В этой речи говорилось и о создании многотысячного народного ополчения для поддержки Красной Армии. Слова о создании народного ополчения наркоминдельская парторганизация восприняла как партийную директиву, подлежащую незамедлительному претворению в жизнь. На следующий день по указанию парткома партгруппа нашего отдела провела собрание, в повестке дня которого был только один вопрос – о речи Сталина. Обсуждение было кратким, серьезным и действенным. Члены партгруппы безоговорочно высказались за вступление в народное ополчение. Но когда тут же, на собрании, открылась запись желающих вступить в ополчение, записались все, кроме одного из референтов. Я не назову его фамилии, это ни к чему. Он отказался поставить в списке свою подпись, ссылаясь на то, что недостаточно крепок физически и что воинская служба в ополчении ему будет не под силу.
   Его отказ поразил всех нас, его товарищей по работе. Ведь до сих пор никто в отделе не слышал от него и малейших жалоб на какие-нибудь хвори. Мы пытались образумить его, указывали, что в такой критический момент члену партии не к лицу прикрываться своей физической слабостью. Однако все наши доводы были напрасны: он так и не поставил своей подписи.
   Тогда партгрупорг Бурмистенко внес в повестку дня новый вопрос – персональное дело нашего товарища. Дело было совершенно ясным: среди нас оказался трус и дезертир, недостойный звания члена партии. И как ни тягостно было принимать крайнее, но неизбежное в данных условиях решение, мы единогласно исключили его из партии. Позднее партком утвердил наше решение, а еще через несколько дней дезертир был отчислен из наркомата.
   Список ополченцев нашего отдела был передан руководству наркомата, которое рассмотрело его одновременно с аналогичными списками из всех других звеньев аппарата и утвердило с одним изъятием. В ополчение ушли мой заместитель Бурмистенко, помощник Монастырский, референты Сергеев, Берулин, Паисов, Шендра. Из всех мужчин в отделе остался один я. Признаюсь, что, узнав о сделанном для меня исключении, почувствовал себя чуть ли не таким же дезертиром, как исключенный из партии сотрудник. Мне казалось, что такими же глазами на меня смотрят и три сотрудницы отдела – секретарша, стенографистка и машинистка, не говоря уже о сотрудниках других отделов, не знавших, что я записался в ополчение вместе со всеми.
   Угнетаемый подобными чувствами, я позвонил наркому и взволнованно сказал, что, по моему глубокому убеждению, мне следует быть в ополчении рядом со своими товарищами, иначе это будет воспринято всеми как какая-то особая поблажка. Не дав мне высказаться до конца, Молотов гневно ответил:
   – Вот уж не ожидал от вас таких нелепых рассуждений, товарищ Новиков! Что же, по-вашему, мы собираемся закрыть Наркоминдел? А если нет, то ведь кому-то нужно будет в нем работать? Нужно заново организовать отдел, а кому же его организовать, как не заведующему? Бросьте ваши благоглупости, засучите рукава и работайте. Пока – один за всех. Потом кого-нибудь подберем вам в помощь.
 
* * *
 
   Некоторое время я действительно работал в отделе один, если иметь в виду дипломатических работников. Как работал? Разрывался на части, хронически недосыпал и недоедал и тем не менее все равно не успевал справляться со всеми теми делами, которые обычно выпадали на долю семерых сотрудников отдела, ушедших в ополчение. Выполнял лишь самую срочную работу, не терпящую отлагательства. Помощь канцелярских сотрудниц отдела во многих случаях я, к сожалению, использовать не мог. Только в конце июля и в августе дипломатический состав отдела стал пополняться главным образом сотрудниками НКИД, возвратившимися из-за границы.
   К тому времени Отдел Балканских стран, просуществовав всего лишь около двух месяцев, подвергся реорганизации. Из его ведения были изъяты Венгрия и Румыния, как страны, воюющие против Советского Союза, и включены вновь Польша и Чехословакия. Из числа прежних стран в нем оставались Болгария, Югославия и Греция.
   После реорганизации отдел стал именоваться Четвертым Европейским. Не будь в нем Греции, его можно было бы назвать отделом славянских стран. Вторая его особенность заключалась в том, что эти страны, за исключением Болгарии, были захвачены Германией, а их правительства находились в изгнании. В июле эти правительства были признаны Советским правительством, и с ними установлены дипломатические отношения.
   В конце июля у меня появился заместитель в лице опытного дипломатического работника Георгия Максимовича Пушкина и два референта. Работа отдела постепенно начала входить в нормальное русло.
 
