Благодаря этой позиции Советского правительства переговоры с Чехословакией были доведены до успешного конца.
 
* * *
 
   Советско-югославские отношения в 1943 году мало чем отличались от тех, что сложились во второй половине 1941 года и продолжались в 1942 году. Югославские эмигрантские клики, группировавшиеся под эгидой Форин офис вокруг юного короля Петра II, раздирала ожесточенная борьба за теплые местечки в правительстве. Внешне она проявлялась в министерской чехарде. Генерал Симович продержался на посту премьер-министра только до декабря 1941 года. Сменивший его на этом посту Иованович дважды перетасовывал состав правительства – последний раз в январе 1943 года. 17 июня премьером стал уже Трифунович, в свою очередь смещенный 10 августа Божидаром Пуричем.
   Но все эти министерские перетасовки не влекли за собою существенных изменений в политике югославского правительства, сказываясь лишь в некоторой эволюции дипломатической тактики. Его военным министром по-прежнему оставался генерал Михайлович, связи которого с коллаборационистом Недичем и немецкими властями сделались еще более одиозными. Четники Михайловича не прекращали своих нападений на партизан, получая при этом жестокий отпор. В таких случаях эмигрантское югославское правительство делало нам представления, изображая зачинщиками «братоубийственных» раздоров партизан.
   Но характер этих представлений постепенно менялся. Эмигрантское правительство больше не просило Советское правительство воздействовать на партизан с целью подчинить их командованию генерала Михайловича. Причины новой тактики не составляли секрета. К середине 1943 года Народно-освободительная армия Югославии выросла уже в столь внушительную силу, что требования о ее подчинении Михайловичу выглядели бы совершенно нелепыми.
   Другая причина заключалась в том, что западные союзники, в первую очередь Англия, взяли курс на сотрудничество с Народно-освободительной армией как главным фактором Сопротивления в Югославии, и эмигрантское правительство не могло с этим не считаться. Приходя в отдел и оставляя мне памятные записки о новых конфликтах, Станое Симич, аккредитованный с мая 1943 года уже в ранге посла, прозрачно намекал, что делает он это лишь для проформы, поскольку, мол, получил такое указание от МИД. (Забегая немного вперед, отмечу, что в 1944 году Станое Симич был одним из первых югославских дипломатов, которые дезавуировали несостоятельную политику эмигрантского правительства и стали на сторону истинно патриотических сил югославского народа.)
   Дипломатические отношения с греческим правительством носили нормальный характер, но не были отмечены какими-либо значительными актами или событиями политического порядка. 31 января 1943 года в Куйбышев прибыл новый греческий посланник Атанос Политис. 13 февраля он был принят в Москве В. М. Молотовым, а 15 февраля вручил верительные грамоты М. И. Калинину. Но ему недолго пришлось пребывать в ранге посланника. 17 апреля между Советским и греческим правительствами было заключено упомянутое мною раньше соглашение, по которому дипломатическим представительствам обеих стран присваивался статус посольств. В связи с этим 16 июля А. Политис вторично вручал верительные грамоты М. И. Калинину – на этот раз уже в качестве посла.
 
