выразить себя предельно: со всеми слабостями и переборами.
   Правда, за излишества и переборы он, кажется, готов расплачиваться сполна.
   Что же: путешественники из задачи встретились в положенном месте.
   И первый путешественник остался на месте встречи и ждет, а второй, как и положено в неназванном, неуказанном учебнике, но существующем, необходимом в жизни, неизбежном продолжении, отправился дальше – в глубь задачи…
   Смешно: перечитав через семнадцать лет этот очерк, я вижу серьезный свой промах лишь в том, что перепутал – кто именно из путешественников двинулся дальше.
   А может быть, еще и в том, что сам затоптался на месте, задержался с последующими шагами? Получилось так, что опять бокс, опять Агеев (впрочем, и Лагутин – без него история получилась бы короче) дали мне возможность выступить в печати посолиднее, чем прежде. К тому же в популярном и не сугубо спортивном журнале-в «Юности».
   Очерк прочли люди и несвязанные со спортом, и несведущие в боксе – и мне приятно было услышать от них одобрительные слова. Впервые и на киностудии заинтересовались тем, что я пишу.
   Куц, когда мы были с ним на севере, где Агеева, конечно же, знали занимавшиеся боксом моряки, внимательно прочитал журнал, который я тщеславно захватил с собой как главный свой литературный труд, и тоже отозвался положительно.
   Даже и не припомню, чтобы кто-нибудь меня особенно критиковал за этот очерк – я такие вещи обычно надолго запоминаю (возможно, все из-за того же тщеславия…).
   Сложись у меня тогда прочные отношения с опубликовавшим «Агеева» журналом – а могло ведь и такое произойти, наверное, – моя дальнейшая жизнь в спортивной журналистике, скорее всего, развивалась бы иначе, стремительнее, во всяком случае. Не знаю только: к лучшему ли, к худшему ли? Это я уж сейчас – без сожаления и без обид – просто так: надо же как-то объяснить топтание на месте, никого не виня, но стараясь разобраться в себе наряду со своими героями…
   Могло, наверное, произойти – не произошло, однако. Отступая, я предполагал, что сохраняю индивидуальность, самостоятельность. А возможно ли подобное, отступая? Но, может быть, я и не отступал – я только топтался на месте. Утаптывал почву до твердости – в своей книге и так ведь никто не запретит обернуть…
   Мне тогда показалось, что редактора спортивного отдела «Юности» Юрия Зерчанинова я мало интересую как автор. И привлек он меня исключительно как узкого специалиста по Агееву. В общем, почти так оно и было на самом деле – то, что я писал прежде, редактору не попадалось на глаза.
   С другой стороны, как фанатик журнального цеха, Зерчанинов относился почти к каждому из редактируемых авторов как к созданию собственных рук и не сразу собирался его из них выпустить. Готов был и еще использовать, но с пользой для редакции, для отдела, а не как «свободного художника», противоречащего его, Зерчанинова, издательским и литературным представлениям, которыми он поступался – в чем я убедился, когда мы на какой-то срок, спустя полтора десятилетия, стали соавторами, – крайне неохотно, если и вообще поступался. К тому же он был – да и сейчас мало что изменилось – гораздо авторитетнее меня и в журналистском, и в спортивном мире.
   Меня он тогда воспринял как неиспорченного еще новичка, каким он и до сих пор отдает предпочтение перед слишком уж уверовавшим в свою квалификацию журналистом со стажем.
   Мне такое восприятие не казалось особенно лестным – сочтите это за самомнение. Может быть. Но мне-то кажется, здесь чуточку сложнее…
   Я работал к тому моменту всего-то три года в штате да и печатался каких-нибудь пять лет, но мне уже исполнилось двадцать семь – и мог ли я не задумываться о своем будущем в литературной работе?
   Я уже догадывался, что та, не до конца, разумеется, определившаяся манера, в которой я работаю, начинаю, вернее, работать, а уже чувствую, что по-другому не смогу, ведет меня в несколько ином направлении, чем то, что приводит к верному, скорому и серьезному профессиональному журналистскому признанию.
   А мне, не скрою, при всей сумятице моих неперебродивших, полудетских впечатлений о мире, где, как и до сих пор мне кажется, естественная метафоричность спорта открывает кое на что глаза и соревновательная суть спорта со стольким ассоциируется, все же хотелось, очень хотелось поскорее стать профессионалом – получить, наконец, признание.
   Незадолго до того, как «Юность» в лице Зерчанинова заказала мне по рекомендации моих товарищей по «Спорту» очерк об Агееве, я обжегся на одном самодеятельном эксперименте.
   …По внешним признакам, я уже кое-какое положение в журналистике занимал. Работал заместителем редактора отдела. Ко мне благоволил заместитель главного редактора, вместе с которым я и перешел из АПН в «Советский спорт», наставник при дебютах Евгения Евтушенко и Юрия Казакова и сам интересный поэт – ныне покойный Николай Александрович Тарасов.