* * *
 
   Немало забот в летне-осенний период 1941 года доставили Наркоминделу в целом – и, естественно, нашему отделу – весьма обострившиеся отношения между СССР и Болгарией. После нападения фашистских агрессоров на Советский Союз подневольное положение Болгарии как сателлита Германии сказалось в еще большей степени, чем раньше. Ее территория, порты, аэродромы и железные дороги превратились в плацдарм для враждебных действий немцев против СССР. Со своей стороны, реакционное болгарское правительство всеми средствами фашистского террора подавляло широко распространенные в народе антигерманские и антивоенные настроения, введя на основе «Закона о защите государства» чрезвычайное положение. Короче говоря, официально провозглашенный болгарский «нейтралитет» на самом деле был целиком поставлен на службу военным интересам гитлеровцев. Неудивительно, что в подобных условиях правительство Болгарии вступило на скользкий путь поддержки германских провокаций.
   15 июля болгарский посланник Стаменов попросил аудиенции у Вышинского, в ходе которой сообщил, будто бы 14 июля в Болгарии вблизи города Добрича приземлились три советских парашютиста. 26 июля в Софии последовал новый болгарский демарш. Генеральный секретарь МИД Болгарии Шишманов заявил советскому посланнику в Софии Лаврищеву протест по поводу того, что 23 июля советские самолеты якобы сбросили бомбы вблизи городов Русе, Плевны и Ловеча.
   Ответ на болгарские представления в Москве и Софии был дан Стаменову 27 июля Вышинским, заявившим по поводу первого из них, что тщательное расследование не подтвердило факта приземления советских парашютистов. При этом он обратил внимание Стаменова на то, что болгарские власти не позволили Лаврищеву встретиться с ними, чтобы установить их личность и обстоятельства этого странного дела. По имеющимся теперь у Советского правительства данным, эти парашютисты – не советские граждане и переброшены немцами из Румынии с провокационной целью. В связи со вторым представлением Вышинский заявил, что ни в одном из перечисленных Шишмановым пунктах и ни в каком другом пункте над территорией Болгарии советские самолеты не летали. Распускаемые по этому поводу слухи носят провокационный характер и явно исходят из враждебных Советскому Союзу германо-фашистских источников. В заключение он добавил, что Советское правительство не может не выразить своего недоумения в связи с тем, что болгарское правительство придало значение этим слухам, несмотря на их явно неправдоподобный и клеветнический по отношению к СССР характер.
   10 сентября В. М. Молотов пригласил к себе болгарского посланника и сделал ему пространное заявление, изобилующее данными о подготовке Болгарии к совместному с Германией нападению на Советский Союз со стороны Черного моря. Делая из этих фактов вывод, нарком заявил:
   «Исходя из вышеизложенного, Советское Правительство считает необходимым сделать Болгарскому Правительству настоящее представление и обратить его внимание на то, что позиция и действия Болгарского Правительства по отношению к СССР являются нелояльными и не соответствуют позиции и действиям государства, находящегося в нормальных отношениях с СССР, что является, по глубокому убеждению Советского Правительства, в равной мере не соответствующим интересам самой Болгарии и болгарского народа».
   Приведенные мною демарши и контрдемарши далеко не исчерпывают всех тех представлений, какие имели место в летние и осенние месяцы 1941 года, но достаточно характеризуют степень накаленности в отношениях между СССР и Болгарией. Пагубные тенденции в политике болгарского правительства, проявившиеся в начальный период войны, не ослабли и в дальнейшем.
 