* * *
 
   Из всех подведомственных Четвертому Европейскому отделу стран Болгария в этом году доставляла нам меньше всего поводов для оперативных дипломатических шагов. Наглые антисоветские провокации, которые в первые годы войны характеризовали внешнюю политику болгарского правительства, теперь сошли на нет. Можно было не сомневаться, что снизошедшее на правительство Филова относительное «благоразумие» навеяно поражениями Германии на Восточном фронте, начавшимися разгромом под Москвой и грандиозным сталинградским «котлом».
   Болгарский посланник Стаменов стал нередким гостем в моем кабинете. Я намеренно называю его «гостем», ибо приходил он, как правило, без конкретной деловой надобности – просто для поддержания контакта с НКИД, сильно омраченного прошлогодними конфликтами.
   В наших беседах, выдержанных в официальном тоне и обычно не затягивавшихся надолго, Стаменов избегал касаться важнейшего вопроса того периода – хода военных действий, но я время от времени не отказывался комментировать победные сообщения Совинформбюро, на что он реагировал тягостным молчанием. Предпочитал он помалкивать и о незавидном положении, в котором очутилась Болгария как сателлит Германии. Но однажды этот придворный сановник царя Бориса и поклонник гитлеровской Германии, имитируя обиду, разразился такой тирадой:
   – Советская пресса, господин директор, очень несправедливо рисует Болгарию. Нас изображают как верных друзей Германии и участников ее агрессивных действий против России. Но почему же никому из ваших журналистов не приходит в голову, что Болгария не вступила в войну с вами и не намерена делать это впредь? Почему никто не хочет понять, какие усилия затрачивает болгарское правительство, чтобы противостоять нажиму из Берлина? А ведь вы знаете, в каком направлении оказывается этот нажим.
   В этой квазипатетической тираде слышалась новая для болгарского посланника нотка. Должно быть, в Софии начали всерьез задумываться над участью, которая ожидает Болгарию после намечающегося уже разгрома Германии. Но трудно было представить себе, чтобы слабые проблески внешнеполитического «благоразумия» привели в конце концов Болгарию к ее радикальной переориентации. Может быть, болгарские правители рассчитывали выйти сухими из воды, сыграв на такой «заслуге», как сомнительный «нейтралитет» в отношении Советского Союза? Похоже, что именно на эту карту ставило правительство Филова.
   Откровенно говоря, сетования Стаменова по поводу «необъективности» советских журналистов я принял отчасти на свой счет. Возможно, он знал или догадывался, что говорит с одним из авторов газетных статей о Болгарии, подписанных литературным псевдонимом. Но это, конечно, не имело значения. Отвечал я ему как заведующий отделом, который не один год ведает болгарскими делами. Отводя упрек в «несправедливом» отношении к Болгарии, я напомнил, что в прошлом году у нас было достаточно веских причин для претензий к болгарскому правительству, и мы их открыто предъявили. Что же касается трудности противодействовать нажиму из Берлина, то ведь Болгария добровольно пошла на союз с Германией, дважды отказавшись от советского предложения о пакте взаимопомощи.
   Тут Стаменов сдержанно-ворчливым тоном возразил, что Болгария примкнула к Германии вовсе не добровольно, что на ее границах тогда стояли десятки немецких дивизий и союз с Германией был единственным способом избежать трагической судьбы Югославии и Греции. Несостоятельность подобного аргумента была очевидна, а довода о советском предложении он «не услышал» и никак на него не отозвался. Словом, общего политического знаменателя мы с ним в этой беседе не нашли, как не находили его и раньше.
 
* * *
 
   В 20-х числах августа ввиду благоприятного положения на фронтах дипкорпус был переведен из Куйбышева в Москву. Вернулась на Кузнецкий мост и основная часть аппарата НКИД, проведшая в Куйбышеве немногим менее двух лет. 31 августа по случаю возвращения в Москву дипломатического корпуса нарком устроил на Спиридоновке большой прием.
   К этому периоду относится один из эпизодов моей деятельности, связанный с тем, что в Москве, как до того и в Куйбышеве, я время от времени публиковал в центральных газетах и журналах статьи на международные темы. Я всегда располагал обильными материалами по соответствующим вопросам, и когда у меня выдавался час-другой относительно свободного времени, главным образом в ночных бдениях, я брался за очередную статью. Писал о гитлеровском «новом порядке» на Балканах, о раздорах в лагере германо-итальянских захватчиков, о назревании политического кризиса в румынской вотчине Гитлера, о подъеме национально-освободительного движения в Югославии, об антивоенных настроениях болгарского народа и о других существенных явлениях в странах, входящих в компетенцию нашего отдела. За эти рамки я не выходил, не касаясь проблем Турции и арабских стран с тех пор, как при реорганизации в мае 1941 года они остались вне Отдела Балканских стран, а позднее Четвертого Европейского. Тем более неожиданным явилось для меня задание наркома написать статью о Турции для журнала «Война и рабочий класс».
   Журнал этот был задуман и создан (при некотором моем участии) в июне 1943 года как политический еженедельник, освещающий актуальные международные проблемы. Издавался он газетой «Труд», но специфический характер затрагиваемых им тем, естественно, предопределял повседневное пристальное внимание к нему со стороны Наркоминдела.
   Давая мне в самом конце августа задание, Молотов высказал несколько соображений, которые надлежало отразить в статье. Ее тема красноречиво определялась заголовком: «Кому на пользу нейтралитет Турции?» Статья шла за подписью Н. Васильева (то есть под моим давним публицистическим псевдонимом).
   Я детально проследил, как изменялось на различных этапах войны значение нейтралитета Турции, и делал вывод, что на нынешнем этапе турецкий нейтралитет служил преимущественно стратегическим интересам Германии.
   Я приводил следующие доводы:
 
