Малафеев вытолкнул мальчика из сеней, щелкнул крючком!
   Славушка с горечью посмотрел на церковь. На зеленый купол, на тусклый крест… Эх, черт! Сюда бы Быстрова! Он бы не дал Полевана в обиду. А этот дурак Алешка сидит радуется…
   Мальчик постоял возле школы…
   Холодно!
   Пошел к Тарховым. Верочка читала, Наденька вышивала, Любочка музицировала, Сонечка мыла чашки.
   Славушка сел у окна.
   Наденька подивилась:
   — Что вы сегодня такой неразговорчивый?
   Но тут народ потянулся из школы, и Славушка сорвался со своего наблюдательного пункта.
   Старички, свернув цигарки, побрели по домам, бабы, пригорюнившись, стояли у крыльца.
   Прошли судьи, Малафеев и конвоиры вывели Полевана, подошли солдаты.
   — Исполняйте, товарищ Малафеев, — скрипучим голосом сказал Хромушин и зашагал к исполкому.
   Славушка сразу догадался, что предстоит исполнять Малафееву, и сознание этого защемило ему сердце.
   Он бросился догонять этого равнодушного и, как все равнодушные люди, безжалостного судью.
   — Товарищ Хромушин! — взывал мальчик. — Постойте, постойте же, я вас прошу!
   Хромушин остановился.
   — Неужели вы не понимаете, что он не виновен? — говорил Славушка. — Он не притворяется! Честное слово! Его не за что убивать…
   Хромушин улыбнулся, лицо его посветлело, в нем даже проступила доброта.
   — Ты еще очень ребенок, — негромко произнес председатель трибунала. — Совершенно не понимаешь, что такое революционная целесообразность. Может быть, и не притворяется. А если притворяется? Поэтому целесообразнее уничтожить.
   У Славушки сдавило горло.
   — Вы… Вы не революционер!
   Хромушин поправил пенсне.
   — Тебя следует наказать за дерзость. Твое счастье — закон оберегает подростков…
   Их нагнал судья, что хмурился на процессе.
   — Что же вы? — упрекнул его Славушка.
   — А что я? — хмыкнул судья. — Я голосовал против. Сейчас позвоню к тем, кто постарше. Не волнуйся…
   А Полеван шагает. Прямой, длинный, в обвисшем армяке, босой. На плече у него лопата. Его это забавляет, у солдат ружья, и у него что-то вроде ружья. Солдаты идут, беспорядочно окружив дурачка. Что-то говорят…
   До кладбища с километр, и они быстро проходят это расстояние.
   Мальчики подходят ближе.
   Малафеев оглядывается.
   — Уходите!
   Но ему не до них — хорошо бы успеть до сумерек.
   — Копай! — приказывает он Полевану.
   Тот мотает головой.
   — Копай, тебе говорят, — сердится Малафеев.
   — Не хочу, — разумно отвечает Полеван.
   Мальчики подходят еще ближе.
   — Становись! — кричит Малафеев хриплым голосом. — Становись…
   Непонятно кому кричит — Полевану или солдатам.
   — Рыбалко!
   Рыбалко берет Полевана за плечо и толкает к забору.
   Полеван становится у забора, улыбается, смотрит на солдат. Он ничего не понимает. Вероятно, полагает, что это какая-то игра. Позади его, как свечи, вытянулись белые стволы. Мокрые, несчастные березы.
   — Стой! — кричит Малафеев Полевану, но тот и так стоит. Внезапно Малафеев поворачивается и свирепыми глазами смотрит на мальчиков, он о них не забыл.
   — Уходите! Слышите? — Он кричит так страшно, что мальчики невольно пятятся.
   Славушка не выдерживает, бежит обратно, добегает почти до самой канавки, где стоят солдаты, и прерывающимся голосом кричит на Малафеева:
   — Не имеете права! Слышали? Насчет приговора? Еще будут звонить…
   — Ты уйдешь?! — Малафеев достает из кобуры револьвер. — А ну!
