Но дело было даже не в пристрастии. Я действительно волновался за Агеева – боялся за него. Я успел ощутить в Лагутине большую уверенность, более спокойную готовность к такому испытанию. Опять ведь так получилось, что Агеев встречи с ним больше не ждал. И готовность была весьма сомнительной. Перед такой встречей все с его весом должно быть в полном ажуре – тем более так уж ли давно он выступал в весовой категории пониже? А что такое впопыхах сгонять вес – не одни спортсмены знают, любой полный человек представляет себе эти мучения.
   Но не сердиться же на Агеева – а как чуть позже сердились на него те, кого он в себе разочаровал, те, чьих надежд он не оправдал, – за ту бесшабашность, которую люди моего типа всегда готовы простить таланту, а иногда и принять за талант. Какой-то ведь есть в этом резон. Но, очевидно, для главных, поворачивающих судьбу побед все-таки недостаточен.
   И мне, повторяю, было страшно за него.
   Агеев вышел в непривычной для него закрытой стойке, чем вдруг озадачил столь многоопытного бойца, как Лагутин, – ведь его секундант Борис Тренин, постоянно с ним работавший, ему и специально спарринг-партнеров подбирал, способных имитировать манеру Виктора.
   Своих поклонников Агеев, к сожалению, тоже озадачил. От Агеева ждали только его бокса, ни на чей другой бокс не похожего. Я сразу вспомнил, как переживал художник Стасис Красаускас, когда финальный бой Агеева в Риме отменили, а он откуда-то издалека мчался к телевизору, чтобы еще раз взглянуть на мастера, изумившего его в полуфинальном бое.
   Документальный фильм о европейском чемпионате начинался с титров, снятых на фоне агеевских финтов и уходов. В сценарий ленты входили лишь финальные бои, но для Агеева – вернее, для нас, для любителей игры на ринге, – сделали исключение: показали его полуфинальный бой.
   И вот лучший боксер, самый техничный боец континента спустя каких-то два месяца выходит на престижное состязание похожий на других, а не на себя.
   Конечно, тактика… Неожиданный маневр, делающий честь каждому спортсмену. Но только не боксеру Агееву. Такие боксеры делают публику эгоистичной в своих эстетических запросах.
   Конечно, проигрывать чемпион не должен. И зритель бокса не одними эстетами представлен. Зал удивленно охнул. Но последовавший драматизм интриги всех захватил – уж не до эстетики было. Столкнулись полярные характеры, одаренные редкостным искусством в своем деле. И в такой ситуации измену собственному стилю можно смело простить. И все-таки агеевский характер, как думалось нам, выражается прежде всего в его стиле. Именно такого Агеева и намеревался победить Лагутин. Он всегда был предельно логичен, Лагутин – типичный, как выражаются боксеры, чистодел. Но чистодел, поднявшийся на высоту, не доступную файтерам или чистоделам, не доведшим свое оружие до той неотразимости, доступной двукратному олимпийскому чемпиону. Но в тот момент большинству казалось, что Лагутину по возрасту – выслуге, так сказать, лет, что для боксера обычно финиш – положено и достаточно быть однократным чемпионом. Ведь первую свою Олимпиаду шестидесятого года он выиграть не сумел, остался бронзовым призером. Так о какой же третьей Олимпиаде может идти речь, когда существует, когда заявил о себе боксер, принадлежащий к восходящему поколению.
   Вот я все еще нагнетаю обстановку. А на ринге уже нанесен ряд тяжелых ударов – и с той, и с другой стороны…
   Первый раунд за Агеевым. Он был до скучного – как трудно дается ему бой – логичен. Но логику Лагутина опроверг.
   Из первого ряда, где сидим мы, очень заметно, каким бледным выходит Виктор на второй раунд. И сразу начинает проигрывать. Он ничего не может, не в состоянии противопоставить Лагутину – ветерану, находящемуся, однако, в лучшей физической форме.
