Очевидно, утратив первенство, Николай Федорович вел себя по общепринятым меркам как-то нелепо. Превращался, видимо, в фигуру одиозную из-за своего упрямого нежелания расставаться с боксерским рингом. Он не способен оказался уйти вовремя – уйти непобежденным. Тридцатисемилетним, он в международной товарищеской встрече проиграл не ахти какой силы боксеру из Польши – это он-то, Королев, посылавший после войны вызов Джо Луису. Он никак не хотел смириться с возрастом – не видел того, что видели все вокруг.
   Но популярность его еще долго не шла на убыль – в шестьдесят третьем году он появился в зале «Крыльев Советов», одетый в военно-морской мундир (служил тогда на Севере), и публика устроила ему овацию. Но я заметил, что Сергей Щербаков и другие боксерские знаменитости иронически переглянулись. Почему? Он терял влияние в спортивных кругах? Или же он и был всегда больше любим публикой, чем боксерами? По-моему, то же самое много позже происходило с Виктором Агеевым – ему отдавали должное, соглашались, что редкостно талантлив, но осознанную им особенность своего положения, пренебрежения общепринятым простить не хотели. Так мне казалось…
   Представился мне случай написать о Николае Федоровиче в семидесятые годы, когда, при всем уважении к нему и признании за ним места в спортивной истории, мало кто считался с мнением Королева (слушали, но не слушались), представления его принимались устаревшими, хотя начатые им мемуары, не дошедшие до печати из-за отсутствия квалифицированной помощи в редактировании, показались мне самостоятельными по языку и мыслям о боксе.
   Он жил в двух шагах от меня, я часто видел его на улице Усиевича, относительно мало изменившегося, но ступающего тяжело, подволакивающего ногу. О давнем, мимолетном знакомстве смешно было напоминать ему, столько людей знавшему. К тому же боксеры на память обычно жалуются. Пришел к нему как-то утром в качестве официального лица – было задание от журнала. Он открыл мне дверь в халате, будто на ринг поднимался.
   У меня тогда еще мал был опыт общения с выдающимися ветеранами – и Николай Федорович своими огорчениями и обидами сбил меня с настроения задуманного разговора о боксерских делах. Его больше волновали неприятности текущего дня. Разговаривали мы довольно продолжительно, но как написать об этом в праздничный, парадный номер, я не знал. Попробовал написать вообще – без личного. Ничего не вышло: убедился, что рассказать о боксере Королеве могу лишь с чужих слов – лучших и главных боев я не видел, наивысших удач не застал.
   Но вот время прошло, и вижу, что шапочное знакомство с Королевым ввело меня в мир, который стал все-таки и моим. Мир этот населен людьми, вошедшими в меня как имена, как символы и превратившимися в конкретность движущихся судеб, повлиявших и на мою судьбу, заставившую постучаться в двери служебных подъездов арен большого спорта.
   …Сам я несколько раз начинал заниматься боксом. Последний раз в университете, у Огуренкова, когда уже все сроки для серьезных дебютов прошли. И ни о каких достижениях – при всем соблазне как-то приподнять себя, мотивируя свою причастность к спортивной жизни, – рассказать не могу. На факультете журналистики бокс был в чести. Тот же Эдик Борисов кончал наш факультет. Мастерами спорта стали Борис Ольшевский, Морис Гусев. Леня Лейбзон перворазрядником и чемпионом Москвы среди юношей пришел в МГУ из института физкультуры. Заочник Миша Лаврик – это он затевал в «Молодой гвардии» серию «Спорт и личность», где вышли мемуары и Попенченко, и Шоцикаса, – вернулся из армии мастером. Кого-то из боксеров-журналистов я, возможно, и пропустил в перечислении. Назвал только тех, с кем общался, дружил. Под чью марку и себя привык с той поры считать крупным специалистом. Что имело так далеко и надолго заведшие меня последствия.
   Это, как я выше обозначил, приключение, однако, первоначально связано с именем однокашника – мастера спорта. Но не по боксу – по легкой атлетике.
   Двумя курсами старше меня учился Толя Семичев – прыгун с шестом, входивший в сборную страны.