   «Турция обеспечивает безопасность балканского фланга германских армий и дает возможность Германии по-прежнему держать здесь весьма ограниченные силы, концентрируя подавляющую часть немецких войск на советско-германском фронте. Германии дорога сейчас каждая свободная дивизия. Германия цепляется сейчас за каждую возможность оттянуть момент роковой для нее развязки. Эта развязка могла бы быть ускорена, если бы Турция вышла из состояния своего благоприятного для Германии нейтралитета. Вполне понятно, что в этих условиях Германия изо всех сил добивается сохранения Турцией ее нейтралитета».
 
   Но соль статьи заключалась в ее многозначительной концовке, которую я также процитирую:
 
   «Советская общественность понимает, конечно, что определение линии своей внешней политики является делом самой Турции. Но, с другой стороны, наша общественность не может не интересоваться характером нейтралитета Турции. Советская общественность внимательно следит за нынешней турецкой внешней политикой и изучает факты для того, чтобы определить свое отношение к этой политике».
 
   Должен сознаться, что ни одна из написанных мною по собственной инициативе статей не давалась мне с таким трудом, как эта статья по заданию. Основная трудность вызывалась отнюдь не незнанием мною темы и не недостатком материалов, а некой внутренней противоречивостью указаний Молотова, от которых он не отступал ни на йоту. Столкнувшись с нею в процессе работы, я решил в своих рассуждениях руководствоваться стройной политической логикой. Но идя таким путем, я разошелся в одном важном вопросе с наркомом.
   В результате соответствующие абзацы статьи были им забракованы, и мне было предложено переделать их. Но как я ни бился над ними, противоречивость их бросалась в глаза, а когда я устранял ее, нарком снова браковал текст.
   Сославшись на мою «непонятливость», он призвал на помощь мне «варяга» в лице А. Леонтьева, редактора журнала «Война и рабочий класс». Леонтьев был журналистом-международником, вполне эрудированным, обладающим тонким политическим чутьем и хорошо владеющим пером. Но и вместе с ним мы не справились с этой злосчастной противоречивостью.
   Плод нашего совместного труда обсуждался на коллегии НКИД, куда был приглашен и руководящий состав редакции журнала. Сердясь и упрекая нас с Леонтьевым в неспособности выразить политический «нюанс», нарком собственноручно внес в текст несколько фраз, которые, по его мнению, этот «нюанс» отражали, а в действительности снова приводили к противоречивости. Поэтому ни я, ни Леонтьев с поправкой не согласились. Однако решающее слово осталось не за нами. В таком «исправленном» виде статья и была опубликована в 7-м номере журнала.
   Но на этом дело не кончилось. На следующий день после выхода журнала в газете «Труд» появилась поправка к моей статье – именно в том спорном абзаце, что подвергся редактированию наркома. К тексту этой поправки ни я, ни редакция журнала и даже – как выяснилось позже – ни редакция газеты «Труд» никакого отношения не имели. Написал ее И. В. Сталин, оперативно прочитавший статью, поспоривший о ней с Молотовым и распорядившийся немедленно, не дожидаясь выхода очередного номера журнала, напечатать поправку в «Труде». А так как «Труд» не принадлежал к числу газет, находившихся в центре внимания дипломатических кругов, коим адресовалась эта статья и поправка к ней, то для пущей уверенности в том, что они дойдут до адресатов, статья – в новом, отредактированном Сталиным варианте – была 11 сентября дополнительно перепечатана в газете «Известия», где растянулась на два подвала. Мне остается лишь добавить, что поправка Сталина полностью восстанавливала первоначальный смысл «криминального» абзаца, хотя и в несколько иных выражениях.
 

