По всей видимости, Натела любила то же самое, - мужчин: опять издала прежний жалобный стон, но теперь уже самоотрешенный. Испугавшись, что, впав в агонию, она свалится с лестницы, я стал ее трясти. Как только она вернулась к жизни, - медленно и нехотя, - я вздохнул и, запрещая издавать звуки, перекрыл ей губы указательным пальцем. Натела поняла жест превратно, вскрикнула "да", присела на корточки, расстегнула пояс на моих штанах и дернула змейку. Теперь уже всполошилась и лестница: дрогнула под нами, скрипнула и, подражая Нателе, издала протяжный стон. Вскинув руки и ухватившись одною за полки, а другою за потолок, я напряг колени и изловчился удержать сразу и себя, и Нателу, и лестницу. Устояли все, но рухнули зато в ноги - на голову Нателе - мои штаны, звякнув пряжкой о металлический поручень. В то же мгновение скрипнула дверь, - и к моему ужасу из кабинета выступил начальник контрразведки. Я остолбенел, а генерал огляделся:
   -- Натела! -- крикнул он.
   Высунув голову из-под моих штанов, она вскинула на меня строгий взгляд, приложила к губе со шрамом палец, но сама вдруг кашлянула и отозвалась:
   -- Я здесь, Сэрж! Не могу найти твою библию!
   Генерал посмотрел в нашу сторону. Я предпринял единственное, что успел придумать: повернулся к нему спиной, зарылся носом в книги и захлопнул глаза. Сердце, которое только что так громко стучало, остановилось. В наступившей тишине я представил себя снизу, с генеральской позиции, согнутого под потолком в жалкую скобку, без штанов, с голой волосатой задницей в сетчатых брифсах, приобретенных женою в подпольном Петхаине. Не зная фразы, которою - сквозь хохот - изволит поприветствовать меня снизу начальник контрразведки, я зато знал - как среагирую: сперва, разумеется, взвою, потом зарыдаю, а уж только потом начну сползать вниз и, ступив на пол, доложу генералу о своей готовности выполнить любую операцию, - только бы эту гнусную сцену он не расписал на комитетском бланке для моей жены. Но обратился генерал не ко мне.
   -- Ну ее в жопу, эту библию! Слезай, потом поищешь!
   -- Почему? -- удивилась Натела и выпрямилась.
   -- А потому! Хитрожопый он очень!
   Хотел, конечно, сказать "голожопый", подумал я.
   -- Ты о ком, Сэрж? -- спросила Натела.
   -- О твоем ебаном философе! Ни хуя, говорит, не нужна мне эта сраная библия, заткните ее себе в жопу! Мы еще посмотрим кто и что кому заткнет! Да спускайся ж ты, наконец! -- взревел Абасов.
   Я вцепился в пояс на юбке Нателы.
   -- Успокойся! -- велела Натела то ли Абасову, то ли мне.
   -- Хитрожопый жидище: в Америку бля спешу! И поднимет там хай на весь сарай: "Ой-де, милые братья-жидята, замучили красные нас дьяволята! Еле бля жопу унес!"
   Дай-то Бог унести, взмолился я.
   -- Чего ж припер ко мне? -- не поняла она. -- И пихал деньги?
   -- А хуй его знает! Его он, может, и собирался пихнуть тебе с деньгами! Грузин же, сука!
   -- Сэрж! -- возмутилась Натела. -- За кого меня принимаешь?
   -- Не я, а он! Гамлет сраный! У меня отличное зрение! И нюх отличный: петхаинское говно!
   -- Сэрж, ты опять?! -- разгневалась и Натела. -- Обещал же насчет Петхаина! Не всем же быть армянами! И без выражений: я женщина! И не чета твоей усатой дуре!
   -- Она мать моего Рубенчика! -- взревел Абасов.
   -- Ну и катись к ней в жопу! -- крикнула Натела, а лестница скрипнула и качнулась.
   Абасов выждал паузу и шумно выдохнул: то ли изгнал ярость, то ли раскурил трубку:
   -- Ну ладно, погорячился... Это у меня от этих засранцев, от грузин! Да и Гамлет твой голожопый взбесил меня!