   Я постепенно осваивался в очень непростой редакционной обстановке. Кое-какие заметки опубликовал и даже очерк на полосу о хоккеисте Анатолии Фирсове. Но поиск натуры, в постижении которой я мог бы выразить свой новый опыт и умение, по-прежнему занимал меня.
   …В Ригу на соревнования гандболистов я поехал вместе с Дмитрием Рыжковым – наиглавнейшим из журналистов, пишущих об этой игре (теперь он, правда, больше пишет о хоккее и здесь тоже очень высоко котируется, а гандбол уступил Елене Рерих, в свое время известной спортсменке), – он и сам играл, стоял в воротах сборной, когда ручной мяч у нас только-только начинался. Несложная – мне давалась целая неделя на сбор материала к одному только очерку (теперь я, случается, пишу большой очерк за день – два, но не рискну и предполагать: сколько же времени требуется для оптимальной подготовки к нему?) – и весьма увлекательная командировка предстояла мне. Я войду, надеялся я, как свой, поскольку еду с Рыжковым, в те спортивные кулисы, которые, как я уже говорил, издавна и неизменно меня интриговали.
   Мне казалось, что и натура для очерка у меня будет на редкость благодарной. Я успею все понять и прочувствовать. И напишу нечто такое…
   Меня, возможно, задевало и то, что «женская тема» никак не возникала в написанном мною до сих пор. «Словарный запас», как любил говорить один из первых моих редакционных начальников, вроде бы уже позволял бросить вызов чуть ли не Токареву, а случая все не представлялось. И вот…
   Я как-то очень быстро забыл про те осечки, когда сникал, потеряв контакт с собеседником, когда я ощущал себя вдруг неуклюжим и неисправимо глупым, говорил не своим голосом и не свои слова и спешил поскорее прервать разговор, которого, собственно, и не было, поскорее уйти, не думая о том: а как же потом писать? Кстати, вернее, некстати – и до сих пор, после стольких лет работы со мной случается похожее, и труднее всего для меня в журналистике интервью. А как же очерки при такой скованности и профессиональной, значит, неполноценности?
   Очерки, мне кажется, складываются, как складывается жизнь.
   Или не складывается.
   …Я видел Скайдрите Смилдзиню, знаменитую баскетболистку тех лет, главным образом, на фотографиях. И будущий очерк по тогдашней профессиональной беззаботности или незрелости – при всех тревогах о будущей жизни и судьбе – подсознательно, как теперь я понимаю, виделся мне эдаким пунктиром афористических, полных литературного блеска подписей к эффектным фотографиям.
   У нас в АПН такие вещи практиковались для иллюстрированных журналов на разные страны – и мой тогдашний приятель и соавтор Алик Марьямов вместе с опытным Виктором Бухановым считались лидерами в этом жанре. И я им втайне завидовал, не меньше, чем раннему Токареву.
   Как совместить, сочетать невесомость таких предпосылок с претензией на серьезные мысли об избранном деле? Не знаю.
   Вспоминаю, как было, и рассказываю, что получилось.
   …Смилдзиня приходила на игры гандболистов каждый день, но я все откладывал беседу с ней. Все надеялся, что мне это как-нибудь «устроят». Меня познакомили с ее женихом – спортивным психологом, кажется. Он по-русски почти не говорил. Мне, точнее, меня переводили. Но ничего из той беседы не пригодилось мне.
   А со Смилдзиней я так и не познакомился. Смотрел, ходил вокруг да около в буквальном смысле – с тем и уехал. Такая робость? Но вел-то я себя в Риге не робко, был общительным, многословным, с массой людей перезнакомился.
   А со Смилдзиней внутренне ощущал: не готов к разговору, разговор, нужный мне, не получится.
   Но почему-то, помню, не волновался за дальнейшее – не сомневался: что-то напишу…
   Когда очерк был напечатан, мой старший товарищ по редакции и тогда уж известный журналист, к тому же самый большой у нас знаток баскетбола, Толя Пинчук сказал: «Впервые вижу, чтобы объяснительная записка редактору о невыполненном задании была напечатана в газете…»
   А Лев Иванович Филатов и после того, как ушел я из «Спорта», в наставительных беседах с молодыми приводил мою «Смилдзиню» как пример профессиональной несостоятельности.
