В середине июня позвонил Патрон. И совсем не для того, чтобы сообщить Иоэлю о результатах расследования провала в Бангкоке, а чтобы справиться о здоровье Неты. «Есть ли, упаси боже, какие-либо трудности с ее призывом в армию? Проводились ли в последнее время новые исследования? Например, призывной медкомиссией? Может быть, мы сами позвоним, то есть лично я, в отдел кадров армии? Ладно. Тебя не затруднит передать Нете, чтобы она мне позвонила? Вечером, домой, а не на работу. Есть у меня одна мысль — дать ей работу здесь, у нас. Во всяком случае, мне бы хотелось ее повидать. Ты передашь ей?»
   Иоэль уже готов был, не повышая голоса, сказать: «Катись-ка ты ко всем чертям, Кордоверо». Однако сдержался и не стал этого делать. Предпочел положить трубку, не проронив ни слова. И пошел налить себе рюмку бренди, а потом еще одну, хотя было всего лишь одиннадцать часов утра. Возможно, он прав: я — сын беженцев, который мог стать куском мыла. И это они меня спасли. И если они создали это государство, создали многое другое и даже доверили мне находиться в святая святых, то уж не удовольствуются меньшим, чем вся моя жизнь, и жизнь всех остальных, в том числе и Неты, а вот этого-то я им и не отдам. Кончено. Если от первого до последнего вздоха только и делать, что расплачиваться за жизнь и все такое, то это уже сама смерть.
   В конце июня Иоэль заказал освещение для сада и новый солнечный бойлер, а в начале августа (хотя переговоры с господином Крамером, представителем авиакомпании «Эль-Аль» в Нью-Йорке, все еще не завершились) привел рабочих, чтобы расширить окно в гостиной, из которого открылся вид на сад. Купил он и новый почтовый ящик. И кресло-качалку, которое встало перед телевизором. А также еще один телевизор с небольшим экраном в комнату Авигайль, чтобы бабушки иногда могли скоротать там вечер, пока Анна-Мари и он готовят себе полночный ужин на двоих. Потому что Ральф стал по вечерам ходить к соседу, уроженцу Румынии, хозяину Айронсайда и, как тало известно Иоэлю, шахматному гению. Сосед этот и сам захаживал к Ральфу сыграть матч-реванш. Все это стало предметом размышлений Иоэля, он пытался обнаружить здесь какую-то ошибку, но никакой ошибки не нашел.
   В середине августа он уже знал: сумма, вырученная от продажи квартиры в иерусалимском квартале Тальбие, почти полностью покроет расходы на покупку дома в Рамат-Лотане, если только удастся убедить Крамера продать его. А пока суд да дело, Иоэль уже вел себя здесь по-хозяйски.
   И Арик Кранц, на которого господином Крамером была возложена обязанность следить за квартирой, в конце концов решился посмотреть в глаза Иоэлю и сказать: «Послушай, Иоэль, коротко говоря, я — твой человек, а не его». Что же до засекреченной однокомнатной квартиры со всеми удобствами и отдельным входом, которую Иоэль собирался купить, чтобы у них с Анной-Мари был свой уголок, то теперь он решил, что в этом, пожалуй, нет необходимости, поскольку на будущий год Авигайль возвращается в Иерусалим — ее пригласили на должность секретаря какого-то добровольного общества. Он все тянул с этим решением и окончательно принял его вечером накануне отлета Ральфа в Детройт. Возможно, потому, что в одну из ночей Анна-Мари сказала ему:
   — Я еду в Бостон, подам апелляцию, еще раз повоюю за дочек от двух моих замечательных замужеств. Если ты меня любишь, почему бы тебе не поехать со мной? Может быть, ты сумеешь помочь мне…
   Иоэль не ответил. По обыкновению, медленно провел пальцем между шеей и воротничком рубашки, задержал воздух в легких и медленно выдохнул сквозь полусомкнутые губы. И лишь затем сказал: — Это трудно. — И еще: — Посмотрим. Не думаю, что поеду.