   После такого раунда казалось, что после так очевидно проигранного второго этапа борьбы ему вообще нечего будет делать в третьем. Не сумел же он восстановиться после первого раунда – что же останется ему после второго? Но это Агеев – значит, верим, что чудо возможно…
   Спортивный фотограф Моргулис сделал выразительный снимок сошедшихся в ближнем бою Агеева и Лагутина: Агеев уклонился от лагутинского удара левой и успел подставить плечо под удар правой сбоку. Но главное – лица: предельно утомленное, но полное яростной решимости во взгляде, сосредоточенном на внешне спокойном, однако не менее наполненном холодной ярости лице противника. И на фотографии чувствуется тяжелое дыхание обоих бойцов. Это, несомненно, третий раунд. Я очень долго вглядывался в снимок, поскольку он иллюстрировал мой очерк в «Юности», – мы решили с заведующим спортотделом, что самым правильным будет поместить фото, где Агеев, герой очерка, будет не один, а в схватке с главным в его жизни противником. Очерк, как я уже говорил, писался до Спартакиадного турнира, а номер вышел в октябре – и что-то дополнить можно было лишь в подписи к фотографии. И я сделал следующую подпись: «Лагутин планировал реванш и подготовился великолепно. Наивно, конечно, требовать изменения правил и настаивать (в порядке исключения) на признании ничейного результата. Это было бы справедливо. И всем стало бы легче: и зрителям, и судьям. А то голоса „за“ и „против“ вновь непримиримо разделились. Но судьям предстояло принять единственное решение, многих неудовлетворившее и показавшееся спорным. Трое судей (из пяти) предпочли Агеева».
   Признаюсь, что больше всех ничейный результат облегчил бы прежде всего мою задачу – не поручусь, что остальные так уж охотно согласились бы на компромисс. Друзья Агеева упрекали меня, например, за отчет о поединке. Действительно, в своем многозначительно-искусствоведческом, сложном по исполнению тексте он не отвечал прямо – сам-то автор отчета в чьей победе уверен?
   И теперь я не убежден, что третий раунд Лагутин проиграл, – так посчитали ведь те судьи, что дали Виктору победу, мотивируя: Агеев был лучше в начале и в концовке.
   Все-таки, думаю, Агеев был вознагражден судьбой за то нечеловеческое усилие, на которое оказался способен в заключительной стадии боя.
   Он очень сильный удар пропустил – он, которого мы привыкли видеть на дистанции, недоступной для угроз противника. И реферировавший на ринге Владимир Енгибарян – знаменитый наш, искусный, предтеча Агеева, мастер, а после и тренер заслуженный, и судья международной категории – по каким-то тонким, видимо, идущим от его личного опыта соображениям не стал прерывать боя, подошедшего к кульминации. На самом Енгибаряне белая судейская рубашка заметно потемнела.
   Агеев тоже нанес сильный удар, кажется только не по правилам, – мастер спорта, бывший чемпион Москвы Николай Старов, фотографировавший возле самых канатов ринга, оторвался от своей камеры и выразительно взглянул на судью – и опять Енгибарян сделал вид, что ничего предосудительного не заметил. Может быть, догадываясь о тяжелейшем физическом состоянии Агеева, поверил, что он нарушил правила непреднамеренно.
   Очень допускаю, что специалистов рассмешат или рассердят мои доводы. Я спрашивал Енгибаряна потом: прав ли был в предположениях? Но он в ответ лишь хитро улыбнулся: «Ох уж эти мне журналисты…»
   А я вас предупреждал, что в этой истории от начала и до конца субъективен…
   И вообще-то не верю, что большой спорт возможен вне субъективного восприятия. В конце концов, к беспристрастности приходить надо в мучениях, переживая те или иные варианты, вдумываясь в нюансы, а не бюрократически следовать очевидному на первый взгляд, и причем не на свой собственный взгляд…
   Почему не разрешить выдающемуся спортсмену, знающему бокс во всех тонкостях, «лепить» бой на ринге из естественного человеческого материала, руководствуясь и психологией, а не одними только правилами, изобретенными такими же людьми и содержащими в себе известные условности?