* * *
 
   Как я отметил выше, в июле были восстановлены дипломатические отношения с Чехословакией и Польшей – новыми странами, относящимися к компетенции Четвертого Европейского отдела. Эти отношения с самого начала носили весьма активный характер, и я остановлюсь на них подробно.
   18 июля в результате переговоров, происходивших в Лондоне, советский посол И. М. Майский и чехословацкий министр иностранных дел Ян Масарик подписали соглашение, по которому правительства СССР и Чехословакии взяли на себя обязательства оказывать друг другу помощь и поддержку в войне против гитлеровской Германии. В соответствии с этим обязательством Советское правительство дало согласие на создание на территории СССР чехословацких воинских частей, которые должны были действовать под руководством Верховного Главнокомандования СССР. 27 сентября в Москве было заключено военное соглашение, подписанное Уполномоченным Верховного Главнокомандования СССР генерал-майором А. М. Василевским и Уполномоченным Верховного командования Чехословакии полковником Г. Пикой. В силу этого соглашения в конце 1941 года в Бузулуке было начато формирование чехословацких воинских частей.
   Еще более активную форму и размах приняли дипломатические отношения с польским правительством, установленные соглашением от 30 июля, которое было подписано в Лондоне советским послом И. М. Майским и польским премьер-министром генералом Сикорским. Говоря о размахе дипломатических отношений, я имею в виду и размах сопровождавших их трений, причин для которых было немало.
   Основной из них являлось нежелание польского эмигрантского правительства найти реалистический подход к вопросу о Западной Украине и Западной Белоруссии. На этой нереалистической позиции стояло правительство Сикорского и в ходе переговоров об установлении дипломатических отношений. Поэтому согласия в вопросе о польско-советской границе достигнуто не было, и он остался открытым, подспудно отравляя отношения между двумя правительствами.
   Главными в соглашении от 30 июля были пункты о взаимной помощи и поддержке в войне против Германии и о создании на советской территории польской армии под командованием, назначенным польским правительством с согласия Советского правительства. В оперативном отношении польская армия должна была действовать под руководством Верховного Главнокомандования СССР, в состав которого вводился представитель польской армии. К соглашению был приложен Протокол о предоставлении Советским правительством амнистии всем польским гражданам, интернированным в 1939 году после похода Красной Армии на земли Западной Украины и Западной Белоруссии.
   6 августа в Москву прибыла польская военная миссия во главе с генералом Шишко-Богушем для ведения переговоров с Уполномоченным Верховного Главнокомандования СССР генерал-майором Василевским. В результате переговоров 14 августа было заключено соглашение по практическим вопросам, связанным с созданием польской армии. На пост командующего польской армией Главнокомандующий польскими вооруженными силами генерал Сикорский назначил генерала Владислава Андерса, который в сентябре приступил к формированию армии в Бузулуке.
   Оба эти соглашения породили множество практических вопросов, обрушившихся на слабо укомплектованный кадрами Четвертый Европейский отдел. Со дня открытия польского посольства в Москве его представители – советник Сокольницкий и первый секретарь Арлет ежедневно посещали отдел, принося в портфелях сразу по нескольку памятных записок или нот.
   Речь в них шла преимущественно о расселении и трудоустройстве амнистированных польских граждан, снабжении их топливом, продовольствием и т. д. Вопрос с жильем в восточных районах страны в то время был одним из наиболее острых, но все же так или иначе поддавался решению. Трудности возникали главным образом в связи с тем, что большинство амнистированных не хотели жить в местностях с суровым климатом и добивались через посольство переезда в более теплые края.
   Поток подобных документов особенно усилился после создания польским посольством института «специальных представителей» в 20 городах, в дальнейшем дополненного институтом так называемых «доверенных лиц посольства», число которых с течением времени достигло нескольких сотен.