   В ту же ночь, проснувшись и протопав в направлении кухни, он явственно, во всех подробностях и нюансах увидел английского сквайра прошлого столетия, худощавого, задумчивого, в сапогах и с двустволкой, шагающего по тропке среди болота. Он идет неторопливо, погруженный в свои мысли. Перед ним бежит пятнистая охотничья собака. Она вдруг замирает и смотрит на хозяина снизу вверх; глаза ее полны преданности, удивления и любви. И боль заливает Иоэля, пронзающая сердце печаль вечной утраты, потому что ему становится ясно: и задумчивый джентльмен, и его собака стали прахом земным и останутся прахом навеки, и только болотная тропка вьется доныне, безлюдная, меж серых тополей, под серыми небесами, под порывами холодного ветра и струями дождя, такими тонкими, что их не разглядишь. Разве что прикоснешься на мгновение… И тут же все исчезло.

XLVIII

   Мать его сказала:
   — На твоей клетчатой рубашке оторвалась пуговица.
   Иоэль ответил:
   — Ладно. Вечером пришью. Ты ведь видишь, я сейчас занят.
   — Не пришьешь, потому что я уже пришила. Я — твоя мать, Иоэль. Даже если ты об этом давно позабыл.
   — Ну, довольно…
   — Как забыл ее. Как забыл, что здоровый парень должен целый день трудиться.
   — Хорошо. Видишь ли, сейчас я должен уйти. Не подать ли тебе таблетку и чашку с водой?
   — Чашу с ядом подай мне. Подойди! Сядь рядом со мной, вот здесь. Скажи-ка, куда ты меня денешь? В сарай с инструментами в саду? Или в дом престарелых?
   Осторожно положил он плоскогубцы и отвертку на столик, стоящий на веранде, обтер ладони о джинсы, поколебался секунду и присел на край гамака возле нее.
   — Не волнуйся, — сказал он. — Это не прибавляет тебе здоровья. Что стряслось? Ты опять поссорилась с Авигайль?
   — Зачем ты привез меня сюда, Иоэль? Зачем я вообще тебе нужна?
   Он взглянул на нее и увидел, что она плачет, беззвучно, по-детски. Слезы катились из широко открытых глаз по щекам, но не было слышно ни всхлипа. Она не прятала лица, и оно не было искажено даже легкой гримасой плача.
   — Перестань, — сказал он. — Прекрати это. Никуда тебя не собираются помещать. Никто тебя не оставит. Кто вообще вбил тебе эту глупость в голову?
   — Так или иначе, но ты, жестокий, не сможешь…
   — Не смогу что?
   — Оставить свою мать. Ведь ты уже оставлял ее. Когда еще был вот таким маленьким. Когда ты начал убегать.
   — Не знаю, о чем ты говоришь. Никогда я от тебя не убегал.
   — Все время, Иоэль. Ты все время убегаешь. И если бы сегодня утром я не схватила первым делом твою голубую клетчатую рубашку, то даже пуговицу пришить ты бы не дал своей маме. Есть такой рассказ: про маленького Егора, у которого вырос «горбач» на спине… Не перебивай меня на середине! Стал глупый Егор бегать, чтобы убежать от «горбача», что растет на нем, на спине, и так он будет бегать без конца. Еще немного, и я умру, Иоэль, и после этого ты вдруг ужасно захочешь задать мне разные вопросы. Не лучше ли спросить сейчас? То, что я про тебя знаю, не знает никто.
   Иоэль с некоторым усилием заставил себя положить широкую нескладную ладонь на ее птичье, костлявое плечо. И как когда-то, в дни детства, испытал смешанные чувства: и жалость, и брезгливость, и еще что-то, чего он не знал и знать не хотел. Минуту спустя, скрывая смятение, он убрал руку и незаметно вытер ее о джинсы. Поднялся и сказал:
   — Вопросы? Какие вопросы? Ладно. Пусть так. Я задам тебе вопросы. Но в другой раз, мама. Сейчас у меня нет времени.