   Славушка наклоняет голову и медленно идет прочь. Он ничего не видит… И опять слышит неистовый крик Малафеева.
   Оборачивается. Полеван сидит. Преспокойно сидит у забора.
   — Встань, сука!
   Полеван сидит.
   Малафеев не выдерживает:
   — А ну целься! — кричит он.
   Солдаты вскидывают винтовки.
   Славушка отворачивается.
   Слышно несколько беспорядочных выстрелов. Будто стреляют не по цели, а просто так, в воздух.
   Судья, тот, что хмурился, показывается на дороге.
   — Отменен, отменен! — кричит он. — Не стреляй!
   Колька и Славушка бегут к Полевану. Похоже, он пытался поймать пулю рукой. Как шмеля. Ладонь у него в крови. Но он жив! Сидит и удивленно рассматривает свою руку.


38


   Все в Успенском чувствовали себя, как после болезни: становиться надо на ноги, а боязно, нужна рука помощи, твердая рука, которая возьмет тебя, очумелого, за руку и поведет, поведет…
   Опять же — земля. Как с нею быть? Заново делить или по-старому все, и как по-старому: по-старому, как до белых, или по-старому, как до красных?
   В школах тоже надо начинать занятия — нужны методические указания и, между прочим, дрова, откуда их брать и кого занаряжать?
   Оно хоть и война и смена властей, а человеки, между прочим, родятся и умирают и, между прочим, женятся, им нравится жениться независимо от смены властей, а как оформлять это все, одному богу известно.
   В церкви?… Советская власть после осьмнадцатого года не признает ни венчаний, ни крестин, как ни купай младенца, но без регистрации в исполкоме не считается родившимся, а не считается, значит, и земли не причитается, все в книгу, в книгу надо записать, не записал покойника в книгу, значит, живет он, едят тя мухи с комарами!
   Никитин Иван Фомич не начинает занятий только из-за отсутствия дров, это человек самостоятельный, перед Быстровым особенно головы не гнул, а перед всякими проезжими хорунжими да есаулами тем более, этот ждет возвращения нормальной власти с достоинством.
   И Андрей Модестович Введенский ждет тоже с достоинством, даром что сын благочинного, тоже перед белыми не очень заискивал.
   Слоняется между Кукуевкой и Семичастной Виктор Владимирович Андриевский, человек просвещенный, санкт-петербургский адвокат, в бога никак не верит, но его прямо бог спас, произнеси он на сходе по случаю выборов волостного старшины свою отличную, загодя заготовленную речь, и не миновать бы ему ЧК, а так, может, и обойдется, и уехать не может, скажут, убежал, а куда убежал — известно, всех Пенечкиных сразу под удар… Сложное, в общем, у него положение!
   Остальные тоже, у кого рыльце в пушку — смахивают пушок, а кому нечего смахивать, не смахивают, не прихорашиваются, так красивы…
   Ждут Быстрова деятели юношеского коммунистического движения. Оказывается, без Быстрова не так-то просто определиться, теряется товарищ Ознобишин, года не прошло, как создана комсомольская организация, сам он председатель волкомола, Народный дом, можно сказать, почти прибрали к своим рукам, школу, не какую-нибудь там школу вообще, а свою, Успенскую среднюю школу, хоть и со скрипом, на тормозах, но тоже начали поворачивать, по всей волости взяли на учет батрачат и не просто на учет, а ясно дали понять их хозяевам, что если ребят будут обижать, то… И при белых тоже не подкачали, как могли, помогали старшим товарищам, никого не подвели, поручения выполняли… А что дальше?
   Что дальше, хочет он знать!