   Должен сознаться, что я весьма сдержанно относился к расширению сети «представителей» и «доверенных лиц» посольства. Причина моей сдержанности вызывалась предвидением политических осложнений от такой гипертрофии аппарата иностранного посольства. Осенью 1941 года эти возможные осложнения представали предо мною еще в отвлеченной форме, но подсказанное опытом предвидение вполне осуществилось. Политических трений, недоразумений и конфликтов оказалось в действительности гораздо больше, чем можно было предусмотреть.
   Этими беглыми замечаниями о последствиях чрезмерной активности польского посольства я сейчас и ограничусь, имея в виду в дальнейшем остановиться на них еще раз.
   Что касается взаимоотношений с остальными странами, относящимися к компетенции отдела, – Грецией и Югославией, то в летне-осенний период 1941 года они не выделялись какими-либо заметными событиями, а вновь открытые в Москве югославская и греческая миссии едва лишь развернули свою деятельность, мало выходившую за рамки протокольной.
   В середине июля обстановка на фронтах, до того характеризовавшаяся почти непрерывным отступлением наших войск, приобрела некоторые новые черты. Под Смоленском наши части вели упорные оборонительные бои, задержавшие продвижение немцев на несколько дней. Смоленск был оставлен нами, но на рубеже Ярцево – Ельня – река Десна Красная Армия надолго остановила немецкое наступление на Западном фронте. В конце июля и в течение всего августа там не стихали бои, а в первых числах сентября развернулось наше контрнаступление, позволившее освободить часть оккупированных районов. 10 сентября оно было приостановлено, и на фронте снова на время создалось неустойчивое равновесие. Успешные оборонительные и наступательные операции Красной Армии под Ельней имели большое морально-политическое значение, так как здесь впервые был сначала замедлен, а затем на два месяца заторможен хваленый немецкий блицкриг. Красная Армия получила возможность для перегруппировки своих сил.
   Но на других фронтах дело обстояло иначе. На Северо-Западном фронте немцы продолжали продвигаться вперед и в сентябре блокировали Ленинград. На Юго-Западном фронте наши войска оставили Киев. При отступлении от Киева был убит секретарь ЦК КП(б)У и член Военного совета фронта М. А. Бурмистенко. Некоторое время спустя после этой вести я с горечью узнал, что в одной из боевых операций ополченцев под Москвой погиб его брат – мой заместитель по отделу – И. А. Бурмистенко. Попутно отмечу, что он был не единственным среди ополченцев НКИД, кто отдал свою жизнь за Родину или получил серьезное ранение. В числе последних находился и мой бывший помощник Е. А. Монастырский. Осенью большинство ополченцев НКИД были отозваны из действующей армии и вернулись на свои рабочие места.
   В ночь на 22 июля состоялся первый налет немецкой авиации на Москву. Массовые налеты повторились и в ночь на 23 и 24 июля. В дальнейшем они превратились в довольно-таки заурядное явление. Сигнал воздушной тревоги заставал нас в самых различных местах. Если это случалось в рабочие часы (а они затягивались далеко за полночь), то половину ночи, а то и всю ночь напролет – часто из-за отсутствия транспорта – мы проводили в наркоматском бомбоубежище. Спали мы на цементном полу, подкладывая под себя газетные листы. Несколько раз мне приходилось дожидаться сигнала отбоя в служебном бомбоубежище Кремля.
   В сентябре мужчин-наркоминдельцев начали обучать военному делу. Для меня, бывшего красноармейца, демобилизованного еще в январе 1921 года, в этом не было ничего нового. Проходил я также военное обучение – по программе Всеобуча – в студенческие годы в Ленинграде, а затем в 30-е годы в Институте красной профессуры, где уровень военной подготовки был намного выше. Но я и сейчас не уклонялся от общей обязанности и проходил курс ускоренного обучения вместе со всеми. Дважды или трижды в неделю мы отправлялись на стрельбище на одной из станций Ярославской железной дороги и упражнялись в стрельбе по мишеням. Моя сильная близорукость несколько снижала мои стрелковые достижения, но все же один-два из трех патронов я всаживал в мишень, изображавшую фашистского солдата.
   Так в упорном труде, заботах и тревогах прошло для наркоминдельцев боевое лето 1941 года и настала осень, обозначившая новый, еще более опасный этап войны. Принесла она также крупные перемены и в условиях деятельности НКИД.
   Для меня лично она обернулась месяцами полукочевой жизни – на протяжении почти всего четвертого квартала этого года.
 