12. Уравнение со многими неизвестными

   На шестом году работы в центральном аппарате Наркоминдела в моей судьбе произошла серьезная перемена. Осенью 1943 года я был назначен представителем СССР в Египте.
   Принципиальное решение руководства наркомата о посылке меня в одно из наших посольств за рубежом состоялось еще в июне. Но конкретный вопрос, куда именно и в каком качестве, долгое время оставался как бы уравнением со многими неизвестными.
   Должен сказать, что инициатива в вопросе о перемене места работы принадлежала мне самому. На исходе пятилетнего срока пребывания в наркомате я пришел к выводу, давно уже вызревавшему, что мне необходимо сменить условия труда, без чего я рисковал превратиться в типичного кабинетного работника-рутинера. Основная причина для такого вывода заключалась в том, что, наряду с важными политическими проблемами, отделу приходилось заниматься обширной, чисто канцелярской перепиской и массой мелких текущих дел, которые приковывали к письменному столу и телефону всех сотрудников и, разумеется, заведующего. Перспектива бесконечного противоборства с канцелярщиной и текучкой угнетала меня, и в один прекрасный день – это было в конце апреля – я надумал поделиться своими мыслями с А. Е. Корнейчуком.
   В беседе с ним мы затрагивали различные выходы из создавшегося положения. Не вдаваясь во все подробности разговора, отмечу, что в числе других возможностей мы касались и перевода на заграничную работу. Беседа протекала не в официальной плоскости, а скорее в порядке товарищеского обмена мнениями. Тем не менее она сыграла определенную роль. Корнейчук сообщил о моих соображениях наркому, который признал основательными те из них, что касались перевода за границу. Но до реализации их было еще далеко.
   Май и июнь внесли некоторые новшества во внутреннюю жизнь внешнеполитического ведомства. 28 мая был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР об установлении рангов для дипломатических работников Наркоминдела, посольств и миссий за границей. В тот же день постановлением Совнаркома СССР для дипломатических работников вводилась форменная одежда со знаками различия в виде вышитых золотом звезд на погонах. А 14 июня были приняты сразу два Указа о присвоении дипломатических рангов лицам руководящего состава Наркоминдела, посольств и миссий. Одним из таких Указов мне в числе других заведующих отделами присваивался ранг Чрезвычайного и Полномочного Посланника. Отныне мне предстояло носить мундир с погонами без просвета (наподобие генеральских), вышитыми тремя звездочками и увенчанными металлической золоченой эмблемой – двумя скрещенными пальмовыми ветками. Последние – несомненный символ миролюбивых устремлений советской дипломатии.
   29 июня заведующих и их заместителей (к этому времени добрая половина их перебралась из Куйбышева в Москву) пригласили в кабинет А. Я. Вышинского на совещание, в котором принял участие и В. М. Молотов.
   Совещание было непродолжительным. Закрывая его, нарком добавил: «Товарища Новикова попрошу задержаться».
   В общих чертах я догадывался, о чем пойдет речь. В последнее время Корнейчук не раз намекал мне на перспективу стать посланником в Египте, с правительством которого тогда велись переговоры об установлении дипломатических отношений. С другой стороны, генеральный секретарь НКИД С. П. Козырев вдруг стал размечать мне для ознакомления депеши из Анкары, хотя турецкими делами я давно уже не занимался. Понимая, что Козырев действовал не по своей инициативе, я воспринял анкарские шифровки как косвенное доказательство возможности быть посланным в Турцию. А как же обстоит дело с Каиром, на который намекал мне Корнейчук? Спрошенный мною об этом, он ничего определенного сообщить не смог, кроме того, что Отдел кадров наркомата занялся мною вплотную. Услышав обращенные ко мне слова наркома, я подумал, что сейчас, наконец, твердо определится, в Анкару или Каир будет проложен мне маршрут.