   Когда Лиза заговорила, голос ее и лицо вдруг словно усохли и стали совсем старушечьими, как будто она была не матерью его, а бабушкой или даже прабабушкой:
   — Ну и хорошо. Ладно. Иди. — А когда он, направившись в сторону лужайки за домом, оказался от матери на некотором расстоянии, она, встрепенулась и добавила, едва шевельнув губами: — Господи, смилуйся над ним.
   К концу августа выяснилось, что квартиру Крамеров можно купить немедленно, но придется добавить девять тысяч долларов к той сумме, которую выручил Кранц за квартиру в Иерусалиме (ее захотели приобрести наследники покойного соседа, Итамара Виткина). Поэтому Иоэль решил отправиться в Метулу и попросить недостающую сумму у Накдимона: или как аванс в счет текущих поступлений, полагающихся ему, Иоэлю, и Нете по завещанию старого Люблина, или по особой договоренности. После завтрака снял он с верхней полки в шкафу дорожную сумку, с которой обычно отправлялся в путешествия и которой не пользовался вот уже полтора года. Положил туда рубашки, белье, бритвенные принадлежности, так как не исключал, что ему придется переночевать в старом каменном доме на северной окраине Метулы, если возникнут проблемы с Накдимоном или какие-нибудь другие препятствия. А вообще-то в глубине души он хотел провести там ночь-другую. Открыв боковую застежку-молнию на дорожной сумке, он обнаружил прямоугольный предмет и на мгновение всполошился: уж не древняя ли это коробка конфет, сгнившая из-за его рассеянности? С особой осторожностью извлек он предмет и увидел, что тот завернут в пожелтевшую газетную бумагу. Тихонько положив сверток на стол, он определил, что газета на финском языке. После недолгих колебаний Иоэль решил вскрыть сверток, соблюдая все правила предосторожности, которым обучался некогда на специальных курсах. Однако в конце концов выяснилось, что это всего-навсего книга — «Миссис Дэллоуэй». Иоэль поставил ее на полку рядом с точно таким же томиком, который купил в книжном магазине Рамат-Лотана как раз в августе прошлого года, считая, что позабыл книгу в номере гостиницы в Хельсинки.
   Так вот и случилось, что Иоэль отказался от намерения отправиться в тот день в Метулу и ограничился телефонным разговором с Накдимоном, который, едва поняв, о какой сумме идет речь и для чего она предназначена, перебил Иоэля:
   — Без проблем, капитан. Через три дня деньги будут у тебя в банке. Ведь твой банковский счет мне известен.

XLIX

   На сей раз он без колебаний и без каких-либо подозрений следовал за гидом по хитросплетениям узких улочек. Гид, худощавый человек, с мягкими округлыми движениями и не сходящей с лица улыбкой, беспрестанно отвешивал вежливые поклоны. Все вокруг, как в бане, было пропитано влажной и липкой жарой, которая исходила болотными испарениями, кипела тучами насекомых.
   По деревянным, хлипким, подгнившим от сырости мосткам то и дело пересекали они на своем пути затянутые ряской каналы. Загустевшая вода стояла почти неподвижно, только легкий пар поднимался над ней. По тесным улицам медленно двигались толпы молчаливых людей. Их окружало плотное облако запахов: смрад гнили и разложения смешивался с ароматом благовоний, которые курились в домашних молельнях, и дымом сжигаемых мокрых поленьев.
   Ему казалось удивительным, как это он не теряет из виду проводника в плотной толпе, где почти все мужчины походили на его гида, да и женщины, по правде говоря, тоже: пожалуй, отличить мужчину от женщины в этой людской гуще было довольно затруднительно.