   Ознобишин не знает. Никто ничего не знает. Не хватает Быстрова. Нет в Успенской волости Советской власти. Пропала. Самим, что ли, организовать? Ехать в Малоархангельск за директивами, идти в уездный исполком, в укомпарт, найти, например, Шабунина… Его, кажется, зовут Афанасий Петрович?… Так и так, мол, товарищ Шабунин, время не ждет, положение невыносимое, пора налаживать…
   — Вставай, товарищ Ознобишин…
   Вера Васильевна в школе, Петя где-нибудь с лошадьми, а Славушка еще может поспать за отсутствием дел.
   Скользкое ноябрьское утро, моросит дождь, за окном черные ветки.
   Павел Федорович расталкивает мальчика:
   — Вставай, вставай, вернулась твоя власть…
   Тут не до расспросов, не до завтрака, штаны в руки — и бегом.
   Точно и не было белых! Над исполкомом сине-белая вывеска, у коновязи понурые лошаденки, из трубы сизый дымок…
   В коридоре на дверях те же дощечки, все те же мужики, и все так же сидит Дмитрий Фомич, и Быстров на своем месте, и портрет Ленина на своем…
   Все цело, все, как было, снова в волости Советская власть!
   — Приехали?!
   Степан Кузьмич здорово похудел, осунулся, землистый цвет лица…
   — Здравствуй. — Протягивает руку, почти не глядя: не рад или Славушка провинился? — Не уходи, погоди.
   Здесь Данилочкин, и Еремеев, и Семен, и посетителей полно, вчера тишина, а сегодня все дела сразу.
   — Сразу занарядить подводы за дровами для школ, а пока обязать сельсоветы доставить в каждую школу по десять возов соломы. Во всех деревнях провести сходки. Товарищу Семину составить список коммунистов кому куда. Одновременно пусть выберут комиссии, проверить потребиловки. Товарищ Еремеев, форсируйте поиски оружия. Открыть народные дома, пусть готовят спектакли. Всех коммунистов вечером вызвать на секретное собрание…
   Так можно просидеть до ночи, за день Быстрову не переделать все дела!
   — А вам, товарищ Ознобишин, провести завтра заседание волкомола, вызвать всех комсомольцев, будем посылать нарочных, передадут…
   И все, и никаких разговоров, идите и делайте!
   Славушка идет, пишет повестки, приносит Дмитрию Фомичу, а Быстрова уже нет, умчался…
   И Дмитрию Фомичу не до Славушки, только знай пиши и пиши!
   Сходить в Народный дом, посмотреть, как там…
   В коридоре слышен крик Еремеева, слева его резиденция, волостной военный комиссариат, он орет так, что звенит по всему зданию:
   — Расстреляю! Отдам под суд!…
   Славушка заглядывает в военкомат.
   — Зайди, зайди, товарищ Ознобишин!
   Перед Еремеевым переминается рыжебородый мужик. Из Туровца. У него нашли две винтовки.
   — Откуда? — кричит Еремеев.
   — Нашел…
   — А почему не сдал?
   У печки топчется Трошин, ему двадцать лет, живет в Дуровке, учится во второй ступени, один из самых прилежных учеников.
   Еремеев клеймящим жестом указывает на Трошина:
   — Полюбуйтесь, товарищ Ознобишин: дезертир!
   — Учащийся, — поясняет Славушка. — А учащиеся пользуются отсрочкой.
   — Какой?! — вопит Еремеев. — Я понимаю, шестнадцать, семнадцать… Отечество в опасности, а он задачки решает! Такой лоб…
   Когда открывали вторую ступень, для того, чтобы вызвать приток поступающих, было объявлено, что учащиеся второй ступени получат отсрочки, так что формально Трошин не дезертир, но Славушка больше сочувствует Еремееву: война, не до алгебры.
   — Отдам под суд! — вопит Еремеев.
   — А не лучше ли послать в армию? — советует Славушка. — По закону Трошин не виноват.
   — Я ему покажу закон! — продолжает Еремеев. — Чтоб завтра же с вещами!… — Машет Славушке рукой и идет к двери. — У меня к тебе секретный разговор.
   Выходят на улицу. Моросит мелкий дождь. Отсыревшие лошади понуро переступают у коновязи. Еремеев останавливается среди площади и стоит, точно над ним сияет яркое солнце.