   Подождав, пока участники совещания, кроме меня и заместителей наркома, покинут кабинет, Молотов сказал:
   – Настало время, товарищ Новиков, возвратиться к нашей старой теме, все еще не исчерпанной. Мы окончательно решили послать вас за границу. Вам давно уже следовало бы перейти на самостоятельную работу, но вы были нужны здесь. На первых порах хотим направить вас в Лондон, советником в посольство Богомолова. Для вас это будет как бы переходный период, наверно, короткий. А когда «подшефные» Богомолову правительства начнут возвращаться восвояси, мы назначим вас послом при одном из них. Как вы смотрите на такой план?
   Как я смотрел на этот план? По меньшей мере с изрядной озадаченностью. Лондон! Да еще на краткий переходный период! В годы войны посол А. Е. Богомолов был аккредитован одновременно при нескольких эмигрантских правительствах, обосновавшихся в Лондоне и с нетерпением ждавших освобождения своей национальной территории, чтобы перебраться туда. И момент этот был тогда уже не столь отдаленным.
   Тут было над чем призадуматься. Я так и ответил Молотову, а после минутного колебания прибавил, с улыбкой глянув на Корнейчука:
   – Судя по некоторым слухам, мне скорее предстояло услышать предложение о Каире, чем о Лондоне. Но если будет сочтено целесообразным использовать меня в Лондоне, я надеюсь, что сумею оправдать оказанное мне доверие и там.
   – Слухи слухами, а факты фактами, – назидательным тоном заметил Молотов. – Но ваш ответ именно такой, на какой я рассчитывал. Значит, с этим все ясно. А по какой же стране Новикову быть советником? – Теперь он обращался к своим заместителям, но первым высказался сам. – По-моему, лучше всего по Франции.
   Эта мысль вызвала сомнения у Корнейчука, склонявшегося к тому, чтобы поручить мне в Лондоне польские и чехословацкие дела, которыми я в наркомате занимаюсь уже два года. Но его никто не поддержал, а я, со своей стороны, заявил, что не возражаю против Франции.
   Молотов сел за стол Вышинского, набросал телеграмму Богомолову с запросом о его мнении по поводу моей кандидатуры, а затем вызвал звонком помощника Вышинского и передал ему текст для отправки в Лондон.
   На этом беседа закончилась.
   Уже 4 июля Козырев сообщил мне, что Богомолов, как выражаются в дипломатическом обиходе, «выдал мне агреман». Наступила стадия «оформления», то есть выполнения ряда формальностей и прохождения моих документов по многим инстанциям, вплоть до самых высоких. Одновременно я взялся за ознакомление с ведомственными и литературными материалами по основным вопросам советско-французских отношений. Предстояло мне также урегулировать немало семейных и хозяйственных дел, связанных с заграничной поездкой.
   А поездка предвиделась дальняя и сложная – почти кругосветное путешествие. Летом 1943 года путь на Лондон складывался из таких впечатляющих этапов: поездом из Москвы до Владивостока, далее пароходом до Сан-Франциско, потом снова поездом через континент до Нью-Йорка и оттуда опять океаном до Англии, с возможным заходом – из-за немецких подводных лодок – в Исландию, если не в Гренландию. Я не говорю уже о том, что и Англия, по всей вероятности, не была бы конечным пунктом пути. Развитие военных и политических событий летом 1943 года позволяло думать, что местопребыванием только что образованного Французского комитета национального освобождения, будущего Временного правительства Франции, станет не Лондон, а Алжир.
   Сборы в дорогу и подготовка к новой работе протекали в неустанном круговороте прежних текущих дел, от которых меня еще не освободили.