   Здесь религиозные предписания запрещали убивать животных, и поэтому стаи запаршивевших собак носились по дворам, по тротуарам, по немощеным пыльным переулкам; колонны огромных, величиной с кота, крыс, не спеша, не выказывая ни малейшего страха, пересекали улицу; всюду разгуливали облезлые, в струпьях, коты; серые мыши сверлили его своими красными острыми глазками. То и дело ботинки с сухим треском давили тараканов, порой достигавших размеров полновесной котлеты. Ленивые и равнодушные, они даже не пытались избежать печальной участи, а может, их поразила какая-то тараканья эпидемия. И когда он давил насекомых, из-под ботинка вырывался фонтанчик густой, жирной, мутно-коричневой жижи.
   Зловоние сточных вод и тухлой рыбы, чад от жаровен, смрад гниющих водорослей и моллюсков создавали пронзительный букет запахов, в котором рождение и смерть сливались воедино. Было что-то возбуждающее в гнилостном брожении жаркого, пропитанного влагой города; этот город притягивал издали, но стоило в нем оказаться, как возникало желание поскорее уехать и никогда больше не возвращаться.
   Тем не менее он неотступно следовал за проводником. Хотя, возможно, это был уже другой человек, случайно вырванный из толчеи женоподобных мужчин, или девушка в мужском платье, изящное существо, юрко снующее среди тысяч себе подобных, как малек в реке, под тропическим ливнем, низвергнувшимся с высоты, будто со всех верхних этажей разом выплеснули на улицу помои, воду, в которой промывали и отваривали рыбу.
   Город лежал в болотистой дельте, и грунтовые воды — вместе с вышедшей из берегов рекой, а случалось, и сами по себе — заливали целые кварталы. И тогда можно было видеть, как люди с жестяными банками в руках, стоя по колено в воде, затопившей хижины, словно отвешивают глубокие поклоны — прямо в своих жилищах они собирали улов, принесенный наводнением. На улицах стоял постоянный шум и грохот, витал душок пережженной солярки, потому что множество допотопных автомобилей, запрудивших город, вообще не имели выхлопных труб. Среди разваливающихся такси двигались рикши, старые и молодые, а иногда в роли наемного транспорта выступал трехколесный экипаж с педальным приводом. Полуголые изможденные люди тащили ведра с водой на концах пружинящего длинного шеста, служившего коромыслом. Мутная, теплая, загаженная река, рассекавшая город, несла на себе баржи, джонки, лодки, плоты, баркасы, груженные свежим, сочащимся кровью мясом, овощами, серебрящейся рыбой. Меж плотами, баржами, лодками плавали обломки деревянных бочек, вздутые трупы утонувших животных, больших и маленьких: буйволов, собак, обезьян. В просветах между полуразвалившимися хижинами обманчиво горели золотом крыши дворцов, башен и пагод. На перекрестках бритоголовые монахи в шафранных одеждах стояли с пустыми медными чашками в руках, безмолвно ожидая подаяния — щепотки риса. Во дворах и возле дверей хижин виднелись маленькие, словно игрушечные домики, обиталища духов, обставленные крошечной золоченой мебелью. Там пребывали души умерших. Они находились среди живых, наблюдая за всеми их поступками и довольствуясь каждый день микроскопической порцией риса и наперстком рисовой водки. Маленькие равнодушные проститутки, которым едва ли исполнилось двенадцать лет и чьи услуги стоили десять долларов, сидели на оградах или на краю тротуаров, играя с тряпичными куклами. Но во всем городе не сыскалось бы ни одной пары, которая бы обнималась или шла по улице взявшись за руки.