   -- Голожопый? -- проверила Натела.
   -- Это ты сказала, я сказал "хитрожопый". Но - правильно: хитрожопость хитрожопостью, но сам же он ведь с голой жопой и остался: сам же без библии и умудохался! Если бы библию написали армяне, я бы голым не ушел!
   -- А он уже ушел?
   -- Спешу, говорит, сука, в Америку!
   Гастритом генерал, очевидно, не страдал, и напряженность в его взгляде имела, должно быть, другую причину - близорукость. Поскольку же Абасов не носил очков, близорукость была, наверное, старческой, в чем признаться он не желал и твердил поэтому, что обладает отличным зрением. А впрочем, быть может, лгал насчет своего недоверия к новшествам, а на самом деле не носил очков потому, что вправлял линзы прямо в зрачки. Так или иначе, Абасов произнес загадочную фразу:
   -- А ты ведь снизу хорошо смотришься! Спасибо!
   За что это он? -- подумал я.
   -- За то, что хорошо меня знаешь! -- добавил Абасов.
   Я не понял генерала.
   -- А ты поняла? -- рассмеялся он.
   -- Ну? -- спросила Натела.
   Действительно, пусть скажет, подумал я.
   -- Я имею в виду трусы, -- застеснялся генерал. -- То есть, - что трусов как раз на тебе нету.
   Откуда он это знает, ужаснулся я.
   -- Мне отсюда все видно! -- сказал Абасов сквозь смех. -- Ну, спускайся же, наконец! Нельзя все время работать!
   Я крепче сжал в кулаке пояс на юбке.
   -- Иди к себе, Сэрж, а я скоро приду. Надо же книгу найти. Другие согласятся: в Петхаине больше Гамлетов нету!
   -- Жду, -- буркнул генерал и шаркнул по паркету обувью. -- Будем не чай, - вино: я очень злой!
   Снова скрипнула дверь. Потом щелкнула: закрылась. Стало тихо. Я разжал кулак на юбке, но так и не шелохнулся. Прошло несколько минут. Натела, наконец, развернулась, пригнулась вниз и подняла мои штаны. Я не оборачивался. Она продела руки вперед и стала наощупь застегивать мне пояс. Как и следовало ждать, я устремился мыслями в будущее. Причем, представил его себе в формах очень далекого пространства, отделенного от того, где находился, как минимум, океаном. Потом задался вопросом: почему все-таки я всегда верю в будущее? Ответил: потому, что оно никогда не наступает. Сразу возник другой вопрос: Может ли тогда человек или хотя бы еврей убежать в будущее сам и не возвращаться в настоящее никогда, - даже в субботу? Ответил, что пока не знаю: надо сперва оказаться в будущем. Пришла даже в голову мысль, что, там, в будущем, буду записывать тишину на пленку и воспроизводить ее в разной громкости.
   -- Вот же она! -- вскрикнула Натела. -- Номер 127!
   Она оттеснила меня и попыталась снять фолиант, в который я упирался носом. Фолиант оказался тяжелым, и если бы я не вырвал его из ее рук, она бы грохнулась вниз.
   61. Кроткие люди знают что-то важное
   -- Она? -- спросила Натела, когда я приземлился.
   -- Она! -- ответил я и положил книгу на нижнюю ступеньку лестницы: тот же деревянный переплет, покрытый коричневой кожей с частыми проплешинами.
   Раскрывать библию не хотелось: как всегда после блуда, ощущал себя свиньей и спешил к жене. К тому же, опасался Абасова: если зрение у него было все-таки отличным, он вот-вот должен был вернуться за подписью под контрактом о шпионаже. Я решил отшутиться и бежать домой. Огляделся и не увидел ничего располагавшего к шутке. Вернул взгляд на библию, но вспомнил, что это бесполезно: в этой книге - ничего веселого, ибо автор, Иегова, отличался не остроумием, а, подобно мне, кровожадностью. Посмотреть на Нателу я не осмеливался. Стыдился. И подобно Иегове же в минуты смущения, решился на бессмысленное: потянулся к библии и раскрыл ее... С пергаментных листов в нос мне ударил знакомый запах долго длившегося времени. Читать я не стал, - рассматривал буквы. Квадратные письмена казались суровыми, как закон. Точнее, как приговор. Еще точнее выразилась Натела:
   -- Такое чувство, что смотришь на тюремную решетку, правда?