   …Как только объявили победителем Агеева, я вскочил с места и бросился за кулисы поздравлять его. Он стоял, тесно окруженный, как-то недовольно или нервно возбужденный. «Выиграл первый и третий», – сказал я зачем-то. «Ну точно, – с резким вызовом подтвердил он, – первый и третий». Окружившие его сейчас тоже в этом не сомневались. И Коньков согласился: «Первый и третий». Но видел я за кулисами и недовольных судейским решением, не считавших, что были у Агеева преимущества в концовке. Правда, олимпийский чемпион Сафронов тоже сказал, что Агеев точно выиграл. Но на того, уже пережившего лучшие годы славы, кто-то из заслуженных мастеров цыкнул: «Ты, Володя, третий раунд, наверное, проспал…» Я бы мог, конечно, еще какие-то примеры контрастных разногласий подобрать, но привел только то, что непосредственнее запало в память. К этому бою и к другой обстановке неожиданно обратились: я рассказывал про соревнования футболистам «Торпедо» на их даче в Мячково, а на огонек зашел руководивший по соседству детским спортивным лагерем известный судья бокса Анатолий Червоненко, впоследствии работавший на Кубе и тренировавший олимпийского чемпиона Теофило Стивенсона. Но для футболистов он тогда, видимо, авторитетной фигурой не был, и к его словам о преимуществе засуженного Бориса Лагутина никто, кроме меня, не прислушивался. А у меня сразу упало настроение – у специально занимающихся боксом людей Агеев «проходил» неизменно с оговорками: здорово, конечно, но… Тот же Владимир Сафронов поначалу и вовсе Агеева не принимал – считал раздутой фигурой.
   Виктору надо еще было доказывать, а он то ли не понимал этого, то ли не хотел понимать…
   Но когда я хвалил его в печати сдержанно, он и в самом разгаре своей популярности не обижался. Люди из его окружения, те обижались за него, упрекали меня, как плохого товарища…
   Пересказывать оставшиеся в турнире бои Агеева малоинтересно. Он их провел не слишком выразительно, но и сильных раздражителей ие было – так что, кажется, я мог их и забыть. Я полагаюсь здесь на отбор, самопроизвольно происходящий в памяти, а не на поднятые подшивки, даже со своими отчетами…
   Он стал в четвертый и в последний раз первой перчаткой страны.
   Осенью он впервые потерпел поражение на международном ринге – на Спартакиаде дружественных армий. Это, разумеется, воспринималось случайностью, хотя тот самый Юрий Соколов, который секундировал ему в поединке с Лагутиным, и заметил, что талант талантом, а тренировочный труд ничем не заменишь.
   Что же – дежурный и, в общем, приятный для критикуемого упрек: мол, работай больше, тренируйся – и все опять будет в порядке.
   Но Агеев обычно тренировался неистово: спарринг-партнеров не жалел. И если не готов был к работе физически, сразу же изобретал какой-нибудь остроумный ход – типа хода конем.
   По-моему, дело, однако, было не в лени, а в душевной амортизации. И поражение, как ни странно, освобождало его от груза непобедимости, который он с напряжением нес в последние сезоны, – исхожу из своего понимания его характера и манеры.
   Он, по-моему, устал балансировать на бритвенном лезвии своей манеры. Риск требовал вдохновения, свежести порыва, с годами реже повторявшегося на ринге.
   Вдохновение к нему все чаще приходило вне ринга, вне бокса, что успеху в спорте редко способствует.
   Многим, и мне в первую очередь, импонировало молодечество, размах натуры Агеева.
   Но теперь думаю: не отнимала ли бравада и суперменство в быту сил и нервов, пригодившихся бы потом на ринге? Как-то желая поразить нас, он – в мгновение на это решившись – взобрался на четвертый этаж по водосточной трубе, а потом признался, что боится высоты и голова у него закружилась где-то на уровне второго этажа. Но долез же…
   Почему было и не понадеяться, что при всем головокружении от успехов в спорте он все-таки доберется, добьется самых высоких целей.
   Когда через тринадцать лет мне захотелось, вернее, когда появилась возможность написать о нем снова – в плане воспоминаний о молодости, – то вспомнился эпизод, который вроде и не должен был бы застрять в памяти. Ну а если уж застрял, то припомнился по неожиданной ассоциации.
   Читал я такой рассказ у самого Юрия Власова или кто-то мне его пересказывал – вот этого не помню (странности памяти). Помню только факты, давшие картину и повод для размышления.
   Ну, в общем, так: Власов в Париже весной шестьдесят второго года нанес визит великому атлету Франции Шарлю Ригуло – бывшему боксеру, кетчисту, мотогонщику и киноактеру, снимавшемуся в коммерческих фильмах.
   Ригуло в свое время подарил нашему Новаку кольцо с подковой и гирей, как достойнейшему коллеге.
   Теперь атлет был стар и болен – руки у него тряслись…
   Власову тогда исполнилось двадцать семь лет, как писатель он только-только пробовал себя, но как спортсмен мог уже подумывать и о завершении своей блистательной карьеры, хотя никаких предпосылок к этому не было, – так, однако, и случилось: он завершил выступления через каких-то три года.