   — Вот какое дело. Составь список. Нужны комсомольцы понадежнее. Которых можно на обыски. Оружие. Хлеб. И вообще. Чтоб не испугались. И на слезы тоже не поддавались…
   — Когда?
   — К вечеру.
   Военком поправляет на голове мокрую фуражку.
   Еремеева Славушка решается спросить, почему они так долго не возвращались.
   — Где это вы пропадали?
   — Не говори! — Еремеев ухмыляется. — Ливны всем ворам дивны! Два обоза отбили. Не для себя работали, для государства. Ну, и… — Он вздыхает. — Ранили Степана Кузьмича.
   — Куда?
   — Легкое прострелили.
   — Он же ходит?
   — Поднялся и заторопился сюда…
   Сам Еремеев не удивился этому, в порядке вещей вернуться при первой же возможности в строй.
   Славушка не прочь поискать Степана Кузьмича, но знает, что это бесполезно, тем более что Александра Семеновна не вернулась обратно в Кукуевку.
   Весь вечер председатель волкомола сочиняет план работы.
   Утром он ни свет ни заря на ногах, знает, что придет раньше всех, но товарищи тоже поднялись ни свет ни заря, возле волкомпарта все уже в сборе — Елфимов, Саплин, Сосняков, Терешкин, кворум, пришли и не члены комитета — Колька, Кобзев, Карпов, только дядя Гриша не пускает их в помещение, ключи доверяет одному Славе.
   Заходят в свою комнату, помещение волкомпарта они уже считают своим, у них уже есть опыт, понимают, что сейчас состоится заседание.
   — Товарищи…
   Но дядя Гриша умеряет их пыл:
   — Степан Кузьмич наказывал не начинать без него…
   Быстров не заставляет себя ждать, входит вслед за дядей Гришей, он еще худее и темнее, чем вчера, должно быть, не спал, торопился в Успенское.
   — Товарищи…
   Быстров рукой останавливает Славушку:
   — Не надо, давайте попросту.
   Садится на лавку, и ребята садятся, сейчас он скажет что-нибудь очень, очень важное, и он говорит, и то, что говорит, действительно очень, очень важное.
   Он рассказывает о том, что происходит в волости, где что разграблено, где кто обижен, кто как себя проявил…
   Он все знает, мотался отряд по логам да огородам, а тайн для него никаких!
   — Побыть с людьми во время вражеского нашествия, — объясняет Быстров, — это все равно, что в бане вместе помыться, все наружу…
   Всматривается в ребят.
   А Славушка всматривается в Быстрова: что он только о нас думает?
   Быстров морщится. Славушка догадывается: тревожит рана.
   — Бросили вас на глубоком месте, — говорит Быстров. — Заведут ребенка в воду, плыви — один ни за что не поплывет, за берег уцепится, а другой идет, идет, все смелее, смелее, так вот и в революцию входят, на вас надежда, одним коммунистам не справиться. Прежде всего хлеб; на тех, кто вилял перед белыми, особо нажмем, затем дезертиры, последние люди, не дорожат Родиной, далее ликбез, без грамоты ничего не построить, и самим надо учиться и других учить, прошу вас, беритесь, завтра сами станете коммунистами, вчера вы еще были дети, а теперь вы уже взрослые.


39


   Надо бы в школу, но какие уж тут занятия, есть дела поважнее!
   Война и школа несовместимы, но вот при первой возможности дилинькает звонок, Иван Фомич входит в класс, ему безразлично обращение «господа», как в гимназии, хотя ученики никакие ему не господа, или товарищи, хотя какие же они ему товарищи, или ироническое «господа товарищи», или, как там их еще называть, они для него только ученики независимо от возраста и способностей, маленькие сырые человечки, из которых он лепит не нечто по своему подобию, а нечто для общества, частью которого он тоже является, его ученики, и он вдалбливает, вколачивает, вбивает в них знания.