   Но вот уже город остался позади, а теплый дождь хлестал и хлестал, заливая все вокруг. И проводник, двигавшийся с гибкостью прирожденного танцора, казалось, не шел, а парил. Он больше не кланялся вежливо, не растягивал гуды в улыбке и даже не оглядывался, чтобы убедиться, не отстал ли клиент. А теплый дождь все падал и падал. На буйвола, что тащил телегу с бамбуком, на слона, навьюченного корзинами с овощами, на квадраты рисовых полей, утопавших в мутной воде, на кокосовые пальмы, похожие на женщин-уродов, у которых тяжелые и нежные груди растут и спереди, и сзади, и на бедрах. Теплый дождь поливал соломенные крыши домов на широко расставленных деревянных сваях, которые уходили в воду. Деревенская женщина, не сняв платья, зашла почти по шею в тинистую воду канала — то ли купалась, то ли ставила ловушки для рыб.
   И удушье… И тишина внутри убогого сельского храма. И маленькое чудо: теплый дождь не прекратился, но сеял и сеял, даже внутри храма, разделенного зеркальными перегородками, чтобы ввести в заблуждение злых духов. Духи могут двигаться только по прямой, и потому лишь округлое, овальное, дугообразное хорошо и красиво, а все противоположное может накликать несчастья и беды. Проводник уже испарился, и рябой монах, похоже кастрат, поднялся со своего места и произнес на странно звучащем иврите: «Еще не готово. Еще не достаточно…»
   Теплый дождь не прекращался. Иоэль был вынужден встать и скинуть одежду, в которой уснул на диване в гостиной. Затем, нагой, обливающийся потом, он выключил мерцающий телевизор, запустил кондиционер в спальне, принял холодный душ, вышел из дома, перекрыл краны дождевальных установок на лужайке, вернулся и лег спать.

L

   Двадцать третьего августа, вечером, в половине десятого, Иоэль осторожно втиснул свою машину между двумя «субару» на стоянке, отведенной для посетителей больницы. Он поставил автомобиль капотом вперед, чтобы в любую минуту рвануть с места, тщательно проверил, заперты ли дверцы, и вошел в приемный покой, освещенный тусклыми неоновыми лампами. Спросил, как пройти в третье ортопедическое отделение. Перед тем как шагнуть в лифт, в силу многолетней привычки окинул быстрым цепким взглядом лица людей в кабине. И нашел, что все в порядке.
   В третьем ортопедическом отделении у столика дежурной медсестры его остановила пожилая женщина с пухлым, грубо очерченным ртом и глазами, в которых читалась ненависть ко всему человечеству.
   — В такое время, — выпалила она, — больных не посещают.
   Иоэль, обиженный и смущенный, уже готов был отступить, но все-таки пробормотал извиняющимся, тихим голосом:
   — Простите, сестра, но, видимо, тут какое-то недоразумение. Меня зовут Саша Шайн, и я пришел не с визитом к больному, я пришел к господину Арье Кранцу, который должен был ожидать меня в это время здесь, у вашего столика.
   В одно мгновение каннибальское лицо медсестры неожиданно смягчилось, грубо очерченные губы растянулись в теплой, располагающей улыбке, и она произнесла:
   — Ах, Арик! Ну конечно, какая же я тупица, ведь вы — друг Арика, новый волонтер. Добро пожаловать! В добрый час! Может, для начала приготовить вам чашечку кофе? Нет? Тогда присядьте. Арик просил передать, что скоро освободится. Он спустился за кислородным баллоном. Арик — наш ангел. Самый преданный делу, самый прекрасный, самый человечный волонтер из всех, что бывали здесь. Один из тех тридцати шести праведников, на которых держится мир. Пока суд да дело, я могла бы провести для вас краткую экскурсию по нашим владениям. Между прочим, меня зовут Максин. Это женская форма имени Макс. Я совсем не против, если вы будете называть меня просто Макс. Все зовут меня именно так. А вы? Саша? Господин Шайн? Саша Шайн? Это что? Шутка? Что за имя вам досталось? Вы, без сомнения, выглядите