   Власова, по-видимому, тревожил увиденный им мир уходящей силы. Он, по-видимому, искал в старике черты непроходящей стойкости. И хорошо запомнил, как выглядевший в халате безнадежно дряхлым Ригуло, узнав, что пришедший с находящимся в самой славе русским богатырем фотограф намерен снять и его, ветерана, надел белую сорочку и черный пиджак, оказался способен на слабый всплеск былой элегантности.
   …Агеев смотрел на остановившегося с ним на Тверском бульваре Владимира Сафронова и думал, как теперь мне кажется, думал (никогда не стремящийся к литературному труду и не особенно тянущийся к работникам искусства, но всех, конечно, прекрасно знавший по Дому актера и Дому кино), думал тем не менее в том же направлении, что и смотревший в Париже на Ригуло Власов, хотя отчета себе в этом, можег быть, и даже скорее всего, не отдавал.
   Художником был его собеседник. Художником и первым нашим олимпийским чемпионом по боксу. Он не хотел быть никем другим, кроме как художником, и работать в издательстве – ни тренером, ни каким-нибудь деятелем в системе спорта. В отличие от Агеева, он предпочитал всякому другому общению общение с людьми из мира искусства, писателями, журналистами. Эти люди соглашались считать его за своего, но про олимпийский титул Сафронова никогда не забывали, да и сами в молодецких воспоминаниях о собственной юности представлялись боксерами, подававшими надежды, или, в крайнем случае, отчаянными драчунами. Что, простите, и я себе в этой книге позволил, кажется?
   Валерий Попенченко сказал однажды не без грусти: «Стоит мне познакомиться с писателем, как он сразу же начинает рассказывать, какая у него была реакция…»
   А может быть, ничего и нет в том страшного, что при встречах со спортсменами мы хотим быть лучше, чем на самом деле? Ведь это только комплимент спортсменам и спорту.
   Интерес к Сафронову-художнику снижался по мере удаления его от ринга. Он стойко старался не замечать этого. Но какая-то неуверенность в нем чувствовалась. И Агеев, по-моему, ее заметил. И к себе вдруг примерил на мгновение сафроновское смятение.
   К себе, человеку и спортсмену, чьи дела в тот момент, как все мы считали, обстояли совсем неплохо. Мы и посчитали тогда блажью грустные мысли, навеянные образом изменившегося Сафронова. Слушать о грустном не захотели – он и не настаивал, а прибавил тональности в общее веселье, поймав пролетавшего мимо воробья: «Видели – какая реакция?»
   …Вспоминая для газеты про Воронина, я написал, что хотел бы считать, назвать себя вслух его другом. Но не решаюсь – слишком уж сложна и противоречива жизнь прославленных спортом людей, и понимание дружбы с ними неоднозначно. Отношения на разных этапах очень уж по-разному складываются, и не сразу возможно и легко себя перепроверить: когда, каким ты был для него и во всех ли случаях вообще был?
   Это не такая уж отвлеченная тема – взаимоотношения большого спортсмена с окружающими людьми: приятельство со спортсменом, видимость дружбы, сама возможность такой дружбы. (Стрельцов, например, говорил: «Вроде бы замечательные люди всегда меня окружали. А найти хорошего друга – так, по-моему, и до сегодняшнего дня не нашел. Друга в полном смысле…)
   С Виктором Кузькиным, трехкратным олимпийским чемпионом по хоккею, мы учились в одном классе.
   Самыми близкими друзьями, врать не буду, не были. Но спортом, во всяком случае, на школьном уровне занимались вместе, а в нашей школе, в нашем районе спорт был на первом месте.
   Так что у тех, кто знал друг друга по спорту, знакомство и не слишком тесное все равно, как правило, сохраняется и на дальнейшую жизнь. Независимо от того, стал ли заслуженным тренером чемпионов, как Лена Осипова, ныне Елена Чайковская, или никем не стал, как я.
   С Витей Кузькиным мы не только играли за школу в баскетбол (он лучше, а я, конечно, хуже), но и ходили поступать в баскетбольную секцию «Динамо», куда известный тренер Зинин нас обоих не взял. Потом Алик Паричук привел его на стадион Юных пионеров – и там он, говорят, сразу пришелся по душе тренерам по хоккею.
   Но это без меня – я свидетелем его дебюта не был.