   16 июля я побывал в Президиуме Верховного Совета СССР. С 1939 года мне доводилось там бывать многократно – на церемонии вручения верительных грамот «подшефными» отделу послами и посланниками. На этот раз верительные грамоты М. И. Калинину вручал греческий посол Политис. Церемония проходила с частичным отступлением от традиционного порядка – было отменено фотографирование ее участников. Дело было в том, что глаза Михаила Ивановича, незадолго до того подвергшегося серьезной операции, не выносили ослепительных вспышек магния. Вид «всесоюзного старосты», двадцать пятый год бессменно стоявшего на посту главы Советского государства, показался мне очень болезненным.
   К августу сборы в дорогу и «оформление» далеко продвинулись вперед. В середине месяца были уже запрошены американская транзитная и английская въездная визы. Дела Четвертого Европейского отдела я сдал новому заведующему – В. А. Зорину, который с полгода работал помощником А. Е. Корнейчука. Теперь я мог больше времени посвящать французским делам и не терял ни одного часа. Ведь до отъезда оставались считанные дни – визы для дипломатов выдавались, как правило, в сжатые сроки.
   16 августа, после какого-то совещания у наркома в его кремлевском кабинете, я осведомился, могу ли я трогаться в дорогу сразу же по получении виз?
   – Можете, – не очень уверенно произнес Молотов, обменявшись непонятным мне взглядом с присутствовавшим Вышинским, и в явном несоответствии со сказанным продолжал: – Только учтите, что вы по-прежнему числитесь у нас кандидатом на Каир. Мы непременно пошлем вас туда, правда не сейчас, а попозже.
   Дата этого «попозже», хотя бы приблизительная, не была названа. Нечеткая позиция наркома мгновенно окутала мою поездку в Лондон непроницаемым, истинно лондонским туманом, сквозь который смутно просматривались стреловидные минареты Каира.
   Мне не хотелось дольше оставаться в неведении относительно моей ближайшей судьбы, и я решил поговорить с наркомом без всяких недомолвок, рассчитывая при этом склонить чашу весов в пользу французского варианта, с которым я к тому времени успел свыкнуться. Тем более что в запасе у меня имелся, как я считал, довольно веский аргумент.
   – Вячеслав Михайлович, – сказал я, – вы хорошо знаете, что я готов работать всюду, куда меня пошлет партия. Это относится, разумеется, и к Каиру; Но, говоря о Каире, я не вправе умолчать об одном личном обстоятельстве. До сих пор, бывая в жарких краях, я обычно заболевал тяжелой формой тропической малярии, которая изматывает меня до предела. Из-за нее я уже дважды был на пороге смерти: в Стамбуле в 1928 году и в Таджикистане в 1934 году. И меня, естественно, тревожит перспектива еще раз стать жертвой малярии, потерять на чужбине работоспособность и сделаться пациентом какой-нибудь каирской больницы.
   Терпеливо выслушав мою тираду, нарком сказал:
   – Надеюсь, что в Египте рецидива малярии у вас не будет. Во всяком случае, мы не оставим вас в беде. Я думаю, что в знойные летние месяцы мы сможем отзывать вас в Союз.
   По окончании разговора я ушел убежденный, что разрешение ехать слишком уж призрачно, чтобы всерьез на него полагаться, и что Лондон и Франция медленно, но верно исчезают с моего горизонта. Дальнейшие события подтвердили такой вывод.
   Через неделю американская и английская визы уже красовались на наших паспортах – моем и моей жены. Мы готовы были к отъезду в любой момент, неясно было только – куда? В Лондон? В Алжир? В Каир? Или еще куда-нибудь? Узнав о визах, я позвонил Вышинскому и, сославшись на разговор с наркомом 16 августа, спросил, сохраняет ли силу его разрешение на мой отъезд в Лондон? Ответ гласил: надо подождать. И хотя Вышинский отказался пояснить, чего именно ждать и сколько времени, я уже понял, в чем дело: 26 августа были установлены дипломатические отношения с Египтом и со дня на день ожидалось опубликование совместного советско-египетского коммюнике. Теперь уже не надо было гадать, куда лежит мой путь.
   Снова завертелись колеса машины «оформления» – теперь в направлении Каира. 14 октября Указом Президиума Верховного Совета СССР я был официально назначен Чрезвычайным и Полномочным Посланником СССР в Египте.