как уроженец этой страны… Вот тут палата для тяжелобольных, находящихся под особым наблюдением… Вы выглядите как комбат или генеральный директор. Минутку! Ничего не говорите. Дайте мне самой догадаться. Офицер полиции? Да? Вы, должно быть, совершили дисциплинарный проступок. Внутренний суд — или как там это называется? — назначил вам такое наказание — безвозмездно поработать на благо общества? Нет? Вы не обязаны отвечать мне. Пусть будет Саша Шайн. Отчего бы и нет? Для меня любой друг Арика — почетный гость. У того, кто его не знает, кто судит по его поведению, может создаться впечатление, что Арик просто еще один пустой бурдюк. Но те, у кого есть глаза, понимают, что все это напускное. Он устраивает такие представления просто для того, чтобы не было видно с первой минуты, какое он на самом деле чудо… А вот здесь вымойте руки. Пользуйтесь голубым мылом и, пожалуйста, хорошо намыливайте руки. А здесь бумажные полотенца. Вот так. Теперь возьмите халат и наденьте. Выберите из тех, что висят здесь… По крайней мере, скажите, мои предположения были близки к истине?.. Это туалеты для больных, встающих с постели, и для посетителей. Туалеты для медперсонала — в другом конце коридора. А вот и Арик. Арик, покажи, пожалуйста, твоему другу, где находится прачечная, пусть привезет на тележке чистые простыни и пододеяльники. Женщина из третьей палаты, та, что уроженка Йемена, просит, чтобы опорожнили ее бутылку. Не беги, Арик, это не горит, она просит каждые пять минут, но, как правило, там нет ничего. Саша? Ладно. По мне, пусть будет Саша. Но если его настоящее имя — Саша, то я — Мадонна. Добро. Что-нибудь еще? Я улетаю. Забыла сказать тебе, Арик, что звонила Грета, пока ты был внизу, и передала, что этой ночью не появится. Придет завтра.
   Так Иоэль начал добровольную и безвозмездную работу санитаром. Две с половиной ночи в неделю. Как давно уговаривал его Кранц. И в первую же ночь Иоэль без труда разгадал, что Кранц все насочинял о себе. Верно, имелась там у него подруга Грета. Верно, что иногда исчезали они в час ночи на пятнадцать минут. И две сестры-практикантки, Кристина и Ирис, существовали на самом деле, хотя и через несколько месяцев Иоэль не умел отличить одну от другой. Впрочем, он и не прилагал особых усилий. Неправдой было лишь то, что Кранц проводил свои ночи в женских объятиях. Правда заключалась в том, что обязанности санитара Арик исполнял с величайшей ответственностью. И самоотдачей. С лицом, светящимся такой добротой, что Иоэль временами замирал, любуясь им украдкой.
   Случалось, что Иоэля внезапно пронзало странное чувство стыда и желание оправдаться. Хотя даже в глубине души он не мог объяснить себе, за что, собственно, должен оправдываться. И только очень старался не отставать от Кранца.
   В первые дни ему поручено было заниматься главным образом прачечной. Прачечная при больнице, по-видимому, работала круглосуточно, и в два часа ночи приходили двое рабочих-арабов, чтобы забрать в стирку грязное белье. Обязанностью Иоэля было рассортировать белье: что пойдет в стирку с кипячением, а что нуждается в более бережном обращении. Следовало вынуть все из карманов грязных пижам. Вписать в соответствующий бланк количество простыней, наволочек и прочего. Пятна крови, грязь, кислая вонь мочи, смрадный запах пота, мокроты и гноя, следы кала на простынях и пижамных штанах, комки засохшей рвоты, пятна от пролитых лекарств, спертый дух человеческого страдания — все это не вызывало в нем ни отвращения, ни брезгливости, ни уныния. В нем поднималась безудержная, хоть и тайная радость победы. Радость, которой Иоэль больше не стыдился и которую, против обыкновения, даже не пытался разгадать. Он отдавался ей молча, внутренне ликуя: «Я жив. Поэтому соучаствую. Я. А не те, кто умер».
