-- Да-да, похожа на субботу. А я как раз - когда вы ушли - вспоминал кого же вы сами мне напоминаете? Вы на кого-то похожи, но не могу вспомнить. А сейчас я вас сразу узнал: вы проходили мимо Дилона, а я как раз из него выходил...
   -- Мимо кого? -- спросил я. -- То есть - из кого вы выходили?
   -- Это книжный магазин, "Дилон"! -- удивился Краснер. -- Лучший в Лондоне! Пришлось ехать сюда за этим! -- и приподнял в руке кулек с книгами. -- А вот этой не было даже в "Оксфордском"! Поверьте, не было! -- и вытянул из кулька синюю книжицу.
   Не поверив, что книжицы в "Оксфордском" не было, я принялся ее листать. Взгляд споткнулся на первой же строчке наугад открытой страницы: "...и все живые существа начнут жить наоборот, - прекрасно зная наперед все, что произойдет с ними, но не имея никакого представления о прошлом..." Я обомлел.
   -- Вам плохо? -- дотронулся до меня Краснер.
   -- Нет-нет, -- очнулся я, заметив лишь, что мы стоим у перехода. -Просто о чем-то подумал.
   -- Давайте пойдем туда! -- двинулся Краснер и увлек меня за собой к скамейке за переходом. -- Давайте даже присядем, если не торопитесь. У меня сегодня выходной, а вы сможете это прочесть, да? Я вижу - зажглись! А я подумаю и вспомню - кого же вы все-таки мне напоминаете! Да? Называется "сапожник без сапог": я - мастер по копиям, а вашу вспомнить не могу! Но не думайте, что не стараюсь. Знаете, я люблю только древних евреев, один из которых - его звали Бахья - сказал, что если б человек не обладал способностью забывать, его бы не покидала печаль. Но, с другой стороны, все зависит - что забываешь; иногда забываешь не ту вещь, - как я вот сейчас: вспоминаю и не могу вспомнить на кого же вы похожи, да?
   ...Мы уже сидели на скамейке среди голубей, столь же привязчивых, как доктор Краснер, который начал теперь рассказывать о том - что же он все-таки имел в виду вчера, утверждая, будто никто не хочет жить вечно, но каждый мечтает - сначала. Перестав его слушать, я раскрыл книжицу на заложенном в нее пальце и вернулся к прочитанному: "Если каждую частицу во вселенной заставить двигаться в противоположном направлении, курс вещей кардинально изменится. Брызги разбившейся капли в подножии водопада станут не рассыпаться и исчезать, а, наоборот, возвращаться в сплошную водяную стену и падать уже не вниз, а вверх. Все живые существа начнут жить наоборот, прекрасно зная наперед что произойдет с ними, но не имея представления о прошлом. Микроскопический мир способен обратить вспять стрелку времени и вывернуть наизнанку макроскопический."
   Невероятно! -- шепнул я про себя и задумался, не уводя взгляда со страницы, чтобы не спугнуть Краснера, который разговаривал на ту же тему с голубем. Что же получается? Получается, что рыжий поэт, декламировавший нам в Первом салоне поэму о должном образе жизни, - прав: жизнь следует начинать со смерти, и это вполне возможно! Может быть, с этого и надо начинать, потому что все прочие попытки начать сызнова сводятся лишь к продолжению той же жизни! Краснер прав: не желая жить вечно, каждый хочет начать еще раз. Но почему? Потому, что возвратиться в мир или начать все заново значило бы посрамить смерть, лишить ее значения финала, который выбрасывает нас обратно в ничто...
   Хорошо сказал об этом Залман на Нателиной панихиде: "Беда случается с нами уже при рождении, когда нас подвешивают за ноги, и хлынувшая в голову кровь обрекает нас вместе с жизнью на несчастья, ибо разрывает в мозгу очень нежный сосуд, ответственный за связь с другими людьми и со всем мирозданием." А дальше - еще лучше: "Это несчастье мы освящаем надрезом пуповины. В первое же мгновение мы оказываемся калеками и начинаем жить только от своего имени, единолично, а потому боимся смерти, как никакое животное, которое, подумайте, умирает так же легко, как живет. Мы не умеем умирать, и этот грех, лишая нас способности жить, утверждает торжество смерти над жизнью"! А дальше он сказал, как говорят в откровениях: смерть это не конец, и если жизнь кажется нам иллюзией, то такою же иллюзией является смерть!