   -- Читала? -- ответил я.
   -- Лучше б не читала! -- воскликнула Натела. -- Думала всегда, что раз написал Бог, значит, - великая книга! Думала как раз так, как ты мне вчера говорил.
   -- Все так говорят.
   -- Правильно! Мой отец, - даже он вставал, когда кто-нибудь произносил на еврейском хоть два слова и добавлял, что они из Библии. Он-то еврейского не знал, МеирЪХаим, а то б догадался, что вставать не надо. Я тоже не знала, но очень боялась! А недавно прочла по-грузински - и охренела: обыкновенные же слова! Ничего особенного! В хорошем романе все лучше...
   -- Я тебя понимаю, -- улыбнулся я. -- От Бога все ждут большего! А пишет Он обо всем; не о чем-нибудь, - как писатели, - а сразу обо всем! И потом: здесь говорит одно, там другое...
   -- Нет, это как раз так и надо! Если б я, например, была писательницей, то тоже писала бы сразу обо всем и по-разному. Это правильно, но... Не придумаю как сказать... Одним словом, все, что я прочла в Библии, - я сама уже знала... Нет, я хочу сказать, что Бог не понимает человека. Люби, мол, меня! И никого кроме! Но как бы, дескать, ни любил, как бы ни лез из кожи, все равно кокну! Что это за условия! Какой дурак на такие условия согласится?!... Это ж так все понятно - чего Он хочет! Он хочет только чего хочет Сам. Поэтому я в него и не верю! Он - как наши петхаинцы!
   Я искал в голове прощальную фразу.
   -- А ты когда-нибудь сидел в тюрьме? -- спросила она.
   -- И не хочу! -- опомнился я и собрался уйти.
   -- А я сидела, -- произнесла Натела и посмотрела мне в глаза. -- Потому и сказала про Библию: "как решетка".
   Мне стало совсем неуютно. Пора было уходить, но, как и накануне, Натела ждала, чтобы я пригласил ее излить душу. Я не отрывал взгляда от решетчатого текста. Не дождавшись приглашения, она произнесла уже иным голосом, неожиданно детским:
   -- Меня, знаешь, все время обижают. Даже евреи. Сами ведь настрадались: с места на место, как цыгане, но все равно, - у них злоба! Цыгане, - хоть и воруют, но честнее. Я среди цыган тоже жила: они не работают, не копят и не обижают поэтому. Но я от них ушла: хочется среди своих, а свои обижают. От баб не обидно: бабы всегда друг друга обижают, но меня обижают особенно мужики... Даже отец, МеирЪХаим. Ты его ведь помнишь? Взял и убил себя, и бросил меня одну; значит, не любил; только мать, значит, любил... Женщина не может без мужчины, ей нужна защита.
   -- А Сема? -- сказал я. -- А этот Абасов? Другие еще?...
   -- Каждый любит себя и потому все обижают. Человека надо любить, чтобы взять вдруг и защитить, правда?
   Больше всего я страшился того, что Натела потребует защиты у меня. Так и вышло:
   -- Хочешь сбежим отсюда вместе куда-нибудь?
   Сбежать я хотел, но не вместе с ней и не куда-нибудь, а домой. И кроме этого желания оказаться дома во мне высунулось вдруг еще одно, - стародавнее смутное чувство, что пока я нахожусь с женщиной, о которой мне уже все известно, приходится упускать в жизни нечто более интересное; ощущение, что в это самое мгновение в каком-то другом месте происходит главное.