   Толя трагически погиб, будучи на двадцать лет моложе, чем я сейчас. Поэтому, хотя он, как старший, мне протежировал и втянул меня в спортивную журналистику, я смотрю на него все же с высоты прожитых лет и гадаю: как могла бы сложиться его жизнь?
   У Семичева, на мой (и не только мой) взгляд, были все данные и возможности стать одним из самых видных журналистов, пишущих о спорте.
   Он рано – то есть вовремя – начал писать и быстро продвигался в профессии. Он рано – опять же, наверное, вовремя – оставил большой спорт, добившись в нем определенных успехов. Он не пожертвовал спорту лучших лет жизни и, тем не менее, испытал, успел испытать то, что позволяло ему рассматривать события спортивной жизни изнутри. Ему легче было, чем мне, например, перевоплощаться в героев своих очерков. Если вообще это нужно. Допускаю, что верная передача своего ощущения от личности спортсмена – документ и аргумент более убедительные и эмоционально естественные, чем примерка к себе «чужой шкуры». Высказываю субъективное мнение – мне, не бывшему спортсменом, просто ничего другого не остается.
   Мне невыгоден и спор – кто лучше может написать о спорте: спортсмен или не спортсмен.
   Кто лучше напишет, тот, наверное, и убедит читателя, что он прав, – иди там потом, разбирайся в подробностях биографии автора…
   Талантливому человеку, наверное, дано пережить и не вошедшее фактом в его личную биографию, но, тем не менее, ставшее фактом искусства, литературы – а это уже реальность такая же, как и сама жизнь. Некоторые, слышавшие песни Высоцкого, не могли, например, поверить, что не был он на фронте, не воевал летчиком-истребителем.
   Не считаю для себя возможным теоретизировать о спортивной журналистике. И никак уж не чувствую за собой права давать кому-либо оценки. Но так невольно получается…
   Я ведь говорю прежде всего с позиции заинтересованного читателя, многолетнего – с детства – читателя: и газеты «Советский спорт», и других спортивных изданий. Говорю о том, чего мне не хватает, как человеку, интересующемуся столько лет спортом. А не хватает исповедальности, подлинного свидетельства.
   Но, может быть, это и не в компетенции журналистики? Нужна особая форма, особая проза. Но только без документа не обойтись – сочиненное, приписанное не выручит, не убедит.
   Люди спорта в обыденной жизни чаще разочаровывают. Но то же самое не реже происходит в общежитейском общении и с артистами, и с писателями, и вообще с людьми, добившимися заметных успехов, славы. Думаешь иногда даже, что достигнутое потребовало такого усилия, что ни на что другое, второстепенное, но располагающее к общению, человека просто-напросто не хватило, – и я это, не подумайте, не в укор, не в укор им говорю, завидным качеством считаю способность, волю, умение использовать счастливую возможность: вложить себя без остатка в главное предназначение, выразить себя полностью в главном деле жизни.
   Люди нашей профессии вроде бы имеют доступ к таким людям. Но тайна не обнаруживается и за распахнутой дверью. Секреты – пожалуйста, будьте любезны. Но тайна остается тайной – мы ее не знаем. Вот и допридумываем, дофантазируем…
   Оказывается, еще Бенвенуто Челлини говорил, что человек, совершивший нечто замечательное, должен бы сам об этом написать.
   Должен бы… Сам… Как это осуществить? Это же не только для людей из большого спорта проблема. И даже не в неумении писать препятствие. Самое, по-видимости, простое – написать откровенно о самом себе – чаще всего оборачивается непреодолимой сложностью. Человек живет и действует в мире не один, не в одиночку – и ему почему-то легче говорить за других, чем за себя.