   Вспомнив, однако, что эти слова Залман изъял из моей тетради, я решился сейчас пойти дальше: наша готовность начать жизнь сначала есть трюк, приучающий к восприятию смерти как фарса, как иллюзии, а не как настоящей, главной и финальной трагедии. Мечтая начать все заново, мы мечтаем о смерти, которая возвращает нас к жизни. Смерть - и это удивительно! - становится условием непрекращения существования. Она начинает обретать привлекательность, и, как образ умирающего Христа, подспудно внушает нам надежду. Отсюда и тяга к саморазрушению, - у человека, у человечества, у вселенной. Хотя никто этого и не сознает! Да, только смертью можно преодолеть смерть, и только она возвращает нас к прошлому, к проживанию его заново!
   Мы хотим жизнь, потому что жизнь - это хорошо, и знаем мы это потому, что какое-то время в ней уже пробыли и хотим, чтобы это состояние не исчезало, а продолжалось. Мы хотим не вечной жизни, не будущего, которого никогда не переживали и которое ничего нам не говорит, ничего для нас не значит, - нет! Мы хотим другого, - нескончаемого переживания того, что знаем: прошлого; постоянного возвращения в него; постоянного пребывания в нем. Настоящего не существует, настоящее есть пребывание сегодня, сейчас, в прошлом, продолжение прошлого и возвращение в него. Поэтому и жить надо из будущего в прошлое, наслаждаясь им не только заново, но и по-новому, ибо сейчас уже знание будущего, то есть того, что предстоит пройти, а на деле уже пройдено, прожито, то есть фактически знание прошлого, - это знание сейчас уже не отягощает страхом конца: ты уходишь не в смерть, а в начало, к тому, что было! Это торжество над тиранией времени! И обращение его стрелки вспять!
   И еще - а это сейчас важно: моя внезапная, паническая и с виду неправдоподобная одержимость Субботой, эта сумасшедшая охота за ней, есть не тяга к неизведанному, а, наоборот, - необоримое стремление к испытанному, к жизни, к ее продлению, которое возможно лишь если начинать всегда заново! Но самое главное вот что: эта охота за Субботой, эта надежда ее найти все еще и удерживала меня от того, чтобы окончательно поверить в спасительность смерти...
   98. Все в жизни - и "одно и то же", и "наоборот"
   Дальнейшее произошло быстро, - как последние события в жизни. Я вернул Краснеру его книгу, и, поднявшись со скамейки, мы пристали к толпе. Через двадцать шагов случилась витрина магазина "Кукай", а в ней - стеклянная Суббота. Краснер замер на месте, а потом - на том же месте - попытался подпрыгнуть, что у него не получилось по очевидной причине. Получилось другое: набрав в свое грузное туловище двойную порцию воздуха и то перебивая себя, а то наскакивая последующими словами и фразами на предыдущие, он прокричал мне в ухо, что - да! - наконец-то вспомнил: я похож на скульптора, на автора этого манекена, один к одному, - как в "Мадам Тюссо"! Только он не из Грузии, а, наоборот, из Израиля!
   Почему "наоборот", спросил я его, ошарашенный, хотя раньше никого из тех, - в том числе и себя, - кто произносил это слово в таком же странном смысле, я не спрашивал: почему вдруг "наоборот"? Не спрашивал, поскольку на этот вопрос не могло быть ответа. Краснер его имел: а потому, что все в жизни сразу и "одно и то же", и "наоборот"! Удовлетворившись объяснением, я всучил ему телефонную карточку и попросил разыскать скульптора.