   -- Ладно, иди! -- согласилась Натела и забрала библию со ступеньки лестницы. -- Иди домой. Я ее, кстати, видела, твою жену. Красивая она баба и, видимо, кроткая. Я кротких людей уважаю; мне кажется, они знают что-то важное. Правда? Я ведь, кстати, тоже кроткая. Мне просто не с кем... Правда?
   Я присмотрелся к ней, но она не издевалась.
   -- Видишь ли, -- ответил я, -- ты все время разная. То говоришь, что Бог тебя любит, то, наоборот, что Ему плевать...
   -- А кто не изменяется? -- спросила она кротким голосом.
   -- Бог, -- улыбнулся я. -- Что твердил, то и твердит! -- и стукнул пальцем по библии в ее руках. -- Не прелюбодействуй, говорит, а то нагрянет начальник контрразведки!
   Натела вернула на лицо прежнюю ехидную улыбку:
   -- Потому и говорю, что Он ни хрена не понимает!... Хотя с другой стороны, -- и рассмеялась по-прежнему, -- если всучить Ему взятку, Он скажет что угодно: не прелюбодействуй, скажет, только если негде! Хочешь, уйдем сейчас куда хочешь?
   Теперь уже она издевалась, и я согласился с ней:
   -- Да, жалко. Глупо все получилось, -- и мне стало стыдно.
   За все вместе. Вообще.
   Наступила пауза.
   -- Ладно, иди! -- повторила Натела. -- Но ты не прав: сожалеть надо только о глупости, которую еще не сделал.
   Я чмокнул ей руку около локтя, подрагивавшего под тяжестью фолианта, и шагнул к выходу. Думал уже о жене. В дверях, однако, обернулся и не сдержал в себе желания сказать Нателе добрые слова, которые - как только я их произнес - оказались искренними:
   -- Ты сама очень красивая! И будешь счастливой!
   -- Спасибо! -- засияла она и вскинула вверх правую руку.
   Книга, конечно, грохнулась с шумом на пол. Я бросился вниз сгребать посыпавшиеся из нее закладки и газетные вырезки.
   -- Натела! -- крикнул из-за двери Абасов. -- Это ты?
   -- Нет, библия! Я нашла ее! -- крикнула Натела. -- Бумаги рассыпались всякие, Сэрж. Подберу и приду!
   -- Только быстро! Я уже начал.
   -- Что он там начал? -- спросил я Нателу и снова стал подниматься взглядом по ее голым голеням.
   -- Что ты там начал, Сэрж? -- спросила Натела и опустила ладонь на мою шевелюру.
   -- Любовью заниматься! -- крикнул он. -- Шучу: вино начал!
   -- Заканчивай тогда без меня! -- крикнула и Натела. -- Я тоже шучу! Но ты, правда, пей, я пока занята.
   -- Я помогу! -- и послышался скрип отодвинутого кресла.
   -- Уходи! -- шепнула мне Натела и толкнула к выходу.
   В дверях я опомнился:
   -- А это куда? -- и кивнул на кипу бумаг в своем кулаке.
   Беги, повторила Натела. Теперь уже жестом.
   62. Все в мире прекрасно - и все в нем умирают
   Бумаги я просмотрел за семейным обедом: расписки, письма и квитанции, выданные в разное время князьями Авалишвили разным грузинским синагогам, которым они периодически продавали Бретскую рукопись. Была еще копия решения суда о передаче библии тбилисскому горсовету. Было и скабрезное любовное письмо кутаисского большевика женеЪхохлушке, а рядом с его подписью проткнутое стрелою сердце и русская вязь: "Люби меня, как я тебя!" Еще одна любовная записка, без подписи и поЪгрузински: ты, дескать, стоишь - очень желанная - на том берегу, а я - очень несчастный - на этом, и между нами, увы, течет широкая река; что теперь делать? Жена моя предложила вздыхателю поплыть к "очень желанной", тем более, что, по ее словам, в Грузии нет неодолимых рек...