   В спортивную журналистику пришло не так уж мало людей из спорта – пришло и утвердилось, выдвинулось. Но в стремлении овладеть профессией эти люди не только приобретали, по и теряли. Я подозреваю, что самолюбие бывших спортсменов порождает определенный комплекс – в новом деле не ждать поблажек, скидок, снисхождения за прошлые заслуги, а скорее выполнить своего рода норматив, не отличаться ничем от более опытных коллег, не имеющих спортивного прошлого. Благородно, достойно. Но и – обидно. Зачем мне следование давно известному за подписью человека, чье имя вызывает у меня немедленные ассоциации? Я жду от него откровений – пусть и будут они выражены на бумаге менее складно, чем у мастеров пера, – я надеюсь услышать то, что ни от кого больше услышать не смогу. А новобранцы спортивной журналистики мучаются над правильностью построения фразы. От мук таких, разумеется, никто из пишущих не освобожден, но в случае с известными спортсменами, тратящими золотое время для освоения усредненного клишированного стиля, как не повторить вслед за Цветаевой: «Творению предпочту творца…»
   Радующее исключение – бывшая чемпионка мира по фехтованию Татьяна Любецкая. Решающее отличие ее от многих коллег – смелость говорить о себе, от своего имени, без оглядки на кем-то установленные правила. Ее тяга к исповедальности только в интересах читателя. Он узнает новое о спорте от человека, в чьей искренности нет оснований усомниться. Вызванное в читателе доверие к автору – это ли не свидетельство литературной одаренности Татьяны Любецкой?
   В контексте завязавшегося разговора не обойдешь литературные труды Юрия Власова. Хотя он и особая статья. И походя о работе его не выскажешься – Власов серьезен и значителен во всем, за что берется.
   На меня в свое время большое впечатление произвел эпизод, им воссозданный, когда домой к Власову приходит Леонид Жаботинский. И хозяин, сердитый на бывшего соперника, неожиданно проникается к нему сочувствием – он ощущает вдруг единение их разных судеб, столкнувшихся, соприкоснувшихся…
   Вместе с тем кажется мне, что в литературной работе Власов, по обыкновению победителя, заказывает сам себе непременные грандиозные рекорды. И с мыслью о выдающемся результате берется за перо.
   Однако возможны ли в литературе умозрительные рекорды? Почему и сказано: «…езда в незнаемое».
   Не мишень. Но – цель. Она обнаруживается внезапной новизной попадания – и только потом вокруг нее начинают концентрироваться круги: оценочные поля для неизбежной, к сожалению, вторичности, повторения уже найденного и пройденного первым…
   Впрочем, человеку, одолевавшему гигантские веса, запредельные тяжести, разрешено, возможно, проникновение в психологию ремесла своим путем.
   Я запомнил, принял к сведению слова другого выдающегося силача Давида Ригерта: «Сто восемьдесят килограммов – вес довольно скользкий. Одними руками его не выжмешь, а „вложиться“ как следует трудно. Для меня сто восемьдесят – это все-таки маловато».
   У кого из нас нет такого же своего «скользкого веса», который «одними руками не выжмешь»? А вложиться как следует трудно…
   Но вернемся к Анатолию Семичеву и ко мне, им протежируемому.
   …Моя студенческая практика в Волгограде уже подходила к концу, когда начиналась Спартакиада школьников, – и мне предложили остаться, еще поработать на соревнованиях для молодежной газеты. Такая работа представлялась мне развлечением – со своей журналистской будущностью я ее никак не связывал. Как усердный читатель «Советского спорта», не сомневался, что справлюсь – дело знакомое. Я ведь никаких самостоятельных задач себе не ставил – считал, о спорте надо писать прежде всего броско, как Станислав Токарев. Может показаться, что я задним числом иронизирую: что значит – броско? Но я считал тогда манеру его образцом для подражания («Ничего не было до. Ничего не было после. Была Астахова».) и по-прежнему думаю, что литературное влияние Токарева на большинство журналистов «Спорта» нового призыва было безусловным. На того же Семичева, в частности, – Толя и диплом в университете писал под руководством Токарева. Он бы и на меня, не сомневаюсь, повлиял, когда очутился я в «Спорте», но у меня слух плохой и способности 1 имитации слабые – я ведь и старался, как мы дальше увидим, ему подражать. Ничего, однако, не вышло из этого…
   Стыдно вспоминать, что в двадцать три года я еще колебался с окончательным выбором профессии.
   После третьего курса университета мне, конечно, ясно было, что ближайшее будущее мое – в журналистике. Но странно, что все еще не оставляла пусть и слабая уже надежда – меня позовут обратно.
   Куда, однако, обратно – я не мог теперь толком ответить.