   И о том, что у него прорезался такой выдающийся хоккейный талант, я узнал, когда уже он за мастеров ЦСКА выступал. Увидел по телевизору, как забросил он шайбу «Спартаку» при том, что его команда играла в меньшинстве, кого-то на две минуты удалили, – его показали крупно (товарищи поощрительно били Кузькина ладонями по спине и по шлему), и я понял: это наш Кузькин. А то готов был подумать – какой-нибудь другой. От нашего я и не ждал такой прыти.
   Никто, кроме Лены Осиповой, так не прославился из нашей школы на всю страну, как Витя (он ведь и в новом энциклопедическом словаре есть). Но Лена и в школе была уже чемпионкой Союза в танцах на льду, а Кузькин, пока учился, ничем и выделиться не успел. И вот, пожалуйста, главная наша гордость и причастность к большому спорту – в одном классе с ним учились.
   После школы я не видел его иначе, как но телевизору, до шестьдесят четвертого года.
   Зимой шестьдесят четвертого я приехал в Лужники, в гостиницу «Спорт». У меня было задание от «Медицинской газеты» написать про конькобежца Игоря Осташова. А фотограф должен был сделать снимок и для АПН. И не только Осташова, но и остальных. Удобнее всего снимать оказалось на лестничной площадке. У стеклянного бока пролета, при отраженном от снега свете ветреного дня. Все торопились в этот суматошный – последний перед отлетом на зимнюю Олимпиаду в Инсбрук – день. Подходили к фотографу по очереди: счастливый чемпион Европы Антсон, красивый и невезучий Матусевич, чемпион мира Косичкин, после победы которого в шестьдесят втором году наши мужчины-конькобежцы очень долго не выигрывали абсолютного первенства, Лидия Скобликова, которая завоюет в Инсбруке четыре золотых медали из четырех разыгрывающихся…
   Наверху олимпийцы примеряли парадное обмундирование – щегольские полушубки, меховые картузы. Шумные хоккеисты с огромными сумками ждали своей очереди – и среди них, среди Альметова, Фирсова, Рагулина и других всем известных «звезд», стоял и Кузькин, запахнутый мохеровым кашне, грубовато-бравый, как и все остальные.
   Мне вовсе не хотелось сейчас попадаться ему на глаза – исполнение репортерских обязанностей при нем казалось мне чем-то позорным, честное слово! Но он меня и не заметил…
   Летом я выходил со стадиона в Лужниках после матча торпедовцев с ЦСКА и вдруг увидел Кузькина за стеклом автобуса. Он сидел на заднем сиденье рядом с Александром Рагулиным – и оба они смотрели рассеянно, снисходительно, как мне, сразу сжатому, сморенному неловкостью под взглядом бывшего одноклассника, показалось, на нас, толпящихся, связанных друг с другом давкой, мешающей жестикулировать, обмениваясь впечатлениями…
   Я уже был вхож в «Торпедо» и своим ощущением пришибленности, собственной незначимости в сравнении с Кузькиным поделился с Валентином Ивановым.
   – Что ты… – даже рассердился Иванов. – Скажешь тоже. Ты и через пять лет будешь в своем АПН, а ему еще сколько проблем решить предстоит! Не завидуй… Тоже мне, нашел, кому завидовать?
   Но Иванов меня, в общем, не утешил – меня не прельщала перспектива навсегда оставаться в АПН.
   Нет пророка в своем отечестве. И хотя я знал, что Кузькин – один из сильнейших защитников мирового хоккея, мне удобнее было думать, считать, что Рагулин посильнее.
   Однако время шло – и когда перешагнувший за тридцатилетие Кузькин все играл и не похоже было, что собирается заканчивать, я начинал думать о молодости своего поколения, продолжающейся, пока один из нас играет в такую жестокую игру и выходит победителем. Мне хотелось об этом, именно об этом написать. Но не знал: а как? На бумаге мысль выглядела бы неотчетливой. Почему – только один? Есть же и еще тридцатилетние, кроме Кузькина. Однако с теми-то тридцатилетними я не учился вместе в школе. Упиралось, выходит, в меня. Пора было рисковать – писать сочинение от первого лица. Уже известно мне было, что «в лирическом „я“ поэт, художник передает историю своей души и косвенно историю своего времени». Но то – поэт, художник, а я ведь только журналист, специализирующийся на спорте, как все знакомые считают…
   На телевизионном экране Витя выглядел теперь часто усталым, предельно вымотанным, лицо у него темнело от утомления – и он напоминал мне в эти минуты свою маму: Мария Афанасьевна растила его без отца, работала, не сомневаюсь, что сверхурочно, в Боткинской больнице медсестрой…
   Мне его спортивная жизнь вовсе не казалась легкой. Но я завидовал, что живет он, отдавая все, на что способен, все, что может, что выкладывается максимально в чистом времени своей игры. А я – нет. Почему-то до сих пор – нет…
   Это и мешало мне обратиться к нему и напомнить о себе, когда возникали замыслы, связанные с хоккеем, хотя общих знакомых все прибавлялось – и среди журналистов, и среди спортсменов, – я уже был знаком с Альметовым, с Юрзиновым и раньше, чем повторно с Кузькиным, познакомился с более молодыми Михайловым, Петровым, Харламовым.