   Внимание привлекла пожелтевшая газетная вырезка со статьей и портретом, в котором я сразу узнал Абона Цицишвили, директора Еврейского музея имени Берия. Согласно приписке, статья была вырезана из тбилисской газеты "Молодой сталинец" и называлась обстоятельно: "Беседа известного грузинского ученого с известным немецким романистом". Из текста следовало, что на московской встрече Фейхтвангера с еврейскими энтузиастами Абон Цицишвили рассказал мастеру слова о замечательном экспонате, хранившемся в его петхаинском музее, - о чудотворной библии. Повествуя ее историю, ученый особенно тепло отозвался об Орджоникидзе, заботливо отнесшемся к знаменитой рукописи и велевшем одному из своих доблестных командиров передать библию на хранение славным местным евреям-большевикам. После официальной встречи известный романист отвлек историка на частную беседу, но стал интересоваться не им, а самой первой владелицей Бретской рукописи - ИсабелойЪРуфь, иудейкой из Испании.
   Товарищ Цицишвили любезно поделился с писателем своими изысканиями. Согласно одной из легенд, рассказал он, ИсабелаЪРуфь быстро разочаровалась в грузинской действительности и вознамерилась податься - вместе с вышеупомянутым сочинением - на историческую родину, то есть на Святую землю. Местные евреи, однако, которые тогда еще не были славными, но которых все равно поддерживали должностные лица из царской фамилии Багратионов, конфисковали у нее чудотворную книгу на том основании, что ИсабелаЪРуфь осквернила себя и ее не столько даже нравственной неустойчивостью, сколько контактами со странствовавшими по Грузии отступниками от обоих Заветов Ветхого и Нового. По преданию, разлученная с отцовским приданым, с Библией, испанская иудейка не достигла и Турции, - лишилась рассудка, скончалась и была похоронена на ереванском кладбище для чужеземцев. Бретский же манускрипт тотчас же утерял, оказывается, свою чудодейственную силу, удержав лишь способность к самосохранению; причем, даже эта сила пошла с годами на убыль, что подтвердили десятки случаев безнаказанного изъятия из книги отдельных листов.
   О странствовавших еретиках, завлекших ИсабелуЪРуфь в свои сети, грузинскому ученому было известно лишь, будто они проповедовали неизвестное евангелие, которое начетчики отказались в свое время включить в Библию и которое приписывалось близнецу Иисуса Христа, Фоме. Господин писатель осведомился у товарища ученого - о чем же именно говорится в этом евангелии. Последний зачитал на память несколько пассажей, лишенных всякого смысла, как лишены его любые библейские пассажи. Под смех собравшейся вокруг собеседников толпы директор петхаинского музея воспроизвел следующую белиберду: "Ученики спросили Иисуса: Скажи нам, какой будет всему конец? Иисус ответил: Нашли ли, однако, начало, что ищите конец?! Ибо где начало есть, там будет и конец. Блажен, кто определит место свое в начале, ибо он увидит и конец, и не будет ему кончины во веки веков".
   ...С Нателой я больше не общался, но до ее переселения в Квинс слышал о ней постоянно. Хотя жизнь в Штатах напичкана таким количеством фактов, что слухам не остается места в ней, о Нателе - вдали от нее - петхаинцы сплетничали и злословили даже чаще, чем на родине. Фактам они и прежде предпочитали слухи, предоставляющие всем роскошь домысливать эти слухи и выбирать "нужные", но в Америке потребность в злой сплетне об Элигуловой оказалась особенно острой. Подобно любому народу, петхаинцы всегда признавали, что в насилии над человеком нет ничего неестественного и что страдание чередуется в жизни только со скукой. В Нью-Йорке, однако, их оглушила и подавила бешеная скорость этого чередования, - и поэтому Натела Элигулова в незабытом Петхаине стала для них тем символом, который помимо замечательного права быть несправедливыми и жестокими, приносил им убаюкивающую радость по-домашнему ленивой частоты раскачивания маятника жизни между пустотой и болью.