   Прошу прощения за автобиографические подробности, но без них не понять, почему оказался я в таком унизительно смятенном состоянии на третьем десятке лет жизни, когда все давным-давно у других определилось. И у меня бы, несомненно, определилось, не растеряйся я настолько при первой серьезной неудаче. И не поторопись я взять во что бы то ни стало реванш.
   Мне пришлось уйти из школы-студии МХАТ после второго курса. Должен был перейти переводом в институт кинематографии – сорвалось. Месяца три учился на электромонтера-монтажника в техническом училище, к чему тоже никаких данных не обнаружилось. И вот неожиданно возник вариант с факультетом журналистики МГУ.
   До университета я вообще ничего не писал, кроме работ, требуемых для поступления на режиссерский факультет. Творческого конкурса на «журналистику» тогда, кажется, не было. А на семинарах по печати я представлял переписанные от руки старые зарисовки моего приятеля из автомобильной многотиражки. Совесть не особенно мучила – саму журналистику я считал изменой тому искусству, которому намеревался служить в юности и которое отвергло меня. Журналистом я быть не собирался. Но руководитель семинара меня хвалил за чужие опусы, а мне так нужна была тогда хоть какая-нибудь похвала.
   Какие-никакие актерские навыки все же пригодились. Я вошел в роль журналиста. И на первой практике в многотиражной газете окружной железной дороги, и на второй – в серпуховской городской газете– я действовал без присущей мне прежде робости. И ничего – сошло. В Серпухове я, кстати, и к спортивной журналистике едва не приобщился.
   В город приехали вьетнамские футболисты. Их принимала местная команда – помню, что в ней играло несколько футболистов из дублей столичных команд (я по старой привычке держал в памяти фамилии игроков и не самых известных).
   На игру из Москвы, не помню (да и не знал), в каком качестве, приехал Всеволод Бобров. В летной фуражке, в плащ-палатке: шел дождь.
   Нам с другим практикантом, моим однокурсником Борей Кузахметовым, поручили написать отчет.
   Увидев Боброва, я как бы забыл свою горестную жизнь двух последних лет– я вновь очутился в мире своих былых увлечений и фантазий. Я представил, что мы можем написать, раз находимся рядом с Бобровым. Вот я теперь понимаю, что впервые, без отчетливого замысла и сюжета, мне и захотелось написать нечто подобное сегодняшнему – и как, однако, удачно сложилось, что пишу это сегодня, столько лет спустя. Ну что тогда могли мы, мог я написать?
   В перерыве Бобров прошел в раздевалку. Мы, как корреспонденты, тоже прошли за ним. Бобров попросил, чтобы ему налили чаю из большого чайника. Я попросил своего товарища обратиться к нему. Боря задал Боброву какой-то дежурный вопрос. Бобров вяло ответил…
   Но мне в моем возбуждении встречей важен был сам ее состоявшийся факт. У меня и название уже вертелось, жгло нетерпением опубликования. «Дождь, Бобров и шесть мячей» (хозяева поля выиграли 6:0). Я знал, что у сценариста Евгения Габриловича (через четверть века я буду учиться у него на кинематографических курсах, Высших курсах сценаристов и режиссеров) есть и повесть «Ошибки, дожди, свадьбы» или «Дожди, ошибки, свадьбы» – точно я не помнил…
   В редакции наутро нам отвели десять или пятнадцать строчек, и вопрос с названием и возможностью лирических отступлений решился сам собой…
   После Волгоградской практики мне уже не оставалось времени для колебаний. Пора, пора было определяться. Отступать было некуда. Никуда и ниоткуда позвать меня, как я понимал, не могли. А куда стучаться самому, я, правда, не знал. В Москве я ни с какой редакцией связан не был. Знакомые имелись – не знакомства, а именно, что знакомые. Знакомые журналисты, которые еще неизвестно как посмотрят на мое участие в газетно-журнальной жизни. И все же полезный для меня и моей будущности знакомый нашелся…
   …Толя Семичев приехал в Волгоград с бригадой «Советского спорта». Возглавлял бригаду Токарев. А кроме Толи, в нее входили, насколько помню, фотограф Моргулис и журналистка, пишущая про велосипед, Елена Семенова.
   Толя познакомил меня с Токаревым. Нам еще раза два пришлось с ним знакомиться, что естественно было при громадной разнице в наших положениях: ведущего, известного журналиста, законодателя, в какой-то мере, моды и практиканта областной газеты.