9. Месяцы странствий

   30 сентября неустойчивое равновесие на центральном участке советско-германского фронта подошло к концу: командование вермахта приступило к широко задуманной операции «Тайфун», стратегической целью которой был захват Москвы. В первую же неделю наступления германская армия сумела прорвать Брянский и Западный фронты, захватила Орел и Брянск, продвинулась к Калуге и Туле. В районе Вязьмы германские войска окружили несколько советских армий. Но, очутившись в окружении, советские армии не прекращали сопротивления, тем самым надолго сковав здесь 28 немецких дивизий и задержав их продвижение в сторону Москвы.
   Размеры опасности с каждым днем вырисовывались все с большей ясностью, и хотя никто из нас не сомневался, что рано или поздно фашисты будут остановлены Красной Армией, в эту неделю еще нельзя было даже приблизительно предположить, на каких рубежах это будет достигнуто.
   В первых числах октября я получил от жены (из Верхнего Услона) крайне взволновавшее меня письмо. Уже в прежних своих письмах она сетовала на большие трудности с питанием и топливом, на равнодушие местных властей к участи эвакуированных. Теперь же она без всяких околичностей сообщала, что семья голодает и замерзает в неотопленном доме, и просила меня добиться пропуска для возвращения семьи в Москву. 5-го или 6-го она телеграфировала о том, что мой младший сын, шестимесячный ребенок, опасно заболел. Через день пришла еще одна телеграмма, в которой говорилось, что сын при смерти. Легко себе представить, с какой душевной болью воспринимал я эти печальные вести. Больше всего угнетала невозможность чем-либо помочь больному ребенку и семье вообще. О возвращении в Москву не могло быть и речи: эвакуация населения из столицы продолжалась, началась уже эвакуация промышленных предприятий.
   В эти дни я ходил сам не свой, и, наверно, это бросалось в глаза. Во всяком случае, мое состояние было замечено наркомом, когда он вечером 10-го вызвал меня по делам в свой кремлевский кабинет.
   – На вас лица нет, товарищ Новиков, – сказал он вместо приветствия. – Что с вами? Вы больны? – Я отрицательно покачал головой. – Или заработались?
   – Работаю, как все, Вячеслав Михайлович.
   – А может быть, у вас что-нибудь стряслось? Если так, то выкладывайте все начистоту.
   Приглашение наркома прозвучало вполне доброжелательно, и я выложил ему все, что отягощало мне душу. Рассказал и о телеграмме, о критическом состоянии сына. Молотов сочувственно выслушал меня.
   – Вам бы съездить туда на пару деньков, – нерешительно предложил он.
   – В такое-то время? – не без удивления спросил я.
   – Ничего особенного, – уже увереннее сказал нарком и хмуро пошутил: – Вы еще успеете вернуться в Москву, чтобы отбросить от нее гитлеровское воинство. Трех дней вам хватит?
   – Безусловно, – обрадовался я неожиданному разрешению.
   – Но не больше. Ни одного дня больше.
   – Само собой, Вячеслав Михайлович, – твердо пообещал я, не подозревая, как мало от меня будет зависеть выполнение обещанного.
   Следующий день я посвятил выполнению задания наркома и деловым наказам своему заместителю Г. М. Пушкину, а вечером принялся за сборы в дорогу. Они были несложны. Я наполнил вместительный чемодан консервами, пакетами с крупой, другими предметами питания из своих холостяцких пайковых накоплений, а также теми, что наскоро раздобыл у товарищей и в наркоматском буфете. Утром 12-го я зашел к Вышинскому, чтобы доложить об отъезде. Не поднимая лица от бумаг на столе, он суховато пожелал мне счастливого пути.
   Когда я вышел от него, в секретариате меня остановил его помощник Абрамов.
   – Драпаешь? – насмешливо спросил он. – В немецкий котел боишься угодить?
   Я ответил ему так, как он того заслуживал. Мгновенная стычка с этим желчным человеком немного расстроила меня, но по пути на вокзал я уже забыл о ней.
 