   Горше всего их оскорбляло то, что, хотя в Америке жили они, не Натела, - везло по-прежнему ей. Вскоре после моего прибытия в Нью-Йорк пришло известие, что - как и предсказывал доктор - Сема "Шепилов", романтик, обвинил, наконец, Нателу в убийстве его отца и брата, накинулся на нее с охотничьим ножом, но в потасовке с женой сам же на нож горлом и напоролся. Рана оказалась серьезной, и жизнь его повисла на волоске. Через три дня волосок оборвался, - то есть, получается, ей опять повезло, ибо, если даже все и было так, а не наоборот, как считали некоторые, если даже она и не планировала зарезать супруга по наказу Абасова, то, конечно же, оборванный волосок устраивал ее уже больше необорванного: кому, мол, хочется жить со своим потенциальным убийцей или допускать, что он не убит?
   Потом пришли другие известия.
   Утверждали, что Элигулова завела себе огромного петуха, цветистого, как юбка курдянки, и наглого, как Илья-пророк. Подобно хозяйке, этот петух брезговал, оказывается, не только евреями, но всеми, кто не принадлежал к должностным лицам. Раз в неделю, в субботний канун, Натела подрезала ему когти, а отрезанные кромки предавала, ведьма, не огню или земле, как велит закон о стрижке ногтей, а, наоборот, - ветру. Любой другой человек испугался бы божьей кары, которой после смерти - по закону - не избежать было теперь ни ей, ни птице: полного отсутствия освещения по дороге в потусторонний мир, из-за чего придется искать его наощупь. Однако в этом, земном, мире взамен наказания ей, увы, уже пришла удача: наутро после ночи, когда, как отметили, паук над портретом Нателиной матери Зилфы разжирел в своей паутине под потолком и упал, чтобы умереть, Натела поехала с сослуживцами на загородный пикник. ИльяЪпророк был при ней: после гибели "Шепилова" она никуда, говорят, без петуха гулять не ходила. В разгаре веселья птица отвлекла в сторону начальника контрразведки и, взобравшись на небольшой бугорок посреди поляны, принялась махать крыльями и бить клювом в землю. Абасов кликнул подчиненных ему должностных лиц и велел им выкопать яму под петухом: в согласии с приметой, лица надеялись найти там клад. Вместо клада нашли гроб с останками Зилфы, которая скончалась в тюрьме и, по действовавшим тогда правилам, была похоронена тайно.
   Натела обрадовалась находке - и из загородной поляны перетащила мать к отцу, Меир-Хаиму, на еврейское кладбище. Обоим заказала потом в Киеве надгробные памятники из черного мрамора, - без пятнышек или прожилок, и блестящие, как козырек концертного рояля "Бэккер". Прислала, говорили, оттуда же могильную плиту и для себя - впрок. Это как раз петхаинцы одобрили: во-первых, все везде и всегда только дорожает; во-вторых, евреями она брезгует, - и в будущем рассчитывать ей не на кого; в-третьих же, и это главное, раз уж Натела сама призналась в собственной смертности, - мир еще не порушился, все в нем прекрасно и все в нем умирают, даже выскочки!
   Между тем, на собрании нью-йоркского Землячества жена Залмана Ботерашвили высказала предположение, будто при Нателином состоянии и связях бояться будущего, то есть смерти, незачем: в Союзе такое, мол, количество нищих, развратников и незанятых мыслителей, что - за деньги, за секс или из инакомыслия - многие согласятся умереть вместо нее. К тому времени Залман уже стал раввином и поэтому даже жену - по крайней мере, на людях - поучал в духе добронравия: объяснив ей, что умирать вместо кого-нибудь невозможно, ибо у каждая своя смерть, он добавил при этом, будто почти никто ею не умирает. В Талмуде, оказывается, сказано: на каждого умирающего своею смертью приходится девяносто девять кончин от дурного глаза. "А ты-то что скажешь?" - спросил он меня, поскольку я был уже председателем. Я ответил уклончиво, то есть ответил на вопрос, занимавший меня: ежели Натела действительно приобрела себе могильный камень, она, стало быть, к нам не собирается. Жена раввина опять высказала предположение: Элигулова обзавелась надгробием с единственной целью нас дезинформировать. Не пройдет, мол, и года, как стерва подастся не в загробный мир, не, извините, в рай, а наоборот, - в наши края, то есть в Нью-Йорк. Развернулись дебаты: впускать ее в Америку или нет?