   Токарев, сам и не подозревая, вселил в меня – простим мне самонадеянность после крушения всех юношеских надежд – оптимизм относительно приоткрывающейся мне профессии.
   Токарев очень напоминал мне внешне людей – удачливых, уверенных в себе и в своем праве на успех – из мира искусств, куда я безнадежно стучался.
   Благодаря Токареву я представил себе вдруг мир журналистики родственным тому, утраченному для меня миру. Я предположил, поверил, что, если добьюсь в журналистике успехов, сопоставимых с успехами Токарева, для меня еще в жизни не все потеряно.
   Благодаря Токареву и сама спортивная журналистика – ее прямая близость с тем, что с детства волновало, увлекало меня, – приобрела манящий блеск долгожданного реванша.
   Но я еще не знал, как важно было возобновление знакомства с Анатолием Семичевым в Волгограде…
   В Москве, привыкшего за лето к спортивным зрелищам, к своей некоторой к ним причастности, меня потянуло на Спартакиаду народов СССР в Лужники.
   Возможно, что ролью зрителя я все-таки не соблазнился бы. Но мой товарищ Гена Галкин заведовал отделом информации в «Медицинской газете» и был аккредитован. Я прицепил его значок, а он предъявил аккредитационную карточку – и на бокс мы попали. Так я впервые увидел Агеева.
   Точнее, сначала я увидел Лагутина. Прежде я, конечно, знал о нем. Помнил, как в театре «Современник» о нем восторженно отзывался знаток бокса художник Толя Елисеев из «Крокодила», вспоминавший, как Лагутин мальчишкой бил всех на первенстве Москвы, совсем мальчишкой, у которого и боксерок не было, боксировал в резиновых тапочках. Ну и по телевизору я тоже, конечно, чемпиона Европы Бориса Лагутина видел (я и Агеева видел, но он тогда проиграл Леониду Шейкману и на меня впечатления не произвел, правда, и видел-то я самый конец боя и не знал, что Агеев представляет интерес и котируется, как редкий талант).
   На дневных соревнованиях мы сидели совсем близко от ринга – и я очень хорошо, подробно видел Лагутина в бою с Валерием Трегубовым, где победа далась чемпиону с колоссальным трудом.
   На Агеева же я смотрел из переполненного зала, сидел среди зрителей, но в бою с Тамулисом, с таким для меня боксерским авторитетом (я знал его по газетным отчетам с восторженными о литовце – он, кстати, тренировался у Шоцикаса – эпитетами и по телевизору видел: и в бою, и обмахиваемого полотенцем секунданта Шоцикаса), как Тамулис, рассмотрел неплохо. Пригодилось. Для всей дальнейшей работы в спортивной журналистике пригодилось. Да и для жизни тоже, в общем, пригодилось…
   Начался учебный год, последний год в университете. Я записался в семинар спортивной журналистики – непреднамеренно, как мне казалось. Меня тут вовлекли в одну театральную работу – драматургическую, режиссерскую. Студенческие дела на второй план отошли – я и за диплом не думал приниматься. И к занятиям в семинаре относился не более как к забаве, не раздражающей учебную часть.
   Семинар вел редактор «Советского спорта» Новоскольцов. Владимир Андреевич был снисходителен и либерален. Не загружал нас никакими заданиями и вряд ли рассчитывал коголибо из нас видеть в штате своего издания.
   Он любил рассказать о классе и квалификации журналистов «Спорта». И как пример стремительного профессионального роста привел как-то Станислава Токарева. Но так как нас особо интересовал футбол, он рассыпал комплименты по адресу, в основном, футбольных специалистов – обозревателей Филатова и Мержанова.
   Одно из занятий, между прочим, в помещении самой редакции и проводил Лев Иванович Филатов.