   И еще было немало критических и недоуменных откликов и отзывов. Запомнилась строчка из письма, по-моему, штангистов со сбора: «Видимо, ваш корреспондент неприятная, несимпатичная личность, если спортсменка отказалась с ним разговаривать…»
   Архив у меня весьма условный. И газет того времени, разумеется, не сохранилось. Но в старых бумагах я недавно обнаружил гранки именно этого очерка. Случайно ли я сохранил их, нарочно ли… Однако, когда перечел я сейчас всеми осмеянную «Смилдзиню», то вдруг понял, что это по сути, по идее ближе к тому, как хотелось бы мне писать, чем работы одобренные…
   И я как бы вклеиваю «Смилдзиню» в текст сегодняшней рукописи как документ моих тогдашних смятений и предчувствий – вот так красиво, вспоминая Скайдрите Смилдзиню, позволю я себе сейчас высказаться.
   Монолог, обращенный к портрету:
   Знаю, Скайдрите, вам небезразлично ваше изображение в прессе. Хорошо помню: в Тбилиси ваша команда – ТТТ выигрывает первенство Союза, вокруг фотографы прилаживают аппаратуру, теснясь, как в трамвае или троллейбусе, ищут броские ракурсы, рассаживают вас и ваших подруг в два ряда (групповой снимок новых чемпионов), а вы выходите из кадра, отходите в сторону (нет, я так не могу, я должна причесаться). И фотографы послушно ждали: какой же кадр без Скайдрите Смилдзини, без капитана, лидера, центрового.
   И конечно, Скайдрите, я не рискну осуждать вас. Фотографы подождут – пусть зов женственности всегда будет сильнее опьяняющей радости победы.
   Фотографам все же повезло гораздо больше, чем мне. Я так и не дождался (не добился) вашего внимания и покинул Ригу, так и не получив, в сущности, аудиенции, хотя и встречался с вами ежедневно (целую неделю) в здании манежа.
   Я никогда, разумеется, не решался оспаривать мнение баскетбольных авторитетов, утверждавших, что искусству вашей игры в защите могут позавидовать и мастера из мужских команд. Я искренне сочувствую вашим противникам на площадке – не обижайтесь, Скайдрите: ведь я испытал нечто общее с ними. Упорство, с которым вы хранили (или защищали?) молчание, – не слагаемое ли оно вашего баскетбольного характера (а в баскетбол вы играете, если не ошибаюсь, восемь лет из двадцати четырех прожитых)? Я надеялся, Скайдрите, – женщины ценят настойчивость: и вы ответите минимум на один-два вопроса. Но мой прессинг успеха не принес, ваш прибалтийский и олимпийский (кстати, женский баскетбол не входит в программу Олимпийских игр и олимпийские лавры – это, пожалуй, единственное, чего вам не хватает для полноты славы) взгляд летел над моей головой. И я, похоже, уехал ни с чем. И, чтобы вознаградить себя за рижское молчание, я пытаюсь беседовать с вашим портретом, который набрасываю на листке бумаги.
   Поэтому, Скайдрите, предупреждаю вас заранее – я буду предельно субъективен, я буду строить предположения, я буду спорить о вас с самим собой и не стану добиваться обязательного и документального сходства. Я сдвигаю со стола ваши фотографии – извините мне, Скайдрите, и эту вольность. Фотографии путают меня разноплановостью жанров. Я их во множестве рассматривал: вот вы демонстрируете детям бросок по кольцу, и вы с книгами, и цветами, и опять с мячом, с мячом, с мячом, и мяч все проскальзывает в кольцо, в кольцо, в кольцо. Нет, ничего мне не помогают понять снимки, они только разбивают вашу жизнь на выразительные квадраты. А что же случится на промежуточных «чистых полях», куда врываются неподдающиеся лабораторной обработке цвета, контрасты и светотени, перепутанные линии и прерывистое дыхание?
   Вы опять молчите, Скайдрите?
   Вы рассердились на меня? Интересно, как выразится он – ваш гневный всплеск, – если под рукой не окажется мяча. Я привык с трибун видеть: что-то на площадке не по вашему (резкость соперниц, например, – с вами часто бывают жестоки в игре, хотят обезопасить всеми правдами и неправдами, так уж вы здорово играете, вот она и оборотная сторона высокого класса), вы сразу – мячом об пол изо всех сил, гасите ударом темперамент гнева. Однако – и только. А неудовлетворенность судейством – полугримаса иронии (без слов). Я мог написать: полуулыбка, но подумал о том, что не видел как-то толком вашей улыбки, мне все время казалось – это эскиз, намек на улыбку, имитация расположения…
   Сейчас вспоминаю ваши слова – мотивировку отказа от беседы. Вы сказали (дословно не помню, но примерно), что в баскетбольном сезоне – каникулы и поскольку в данный момент вы не играете и специально к играм не готовитесь, то и говорить не о чем. Тогда я посчитал подобную мотивировку нелепой. При чем тут баскетбол? (Что, у нас, кроме баскетбола, темы не найдется: вы же в институте учитесь– в Политехническом, языки знаете, читаете?) Теперь же припоминаю (сопоставляю) и думаю иначе. В Москве на Спартакиаде, в паузе между играми, вы стоите недалеко от площадки и оживленно беседуете и даже (или мне показалось издалека?) улыбаетесь. И в Риге, на гандбольном турнире (все шесть дней), где вы не участник, а зритель, – полная отрешенность, прохладное одиночество в разгоряченной зрелищем аудитории и лишь время от времени полуоборот идеального профиля в сторону элегантного и тоже весьма сдержанного спутника. Вы скучаете в мире без баскетбола – я нрав? Если прав, поговорим о баскетболе. Что я знаю о вашей баскетбольной биографии, Скайдрите?