   Иван Фомич не устает повторять имена Ломоносова, Тредиаковского, Радищева, Державина, Новикова…
   — Гордитесь тем, что вы русские, девятнадцатый век украшение русской культуры, но и восемнадцатому есть кем похвалиться…
   Он возвращал учеников в восемнадцатый век, заставлял заучивать стихи, которые, казалось, и смешны, и не нужны.
   — Что вы знаете о Василии Кирилловиче Тредиаковском?
   Никто ничего не знает, кроме Славушки:
   — Незадачливый одописец!
   Иван Фомич щурится:
   — А вы знаете, что Василию Кирилловичу Тредиаковскому русская литература обязана современным стихосложением, неизвестно, как бы еще писал Пушкин, не будь Тредиаковского, гении не рождаются на голом месте…
   Он стремительно уходит и через минуту возвращается, в руке толстая-претолстая книжечка в матерчатом коричневом переплете, едва ли не из той самой библиотеки, что растащена успенскими мужиками при покупке озеровского имения.
   — Придворных дам во времена Анны Иоанновны наказывали тем, что заставляли заучивать по десять строк «Телемахиды». Слушайте!
   — "Мраком сомнений задержан…" — Листает. — «Тьма стелется по океану…» — Листает. — «Смерть из рядов в ряды металась…»
   Он читает стихи так, точно произносит речь на митинге:

 
Горе! Чему цари бывают подвержены часто?
Часто Мудрейший в них уловляется в сети не чая:
Люди пронырны, корысть и любящи их окружают;
Добрый все отстают от них, отлучаясь особно,
Тем, что они не умеют ласкать и казаться услужны:
Добрый ждут, пока не взыщутся и призовутся,
А Государи почти не способны снискивать оных.
Злыи ж, сему напротив, суть смелы, обманчивы, дерзки,
Скоры вкрасться, во всем угождать, притворяться искусны,
Сделать готовы все, что противно Совести, Чести,
Только б Страсти им удоволить в Самодержавном.
О! злополучен царь, что толь открыт Злых коварствам:
Он погиб, когда Ласкательств не отревает,
И не любит всех вещающих Истину смело.

 
   — Настоящая гражданская поэзия, не хуже, чем у Некрасова, — годятся эти стихи для нас?
   Деникин еще не добит, из Крыма наступает Врангель, один за другим коммунисты уходят на фронт, дезертирам не будет пощады, вечная проблема — хлеб, поддержать рабочий класс и сохранить семена, живем не одним днем, в волости не одна школа…
   У Никитина одна школа, а у волкомола Двадцать, обо всех надо позаботиться. Степан Кузьмич покрикивает уже на товарища Ознобишина, когда где-то не хватает дров или учебников, его меньше интересует «Трутень» Новикова, чем трутни, ворующие керосин, предназначенный для школьных занятий.
   Советская власть как-то странно восстанавливалась в волости. Будто ничего не произошло, все как было: те же вывески, те же работники, но за три месяца безвременья люди стали понятнее: один все уберег, а другой всему поперек!
   Не успели работники исполкома рассесться на своих стульях, как Быстров разослал предписание провести в честь второй годовщины Октябрьской революции митинги в Успенском, Корсунском и Критове, ораторы будут присланы, явка обязательна, в случае ненастной погоды перенести собрания в школы, а Успенское предложено обеспечить еще спектаклем, для чего срочно приглашен Андриевский.
   Он появился незамедлительно, точно за ним помчался не Тишка Лагутин, который вместе со своим мерином дежурил в тот день при властях в качестве вестового, а будто вызвали его по телефону, хотя в ту пору телефонная связь не снилась даже деятелям уездного масштаба.
   Не успел Тишка скрыться под горой, как Андриевский вошел в исполком, и не прифранченный, как обычно, а в заскорузлом брезентовом плаще с капюшоном, хотя дождя в тот день и не было.