   Ему доводилось видеть, как Кранц одной рукой толкает кровать на колесиках, а другой поднимает повыше капельницу, помогая транспортировать из приемного покоя в их отделение раненого солдата, доставленного на вертолете из Южного Ливана и прооперированного в начале ночи. Или женщину, лишившуюся ног в ночной дорожной аварии. Случалось, Макс или Арик просили его помочь перенести с носилок на кровать человека, получившего травму черепа. Постепенно, по прошествии нескольких недель, они научились доверять его профессиональным навыкам. Он вновь обрел умение концентрироваться и действовать с безошибочной точностью, хотя еще недавно пытался уверить Нету в том, что эти качества им утрачены. И если дежурные сестры были очень заняты, а со всех сторон поступали просьбы о помощи, Иоэль мог отрегулировать капельницу, сменить мешочек катетера и проконтролировать работу зонда. Но самое главное, оказалось, что он обладает даром, о котором сам не подозревал, — успокоить и утешить. Он мог подойти к постели раненого, который вдруг начинал кричать, положить одну руку ему на лоб, а другую на плечо — и крики стихали. И дело было не в том, что пальцы его «снимали» боль, а в том, что еще издали он замечал: причина беспокойства не физические мучения, но страх. А страх он умел снимать одним прикосновением и двумя-тремя простыми словами. Врачи тоже признали эту его способность, и случалось, посылали за Иоэлем, занятым разборкой груды грязного белья, чтобы тот пришел и успокоил больного, которого не удавалось привести в чувство даже инъекцией сильнодействующего лекарства.
   Иоэль говорил:
   — Простите, госпожа. Как вас зовут? Да, это жжет. Я знаю. Это ужасно жжет. Вы правы. Жутко больно. Но это — хороший признак. Именно сейчас должно жечь. Значит, операция прошла успешно. Завтра будет жечь поменьше, а послезавтра начнет чесаться… — Или: — Ничего, голубчик. Пусть тебя вырвет. Не стесняйся. Вот так лучше. Теперь тебе станет легче. — Или: — Да, я скажу ей. Она была здесь, когда вы задремали. Да, она вас очень любит. Это сразу видно.
   Неким странным образом — и вновь Иоэль не приложил никаких усилий, чтобы уяснить, как и когда это происходит, — ему временами передавалась боль, которая мучила больного или раненого. Или ему только казалось. Во всяком случае, было в этой боли что-то захватывающее, что-то граничащее с наслаждением. Лучше, чем врачам, лучше, чем Максу, Арику, Грете и всем остальным, удавалось Иоэлю успокоить отчаявшихся родственников, которые, случалось, срывались на крик, а то и кулаки готовы были пустить в ход. Ему дано было с безошибочным чутьем сочетать сострадание и настойчивость. Доброжелательность, сочувствие и авторитетность. И даже слова, которые он изредка произносил: «Этого я, к сожалению, не знаю», — звучали в его устах по-особому, с ноткой некоего неявного знания, словно он чувствовал особую ответственность и желал от чего-то отмежеваться. Так что спустя несколько мгновений отчаявшиеся родственники проникались чуть ли не мистическим чувством: есть союзник, который борется с постигшим их несчастьем, который готов применить все — от хитрости до силы — и так просто не сдастся.
   В одну из ночей незнакомый Иоэлю молодой врач, почти мальчик, велел ему бегом спуститься в другое отделение и принести портфель, забытый этим врачом на столе в ординаторской. А когда Иоэль спустя четыре-пять минут вернулся без портфеля и объяснил, что комната заперта, тот заорал на него: «Беги и найди того, у кого ключ, ты, кусок идиота!» Оскорбление не унизило Иоэля, оно было почти приятно.