   Со времен моего детского товарищества с Пашкой Павловым я никогда с таким, не побоюсь слова, упоением не слушал рассказываемого о футболе. Но если тогда я мог быть самым благодарным слушателем из-за того, что совсем ничего не знал, никакой исходной информацией не располагал, то теперь, в свои двадцать три, чувствовал себя, в общем, присыщенным футболом, уставшим от футбола и не сильно уже верящим, что в футболе, пережившем, как я считал, свои лучшие времена, может еще быть что-либо замечательное, занимательное. И вот нате вам: заслушался. И потом, как когда-то, пересказывал филатовские истории своим знакомым. И на телевизионный экран теперь смотрел с новым интересом – современные действующие лица футбола открылись мне с неожиданной стороны…
   Семичев позвонил мне вскоре после того, как лопнула затея с театром и я был не столько на распутье, сколько в растерянности. И пока суд да дело занимался сочинением диплома, открыв для себя, наконец, интерес к литературной работе.
   Когда моему племяннику было три года, дедушка спросил: знает ли он, что такое – фантастика? «Конечно, – сказал Кеша. – Фантастика, значит, красивая…»
   Бот в фантастике семичевского предложения и заключен был для меня красивейший выход из создавшегося положения.
   Семичев сказал, что из их отдела массовых видов спорта переходит в секретариат сотрудник, реферирующий бокс. «А ты ведь знаешь бокс», – припомнил мои разговоры в Москве и Волгограде Толя.
   И вот я на улице Архипова, сижу на четвертом этаже, листаю подшивки в редакции той газеты, что столько лет подписываю, которую когда-то ходил читать вывешенную на ограде динамовского стадиона, возле касс Южной трибуны. Там ведь и напечатанное в газете казалось более документальным, предельно приближенным к событиям и подробностям спортивной жизни. Помню: стою у ограды и читаю состав хоккейной команды ЦДКА (Бабич, Бобров… Тарасов…) и думаю, что где-то они сейчас близко, – уверен был, что большая часть жизни спортсменов и проходит на стадионе…
   Я получил великолепную возможность увидеть театр газеты – сцену ее внутренней жизни. И редкую весьма возможность. Это ведь театр одних актеров-сотрудников. Сами сотрудники ко всему присмотрелись. Посетителям непонятны пружины поступков, мотивы поступков. Студенту-практиканту обычно не до наблюдений. Меня же ни за чем не гоняли, и никто меня не стеснялся. Я, как в старину говорили, ждал места – и, забегая вперед, сообщу, что в тот раз не дождался, – и мог спокойно, не обращая на себя никакого внимания, осмотреться. Отдел этот ведет более двадцати видов спорта. И всем было чем заняться. Даже протежировавший мне Семичев забыл про меня. Один лишь Дима Иванов, экс-чемпион мира по штанге, тогда еще журналист менее опытный, чем, скажем, Игорь Немухин или Григорий Аронович Тиновицкий, редактор отдела Семен Близнюк, покровительствовавший мне, или Игорь Васильев, интересовался мною, как совсем уж неопытным коллегой. «Я замечаю, – говорил он, – ты сидишь, думаешь, думаешь, потом глаза у тебя куда-то уходят, и ты быстро-быстро начинаешь писать». Он предполагал, что я обдумываю заметки. Но я все был в каком-то состоянии прострации. Писал мало, больше обрабатывал письма. И думал: что бы мне написать – такое-эдакое?
   Токарев тогда временно работал в журнале. До этого он руководил отделом, куда я поступал. Как-то он зашел в редакцию «Спорта»-издалека было слышно, как стучит он каблуками в коридоре. Он вошел, подтянутый, победоносный. Сообщил, что скоро будет напечатана его повесть.
   Но самое сильное впечатление произвел тогда на меня киевский корреспондент газеты Аркадий Галинский. Он остановился на пороге и битых два часа – больше, чем продолжительность самой игры, – рассказывал про вчерашний международный матч сборной СССР с национальной сборной Италии.
   Я был в Лужниках, но то, что рассказывал Галинский, было во сто крат интереснее. Ну ладно, я уже догадывался, что в спорте профан, пребывание в газете все больше убеждало меня в этом. Но с тем же изумлением киевского корреспондента слушали и все остальные сотрудники отдела. Когда тот ушел, Немухин признался, что готов слушать Галинского часами. Все это, может быть, и не так, и неправильно вовсе с точки зрения специалистов, но так даже интереснее.
   Тень моего дачного приятеля встала за спинами искушенных спортивных специалистов – и я вдруг успокоился, хотя перспективы моей работы по-прежнему были неясны.