   Подавляющее большинство высказалось против: сослалось на патриотизм и, в частности, на заботу о нравственной незапятнанности отечества, - Америки. Хотя я вспомнил о патриотизме все, что знал о нем еще в прежнем отечестве, в Петхаине, а именно, что патриотизм есть не только последнее прибежище для негодяев, но единственное для идиотов, - вслух, как и положено председателю, сказал иное: впускать Нателу или нет никто нас спрашивать не будет, тем более, что мы еще не граждане при отечестве, но лишь беженцы при нем. Возразили: это глупая формальность, и в Америке господствует не бюрократия, то есть воля книжников, а демократия, то есть правление большинства, которому плевать на любые книги, - даже на Книгу Книг, - ибо оно занято борьбою со злом.
   Постановили поэтому навестить гуртом нью-йоркского сенатора Холперна, то есть Гальперина, и потребовать у него присоединиться к их битве со злом. Сенатор, как рассказал Даварашвили, ответил резонно, - почти как в хороших книгах: сделать я, дескать, ничего пока не в силах, ибо не известно даже действительно ли эта ваша Натела собирается в Америку. Обещал на всякий случай сообщить ФБР, что она гебистка. Доктор остался от него в восторге и хвалил за ум, порядочность и особенно скромность: ко всем внимательно прислушивается, держит в кабинете только портреты жены и президента, а зарплату получает маленькую. Я не согласился: если кто-нибудь умен и порядочен, но все равно прислушивается к народу, - он, стало быть, как бы мало ни получал, получает слишком много. Еще я высказал предположение, что ФБР - тоже из заботы о народе - захочет "освоить" Нателу и настоит, наоборот, на том, чтобы ее, теперь уже не секретаршу, а референтку Абасова, впустили, если она все-таки подастся в эти края.
   63. Свобода! Равенство! Братство! И вообще!
   Несмотря на заготовленную впрок могильную плиту, Элигулова в Нью-Йорк все-таки прибыла. Безо всякого предварительного известия, потому что к тому времени почти весь Петхаин уже скопился в Квинсе, и передавать оттуда информацию было некому. Последний слух о ней гласил, правда, что Натела продает дом и собирается поселиться в Москве, куда с воцарением Андропова перевели генерала Абасова, которому Андропов поставил в заслугу образцовую деятельность по мобилизации армянской диаспоры в Париже и поэтому поручил "заботу" обо всех советских эмигрантах в Америке. Говорили еще, что с Андроповым Абасова свела близко Натела, сдружившаяся со знаменитой телепаткой Джуной, - тоже колдуньей, вхожей через Брежнева ко всем хворым кремлевцам.
   Говорили, будто в Нателу прокралась какая-то неизвестная хворь, от которой Джуна ее и лечила, хотя менее успешно, чем должностных лиц. По словам Джуны, причина неуспеха заключалась не в незначительности Нателиной служебной позиции, а в ее еврейском происхождении, которое рано или поздно приводит к неизлечимой форме психоза. Подобно Нателе, Джуна, сказали, собирается поселиться в той же Москве, из чего жена раввина Ботерашвили, наслышавшись о прогрессистских тенденциях в поведении петхаинских жен в Америке, заключила, будто две тбилисские колдуньи повязаны меж собой лесбийским развратом. Эту-то сплетню как раз многие петхаинские жены ревностно отвергли. Возмутились даже: а как же Абасов, - хахаль?! Какой, дескать, лесбийский разврат при живом мужике?! Тут уже раввин поддержал жену и, призвав меня в свидетели, заявил, что принцип дуализма, хоть и пагубен для души, известен даже философии. Петхаинкам термин понравился своим благозвучием - и они загордились.
   ...Вместо Москвы Натела подалась в Квинс и объявилась на народном гулянии в День Национальной Независимости.