   Если случалось Иоэлю оказаться у смертного одра, он старался освободиться и наблюдать агонию. Он пристально вглядывался в умирающего, подмечая мельчайшие подробности. Ему помогала в этом обостренная наблюдательность, выработанная за годы службы. Запечатлев все в памяти, он шел снова пересчитывать шприцы, мыть унитазы, разбирать грязное белье. И занимаясь этим, вновь мысленно прокручивал, как в замедленной съемке, процесс агонии, останавливая кадр за кадром, исследуя каждую, даже самую мелкую подробность, словно на него была возложена миссия открыть, чтО стоит за странным, обманчивым мерцанием, которое, возможно, было лишь плодом воображения или следствием усталости глаз.
   Не однажды приходилось Иоэлю выводить в туалет слабоумного, слюнявого старика, помогать ему, цепляющемуся за костыли, снимать штаны и садиться на унитаз. Опустившись на колени, поддерживал Иоэль ноги старика, пока тот мучительно опорожнял булькающий желудок, после чего должен был вытереть анальное отверстие, осторожно и терпеливо, не причиняя боли, промокнуть кал, смешанный с геморроидальной кровью. Затем Иоэль долго мыл руки жидким мылом, карболовой смесью, возвращал старика в его постель и осторожно ставил костыли у изголовья. Все это — в полном молчании.
   Однажды, в час ночи, к концу смены, когда они сидели в комнатке возле поста дежурной сестры и пили кофе, Кристина, а может Ирис, сказала:
   — Вам бы следовало стать врачом.
   Подумав, Иоэль ответил:
   — Нет. Я не выношу крови.
   А Макс сказала:
   — Лжец. Уж я повидала разных лжецов — пусть у меня будет столько хорошего, сколько я их повидала, — но такого, как этот Саша, не встречала. Правдивый лжец. Лжец, который не лжет. Кто хочет еще кофе?
   — Поглядеть на него, — вступила в разговор Грета, — можно подумать, что витает он в облаках. Ничего не видит, ничего не слышит. Вот и сейчас, когда я говорю о нем, он, похоже, не слушает. Но потом выяснится, что он все запомнил и разложил по полочкам. Берегись его, Арик.
   А Иоэль с особой осторожностью поставил кофейную чашку на покрытую пятнами ламинированную столешницу, как будто опасался причинить боль то ли столу, то ли чашке. Провел двумя пальцами между шеей и воротничком рубашки и произнес:
   — Мальчик из четвертой палаты, Гилад Данино, видел дурной сон. Я позволил ему посидеть немного у столика дежурной сестры и порисовать. И обещал рассказать детективную историю, так что я пойду. Спасибо за кофе, Грета. Напомни мне, Арик, перед окончанием дежурства пересчитать треснувшие чашки.
   В четверть третьего, когда они, неимоверно уставшие и притихшие, вышли на автостоянку, Иоэль спросил:
   — Ты был на улице Карла Неттера?
   — Оделия была. Она сказала, что застала тебя там. Вы вчетвером играли в «Эрудит». Завтра и я подскочу туда. Эта Грета из меня все силы высасывает. Может, я уже староват для всего этого…
   — Завтра — это уже сегодня, — сказал Иоэль. — И вдруг добавил: — Ты молодец, Арье.
   А тот ему в ответ:
   — Спасибо. Ты тоже.
   — Спокойной ночи. Поезжай осторожно, голубчик.
   Так Иоэль Равид начал сдаваться. Он мог вглядываться, и ему нравилось вглядываться в молчании. Глазами усталыми, но зоркими. В самую глубину тьмы. И если надо напрягать взгляд и оставаться на посту часы, дни и даже годы — все равно нет ничего лучше, чем наблюдать. В надежде, что повторится то редкое, всегда неожиданное мгновение, когда озаряется трепетом пламени черная тьма и на едва уловимый миг возникает мерцание, которое нельзя упустить, но которому нельзя и поддаться невзначай. Потому что, возможно, оно означает нечто противоположное всему тому, чем мы обладаем. Кроме душевного смятения и смирения.
 
   1987–1988