   Остановился перед Быстровым:
   — Чем могу служить?
   — Спектакль, — лаконично сказал Быстров. — Подготовить торжественный вечер и спектакль.
   — За два дня! — воскликнул Андриевский. — Сие невозможно.
   — Меня это не интересует, — холодно возразил Быстров. — Для большевиков нет ничего невозможного.
   — Но я не большевик…
   — Это мы хорошо знаем. Придадим в помощь комсомольцев!
   — Лучше без них.
   — Как угодно, но чтоб спектакль был.
   — Что-нибудь возобновим из старого, за два дня новый поставить немыслимо.
   — А что именно?
   Служитель муз задумался:
   — Если «Без вины виноватые»?
   Быстров смутно помнил: какая-то слезливая история о незаконном сыне, которого находит какая-то актриса…
   — А что-нибудь политическое нельзя?
   — Пока еще товарищ Луначарский не обеспечил.
   — О Степане Разине ничего нет? — Быстров мобилизовал свою память: — «Борис Годунов»!
   Андриевский опешил:
   — Почему именно «Годунов»?
   — Как же: Смутное время, Россия, народ…
   — Народ там безмолвствует, — сухо сказал Андриевский. — Да и не найдем столько народа…
   Быстров отступил: все-таки этому… актеру… ему и карты в руки…
   — А почему виноватые?… — Он имел в виду «Без вины виноватые». — Будет хоть как-то соответствовать… моменту?
   — Торжество справедливости! — Служитель муз снисходительно обозрел политического деятеля. — Правда жизни…
   — Ну делайте как знаете, — согласился Быстров, — Но чтобы спектакль у меня был!
   На митинг к исполкому мало кто пришел, собрались работники исполкома и комсомольцы, праздник пришелся на понедельник, у всех дела, а объявить приманки ради какой-нибудь животрепещущий вопрос вроде передела земельных участков или дополнительной хлебной разверстки Быстров не захотел, — не стоило смущать умы лишними тревогами.
   Зато вечер удался на славу, народу набилось в Нардом видимо-невидимо — первый спектакль после возвращения Советской власти. Пришла вся Семичастная, да и из Успенского немало пришло, вся молодежь, и мужиков собралось достаточно, на всякий случай: не объявят ли чего нового?
   Степан Кузьмич произнес пламенную речь, пели под фисгармонию революционные песни, и супруги Андриевские старались петь громче всех.
   А на следующий день Славушку и Елфимова, который стал заместителем Ознобишина потому, что жил рядом с Успенским, в Семичастной, пригласили в волкомпарт.
   — Пора вам обзавестись своей канцелярией, — объявил им Быстров.
   Писаниной в Успенской партийной организации ведал Семин, Быстров для того и вызвал мальчиков, чтобы Семин обучил их канцелярской премудрости: списки, анкеты, протоколы, входящие, исходящие…
   Сам Быстров собирался в Малоархангельск.
   — Что-то я тебе привезу, — загадочно пообещал он.
   Вернулся через два дня, встретил Славушку под вечер и повел в волкомпарт.
   Позвал дядю Гришу и велел зажечь лампу-"молнию", которую зажигали только на время партийных собраний.
   За окном шел дождь. На столе ярко горела лампа, и стены белели как в больнице.
   Степан Кузьмич отпер сейф, достал небольшой сверток, положил на стол, сел.
   — Нет, ты не садись, — сказал он Славушке, когда тот сел.
   Достал из кармана кителя крохотную книжечку в красной бумажной обложке.