* * *
 
   13-го я прибыл в Казань. Прямо с вокзала устремился к пристани на Волге, откуда пароходик местного сообщения переправил меня в Верхний Услон. Никаких признаков транспорта я в Верхнем Услоне не обнаружил и потому двинулся на высокий обрывистый берег пешком, таща на плече тяжеленный чемодан.
   Отчаянные письма и телеграммы жены, к сожалению, ничуть не преувеличивали тягот и лишений моих близких. Младший сын действительно был очень плох, семья действительно сидела на голодном пайке, и в легкой постройке дачного типа, в которой они жили, было чертовски холодно. За неполные два дня, проведенные в Верхнем Услоне, я сумел решить проблему с дровами, для чего пришлось крупно поговорить с нераспорядительными работниками сельсовета, и добился заверений, что паек для эвакуированных семей будет доведен до нормы. Пустых заверений, как выяснилось впоследствии!
   Не мог только ничем помочь несчастному ребенку. Но каким-то чудом вскоре после моего отъезда ему стало значительно лучше. Расставание с семьей было тягостным. Я с горечью сознавал, что мало в чем облегчил ее участь.
 
* * *
 
   На железнодорожном вокзале в Казани билетов на Москву касса почему-то не продавала. Тщетно я и несколько офицеров потрясали своими командировочными удостоверениями перед кассиром и дежурным по вокзалу, твердя им о необходимости своевременно вернуться к месту службы. Ответ был лаконичен и невразумителен: билеты не продаются – до особого распоряжения. О причине такого положения нам предоставлялось строить любые догадки.
   В ту ночь я ночевал в переполненном пассажирами зале ожидания, сидя на цементном полу и прислонившись спиной к стене. О возвращении в Верхний Услон на ночь нечего было и помышлять – на вечерний пароход уже не поспевал. Кроме того, где-то в сознании время от времени вспыхивала искорка надежды: вдруг этот странный запрет на продажу билетов на Москву будет отменен, и я все же тронусь в путь.
   Поздно вечером 15-го я услышал по радио сообщение Совинформбюро, которое, как мне казалось, отчасти приоткрывало завесу тайны. «В течение ночи с 14-го на 15-е октября, – говорилось в нем, – положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону». Не этим ли прорывом объясняется запрет въезда в столицу? Если учесть, что 12-го немцы взяли Калугу, а 14-го – Калинин и находились в окрестностях Можайска, то становилось очевидным, что линия фронта быстро приближается к Москве.
   Срок моей командировки истекал, на другой день я уже должен был быть в наркомате. Но и 16-го никакие настояния, теперь обращенные к начальнику вокзала, не помогли. «Поезда на Москву сегодня не будет», – раздраженно объявил он мне и офицерам и от каких-либо объяснений отказался.
   Вторую и третью ночь я ночевал в квартире пожилого вокзального носильщика, татарина по национальности. Он предоставил мне скрипучий топчан в комнате, где проживала его семья из пяти человек.
   18-го утром касса наконец продала нам билеты, и мы отправились в путь в полупустом поезде. Но какой же необычной была эта поездка! До Москвы ехали двое суток с лишним. И в течение этих двух суток чуть ли не на всех станциях поезд сиротливо стоял на запасном пути, пропуская один за другим составы из Москвы, до отказа набитые пассажирами. Они переполняли не только вагоны, но и тамбуры, ютились на ступенях, держась за поручни, и даже стояли на буферах. Это зрелище живо напомнило мне дорожные муки периода гражданской войны, когда всеобщая разруха особенно болезненно отразилась на железнодорожном транспорте.
   В Москву мы приехали только утром 20-го. В залах ожидания Казанского вокзала и на платформах толпились тысячи людей, ждавших подачи очередного поезда. Городской транспорт, если не считать метро, работал с большими перебоями. Не надеясь на него, я на метро добрался от вокзала до станции «Парк культуры имени Горького», а оттуда пешком до дома, на Большой Калужской, где переоделся и привел себя в порядок перед тем, как явиться в наркомат. Несколько раз звонил в отдел, но трубку почему-то никто не брал. Не желая больше терять время, двинулся в наркомат без предупреждения.