   Пока Краснер, едва вместившийся в телефонную будку, разыскивал скульптора среди общих с ним знакомых, я, несмотря на теперь уже типичный английский дождь, не отрывал взгляда от Субботы, переставшей казаться мне по-стеклянному безжизненной, поскольку я думал, будто, поняв почему она мне нужна, я наконец-то ее настиг, и жизнь моя отныне не просто продолжится, а начнется сызнова. Но Краснер оглушил меня тем, что я уже слышал: этот скульптор улетел вчера в Австралию! Надолго, спросил я. И тут, не вылезая из будки, Краснер сообщил мне нечто одновременно знакомое и неожиданное, как одновременно знакомым и неожиданным бывает только страх: может быть, навсегда, потому что у него тут семья, а он улетел с манекенщицей, которую любил еще в Израиле. "Навсегда?!" -- выдавил я из себя еле слышно. А может быть, кстати, и нет, ответил Краснер, потому что второй общий знакомый правда, наоборот, не израильтянин и даже не еврей - сообщил ему другое: будто этот скульптор, отличаясь неубывающим интересом к свежей женской плоти, уговорил свою заезжую шиксу не возвращаться домой, а потрахаться с ним недельку среди австралийских прерий.
   -- Неправда! -- рассвирепел я. -- Она сегодня летит в Израиль!
   Опомнившись, похлопал его по жирному брюху и пролепетал:
   -- Последнее одолжение: узнайте когда вылетает "Эль-Аль".
   99. Каждая голова напичкана противозачаточными средствами
   В специальном отсеке для пассажиров "ЭльЪАль" бросились в глаза длиннобородые хасиды с молитвенниками в руках и гладковыбритые полицейские в черных же униформах, но с автоматами. Полицейские расхаживали взад-вперед с достоинством, - как торжественное обещание оградить пассажиров от террористов, а хасиды раскачивались тоже с достоинством и тоже взад-вперед, - как гарантия, что позже, во время пребывания над облаками, пассажиров не посмеет обидеть Верховный Мастер Террора. Субботы среди них не было, и "ЭльЪАль" улетел без нее...
   Потом я перебрался в беспошлинный бар, расположился спиной к публике, а лицом к зеркалу, заказал полный фужер коньяка, опрокинул его в глотку и стал наблюдать как на моем лице неотвратимо прорастала щетина. Несмотря на громкие голоса, громкую музыку и громкие объявления о рейсах, ничто не отвлекало меня от зеркала, в котором отражался привычный ход времени, продвигавший меня, - как и всех, - к концу. Смотрел я на себя очень долго, пока не провалился в короткий, но знакомый сон. Приснилась сова, летевшая в высоком небе - сперва над зеленым лугом, усеянном белыми быками, как усеян шарами бильярдный стол, а потом над синим морем, гладким, как мемориальная плита. Сова, в конце концов, устала, и, когда море снова перешло в луг, спустилась на жердь со скворечником. Не поместившись в нем, - тяжело, из последних сил, взмахнула грузными крыльями и вернулась в небо. Потом мне почудилось, будто меня разбудил голос раввина Меира: если увидишь этот сон еще раз, подними себя над собой, разбей о колено и начни жить сначала.
   Разбудил рыжий поэт, который просил в Первом салоне деньги, но не получил их: растормошил и крикнул мне в ухо, что скоро на посадку, - Москва начала принимать. А что, спросил я, прошел путч или не прошел? А хуй его знает, воскликнул поэт: главное - принимают! Я сказал ему, что в Москве мне делать нечего, - посижу в этом в баре. Тогда он предложил заработать на этом деньги, поскольку у меня билет в Первом классе: с путчем произошло что-то интересное, и в аэропорт нагрянули заспешившие в Москву люди, а среди них богатая американка, которая предлагает четыре куска за кресло в Первом салоне. Я кивнул головой, передал ему мой билет и обещал половину, если продажей билета займется вместо меня он. Через четверть часа поэт принес мне две с половиной тысячи долларов, сказал, что ему удалось содрать с американки лишнюю тысячу и благословил меня на всю оставшуюся жизнь. Потом принес фужер коньяка и предложил чокнуться с ним.
   -- За что? -- спросил я.
   -- Сейчас скажу! -- рассмеялся он, выпил свой фужер и, вытащив из сумки мегафон канареечного цвета, приложил его ко рту.