   — "Товарищ Ознобишин Вячеслав Николаевич", — прочел он, раскрывая книжку. — Стаж с августа тысяча девятьсот девятнадцатого года… Поздравляю тебя, получил твой билет в уездном оргбюро РКСМ. В силу исключительных обстоятельств, чтоб не отрывать тебя от работы, доверили мне. Засчитали стаж не с мая, когда создали организацию, а с момента прихода деникинцев, считают, что в этот момент ты определился как комсомолец… — Он подвернул фитиль, прибавил света, развернул сверток, рассыпал по столу комсомольские билеты. — Шестьдесят три. Товарищ Ознобишин, вручаю вам билеты и анкеты под вашу ответственность. Мне предложили десять билетов. «Деревенская молодежь вступает с трудом», — сказали. «Только не в нашей волости», — ответил я и попросил все. В наличии оказалось шестьдесят три. Теперь дело за тобой, каждый билет должен найти своего владельца. Документы храни в партийном сейфе…
   Славушка хотел сказать Быстрову тоже что-нибудь значительное и торжественное: что этот билет… что борьбе… что всю жизнь… Но не смог. Собрал билеты, завернул, положил обратно в сейф. Свой билет сунул за пазуху. Взглянул на Быстрова, тот кивнул и задул лампу. Постучал в стену дяде Грише: мол, ушли.
   Дождь кончился. Небо тяжелое, мрачное. Поблескивают в темноте лужи.
   Степан Кузьмич притянул к себе Славушку за плечо и пожал ему руку:
   — Теперь ты комсомолец по всей форме.


40


   Славушка собирался в школу, хотя окончательно еще не решил, идти или не идти, занятия в школе все-таки личное дело, а тут ликбез, всеобуч, книги…
   Книги теперь в России не продаются, а распространяются, тюками приходят по разнарядке в волость, распределение книг доверено по совместительству Ознобишину, — их столько, что в каждой деревне можно открыть по избе-читальне.
   Возню с книгами прекратило появление дяди Гриши.
   — Степан Кузьмич кличет…
   Какие уж тут занятия!
   Быстров деловит и торжествен, рядом Дмитрий Фомич Никитин, как всегда, с ручкой за ухом, когда не пишет, а слушает разговор.
   — Товарищ Ознобишин, вы командируетесь в Корсунское, — объявляет Быстров будничным голосом. — Революция не для того изгоняет буржуазию из дворцов, чтоб они пустовали, локомотив истории не может простаивать…
   Что ж, Славушка готов двигать Историю!
   — Поедешь в Корсунское, осмотришь усадьбу и дом, — переходит Быстров на прозу. — Бывшие хозяева самоликвидировались, имущество разворовали мужики и не сегодня-завтра начнут тащить окна и двери. Здание следует сохранить. Для народа. Это дело мы решили поручить комсомолу. Тебе предлагается выехать, осмотреть и сообразно местным условиям использовать дворец…
   — Открыть избу-читальню! — радостно предлагает Славушка.
   Быстров задумывается. Дмитрий Фомич лукаво взглядывает на мальчика.
   — Не велика ли изба?
   — Избу можно, — соглашается Быстров. — Но для нее достаточно флигеля. Есть тенденция под потребиловку пустить или для проживания вдовых солдаток. Но я думаю, такое здание должно двигать культуру…
   Славушка понимает Быстрова с полуслова:
   — Дмитрий Фомич, мандат готов?
   Никитин передает бумажку Быстрову.
   — Подвода сейчас придет…
   После его ухода Дмитрий Фомич говорит Быстрову:
   — Вы как бог: он женщину из ребра, а вы из ребенка хотите сделать политика. Дите. Деникина еще не добили, а им танцы лишь и спектакли…
   — Консервативные воззрения у вас, — отвечает Быстров. — Мальчик меня понял.
   В Корсунском Славушка прежде всего идет к председателю сельсовета Жильцову.
   Жильцов из зажиточных мужичков, все выжидает, против Советской власти не выступает, но и не так чтобы за нее, присматривается.
   — Господский дом заперт?
   — Местами заперт, а местами не заперт…
   — Так вот я занимаю этот дом!
   — Как так?
   Славушка предъявляет мандат.
   — Так, так, — задумчиво бормочет Жильцов и медленно вслух читает: — «Ознобишину Вячеславу Николаевичу поручается оформить национализацию дома помещиков Корсунских…»