   В пятнадцатилетнем возрасте Скайдрите Смилдзиня познакомилась на уроках физкультуры в сельской школе с правилами баскетбола. Не вдаваясь в нюансы, сразу к сенсации – через год она играет в сборной республики и включена в состав сборной СССР.
   Излишни восклицания: богатые данные, талант, везение (что заметили быстро, открыли). Понятно – талант: раз все вступительные стадии пройдены меньше чем за год, и остальное понятно. И, вероятно, сюжет карьеры Смилдзини не слишком интересен. Нет в ее спортивной судьбе драматизма (заметного со стороны, во всяком случае, – слышал я: был у нее момент какого-то душевного разлада, когда хотела бросить играть, но слышал не от Скайдрите и так ли это – не знаю, не могу ручаться, видимых причин для разочарования не представляю).
   Призванная в сборную, она оказалась не просто одаренной девочкой (из которой неизвестно еще что выйдет) и не просто нужной краской в насыщенной (иногда перенасыщенной) гамме команды. Выступая в первом для себя Европейском чемпионате, Скайдрите отличилась в сложной встрече с Болгарией. Накануне она не очень нашла свой ритм в игре и поплакала (не без того), но не от растерянности, от ярости на себя скорее, она ждала от себя большего. Следующая игра показала Смалдзиню во весь рост (я акцентирую не только на ста восьмидесяти семи сантиметрах ее роста) – силу в движении, ориентацию в динамике обстоятельств. Опытный Бутаутас (тогдашний тренер) был отчасти удивлен: девочка сделала игру и вышла в лидеры сборной (опять же минуя стаж неопытности).
   Как она играет? Попробуем взять кинематографический масштаб. Планы: общий, средний, крупный. Рослый центровой обычно эффектней на крупном плане – в игре под щитом. Труженик, мастер черновой работы, для неискушенного зрителя нередко теряется на общем. Нормальный классный игрок – отчетливее на среднем. Нерв и эффект действий Смилдзини понятней в энергичной непрерывности игрового монтажа (без злоупотребления продолжительностью отдельных планов). Скайдрите – выдающийся игрок универсального склада, готовый поразить кольцо с любых дистанций, неумолимо цепкий в защите, неудержимо резкий в атаке, доброжелательный к возможностям партнеров и, одновременно, бесхитростно трудолюбивый в утомительной борьбе на площадке. Мой коллега пробовал интервьюировать Скайдрите немедленно после игры и получил отказ, столь же твердый, как я в Риге. («Я устала». – «Но, помилуйте, вопросы легкие, элементарные…» – «Я устала». – «Да, что вы, тут пустяки ответить…» – «Я устала».) Она покидает площадку чуть сутулясь, опустив тяжелые от натруженности руки (красивые, ухоженные руки, но думаешь не о пилочке для ногтей, а о крестьянках Курземе, откуда Скайдрите родом).
   Большой спортсмен у всех на виду, всем ветрам открыт. Он редко один – он страдает порой, испытывая жажду временного одиночества – нервного тайм-аута. Этот момент трудно понимаем людьми, прямо не связанными с участием в большом спорте. Спортсмен выходит из таймов игры постепенно, он смыл душем возбуждение, переоделся и ушел со стадиона, а эхо игровых перипетий запуталось в нервных волокнах и не отпускает. Потом все затихает в нем, и наступает равнодушие, внезапное, как обморок, и привычные ценности окружающей жизни для него на время исчезают. Они будут затем возвращаться к нему обновленными, проникая в него через звучание очень личных и неслышимых для других мотивов. Он, не исключено, будет казаться кое-кому апатичным, ординарным, заурядным, вынутым из яркой экспрессии спорта, утерявшим черты победителя. И чтобы не разводить разочарованно руками, лучше оставлять его в такие дни одного или с теми людьми, чье общество он выбирает сам.
   Мне показалось, Скайдрите, мы (мой коллега и я) стучались в ваше откровение в такие вот дни, когда что-то подобное происходило с вами. Ваш бескомпромиссный труд в игре и на тренировках требует, несомненно, дней ненарушаемого одиночества. Вы молоды – и, решив многое и значительное в спорте, возможно, с тревогами, свойственными юности, задумываетесь над вроде бы простейшими житейскими проблемами…