   Мегафон сказал, что это - новое стихотворение, которое не успело еще найти ритма... Каждая голова напичкана противозачаточными средствами, а потому в мире утверждаются аллергия к будущему и великая лень. Но этого не достаточно: праздник придет когда мы научимся не помнить и прошлого, которое отравляет нас надеждами и страхами. И будущее, и прошлое заставляют человека кем-то стать: кем-то другим или же самим собой, но лучше, чем есть, - то есть опять же кем-то другим. И это плохо: надо стремиться к тому, чтобы стать никем, надо перестать знать что знаешь и делать что умеешь. Но это так же невозможно, как начать жизнь сначала. Остается только помнить, что никто из нас не создан ради себя, и даже человечество создано не ради себя. И даже мир не создан ради себя. Все существует ради Извечного Существования!
   После короткой паузы поэт вернул мегафон в сумку и снова рассмеялся. Потом выпил и мой фужер, взглянул на часы и сказал, что пора расставаться. И еще раз благословил меня за деньги. В голове моей, как щетина на лице, неудержимо прорастала главная мысль, рядом с которой остальное казалось ничтожным. Вынув из кармана деньги, я протянул ему и их. Поэт отмахнулся и сказал, что столько он не успеет потратить.
   -- Возьми! -- настоял я.
   -- Хорошо, -- согласился он, -- но тогда я верну ей тысячу: она рассердилась, когда я потребовал у нее пять.
   -- Кто? -- не сообразил я, прислушиваясь к шуму, которым сопровождалось прорастание главной мысли.
   -- Фонда.
   -- Еще раз! -- вздрогнул я.
   -- Джейн Фонда! Твое кресло купила артистка.
   Я задумался, но ничего не сказал. Потом спохватился и передал еще поэту кулек с пузырьками Баха:
   -- Возьми и это, может пригодиться.
   -- А что там?
   -- Капли против всего - от отчаяния до оптимизма.
   -- Мне тоже уже не нужно, -- сказал он.
   -- А почему не нужно тебе?
   -- Я подумываю о более сильном средстве! -- ухмыльнулся он и вынул из сумки книгу. -- "Последний исход."
   -- "Последний?"
   -- Последний! -- и дочитал заголовок до конца. -- "Руководство к самоубийству: 100 лучших способов".
   -- Не может быть! -- поразился я тому, что жизнь повторяет мысль раболепно. -- И какой из лучших лучше?
   -- Каждому свое! -- ответил он. -- Я предпочитаю самоубийство в утробе, но про это тут ничего не написано...
   -- Всю прочел? -- спросил я.
   -- Возьми! -- и, протянув мне книгу, ушел.
   100. Безопасней всего кончать с собой в утробе
   Когда поэт почти скрылся из виду, мне показалось, будто я снова вижу себя, - теперь уже от меня удаляющегося. С сумкой через плечо, а в ней мегафон канареечного цвета.
   Под шум прораставшей в голове мысли я стал листать книгу, с каждой новой страницей убеждаясь в том, что, действительно, безопасней всего кончать с собой в утробе: все остальное вдобавок хлопотней. Из 12 финальных инструкций для самоубийц внимание привлекла последняя: "Оповестите о задуманном близких". Ринулся к телефонной будке и позвонил домой. Не было ни жены, ни дочери, ни матери. Ответил себе из Америки сам: "Меня нет, но у вас есть короткое время сказать любые слова", - а после сигнала началась далекая записывающая тишина.
   Сказать мне себе оказалось нечего.
   Стало даже смешно, что люди оставляют друг другу какие-то слова, но стоило мне повесить трубку и прервать свою с собою же связь, - прорастание главной мысли прекратилось: выступила другая мечта, помочиться.
   Я поспешил в сортир, расстегнул ширинку, пристроился к незанятой вазе и заметил на днище большую нарисованную муху. Все вокруг целились своими пенисами в свое насекомое, но мне показалось более драматичным угодить струей в центральную из узких хромированных дырок. Еще не отмочившись, я ощутил, что эта случайная мысль помочиться начала сворачиваться, уступая место прежней, главной, мечте, которая теперь была уже настолько близкой, что спастись от нее становилось невозможно.
   Я сдвинул голову вправо и увидел вялый, как залежавшаяся морковь, половой член, приданный полицейскому. Потом свернул взгляд правее и остановил его на незастегнутой кобуре с пистолетом...
   Вашингтон - Лондон