   Я был уверен, что он не помнит меня.
   Как-то возле армейского Дворца спорта я шел с одним из хоккейных журналистов и с приятелем. Кузькин на белой «Волге» сделал вид, что наезжает на нас, и затормозил прямо перед нашими носами. Журналист обменялся с ним веселыми приветствиями. А приятель посмотрел на меня, промолчавшего и не повернувшего в сторону машины головы, с недоумением – я же рассказал ему, не удержался, что мы одноклассники с Кузькиным.
   Но настал момент, когда встреча стала неизбежной, – меня к нему послала редакция, и отказываться было нельзя. Мы пошли к нему с женщиной-фотокорреспондентом, хорошо знавшей Кузькина, заранее предупредившей, что мы придем.
   – Ну вот, привела, наконец, – сказал Кузькин с порога. – А я думал, ты станешь еще больше, – оценил он происшедшие со мной после школы перемены…
   Разговаривать нам было легко – никакой неловкости, натянутости. Витя был откровенен со мною и прост. Мне не пришлось ничего выпытывать. Он не предупреждал, что сказанное «не для печати», – пиши, мол, что хочешь, какие секреты. Он дал мне с собой вырезки из журналов и газет, где писали о нем.
   Я прочел их (кое-что мне попадалось и раньше) и понял, что ничего к ним не добавлю. Я не знаю, как становился он хоккеистом. В школе он не казался мне сильным, волевым человеком. Я не знал, как распорядиться сказанной им фразой: «Я никогда и не думал, что буду в сборной и все такое». Не знал, как ею воспользоваться. Я вспомнил внезапно, как на вечере встречи выпускников я кичился именно перед ним тем, что поступил в театральный институт. Больше я, кстати, и не бывал на таких вечерах. И, в общем-то, из-за Кузькина. Мы оба учились без блеска. Он чуть хуже, я чуть лучше. Но он-то славой своей опроверг мнение о себе учителей, а я, напротив, подтвердил. И вот при встрече через пятнадцать лет после школы он добивал меня тем, что никаких, оказывается, честолюбивых намерений у него и не было. Я поверил, что не было.
   И ничего вразумительного не смог написать. Поскольку очень уж старался удивить – в первую голову, Кузькина, – а удивляться-то было нечему. Красоты стиля здесь не могли выручить…
   Витя своего отношения к написанному никак не выразил. Мы теперь, встречаясь на хоккее (с некоторых пор я стал ходить на хоккей чаще, пользуясь пропусками коллег), обязательно разговаривали, но никогда мне не приходило в голову, например, позвонить ему по телефону, задать вопрос какой-нибудь, когда писал сценарий про хоккей.
   Когда вижу их рядом с Борисом Михайловым возле скамейки запасных ЦСКА – они помогают старшему тренеру Тихонову, – думаю, что Борис мне как-то ближе, никакого комплекса по отношению к нему у меня нет и не было, хотя Витя мягче, добродушнее, а Михайлов типичный лидер, со всеми вытекающими отсюда сложностями общения. Но я этих сложностей не испытывал: нет у нас общего прошлого – и отношения лучше, чем с Кузькиным, которого, можно сказать, знаю всю жизнь, почти сорок лет…
   Правда, такие отношения, как с Борисом Михайловым, ни к чему не обязывают – ли его, ни меня.
   Воронин же и Агеев многое значили в моей судьбе. Может быть, из-за них я не стал профессиональным спортивным журналистом. Не подумайте только, что я их виню. Я себя чувствую перед ними виноватым – ничем не смог им помочь, а стоял рядом, претендовал на знание и понимание их души.