— Если бы мы, Лиза, принимали тебя всерьез, — заметила Авигайль, — нам пришлось бы поверить, что ты не смыкала глаз уже тридцать лет. В последний раз, по твоим словам, ты спала еще накануне процесса Эйхмана, а этого нацистского палача наша разведка изловила, если не ошибаюсь, еще в начале шестидесятых. И с тех самых пор ты не спишь.
   — Вы обе, — тут же вступила Нета, — спите как убитые. Сами сплят, а нам байки рассказывают.
   — Спят, — поправила Авигайль. — Надо говорить «спят», а не «сплят».
   — А это ты скажи моей второй бабушке.
   — Она говорит «сплят» только для того, чтобы с меня посмеяться, — сказала Лиза, и в голосе ее прозвучали печаль и смущение. — Я нездорова, мне больно, а эта девчонка смеется с меня.
   — Смеется надо мной, — снова поправила Авигайль. — Говорят не «смеется с меня», а «смеется надо мной».
   — Довольно! — не выдержал Иоэль. — Что это такое? Хватит. Кончайте. Еще немного, и придется вводить сюда миротворческие силы.
   — И ты тоже не спишь по ночам, — отозвалась его мать печально и несколько раз качнула головой сверху вниз, словно оплакивала его или наконец-то согласилась сама с собой после трудного внутреннего спора. — У тебя нет друзей, нет работы, тебе нечем занять себя. Ты кончишь тем, что заболеешь. А то ударишься в религию. Было бы лучше, если бы ты каждый день ходил в бассейн…
   — Лиза, — вступилась Авигайль, — как ты с ним разговариваешь? Он что, малое дитя? Ему скоро пятьдесят. Оставь его в покое. Зачем ты все время нервируешь его? Он определится, когда придет нужный час. Предоставь ему жить, как он хочет.
   — Тот, кто загубил его жизнь… — прошипела Лиза и осеклась, не закончив фразы.
   Нета вмешалась:
   — Послушай, что ты все время вскакиваешь? Мы еще пьем кофе, а ты начинаешь убирать со стола, мыть посуду, зачем? Чтобы мы поскорее закончили и исчезли? Это что, демонстрация протеста против закабаления мужчин? Чтобы все почувствовали себя виноватыми?
   — Уже без четверти восемь, — ответил Иоэль, — и еще десять минут назад ты должна была отправиться в школу. Сегодня ты опять опоздаешь.
   — А если ты уберешь со стола и вымоешь посуду, то не опоздаю?
   — Ладно. Давай двинемся. Я тебя подброшу.
   — У меня боли, — произнесла Лиза тихонько, на этот раз жалея сама себя, и повторила эти слова дважды, словно знала заранее, что никто к ним не прислушается. — Такие боли в животе, так колет в боку, что я всю ночь не спала, а утром насмешки строят.
   — Хорошо, — сказал Иоэль. — Хорошо-хорошо. Только по одному, пожалуйста. Еще немного, и я займусь тобой.
   И отвез Нету в школу. Дорогой они не обмолвились ни единым словом о встрече на кухне около двух часов ночи: козий сыр, острые черные маслины, душистый чай с мятой — и деликатное молчание, никем из них ни разу не нарушенное. Все это продолжалось около получаса, пока Иоэль не вернулся к себе в комнату…
   На обратном пути он заехал в торговый центр и по просьбе тещи купил для нее лимонный шампунь и литературный журнал. Вернувшись домой, по телефону записал мать на прием к гинекологу. А затем, захватив простыню, книгу, газету, очки, транзистор, крем для загара, две отвертки и стакан сидра со льдом, вышел в палисадник поваляться в гамаке. По профессиональной привычке заметил он уголком глаза, что азиатская красавица, домработница из соседнего дома, уже не несет покупки в тяжелых сумках, а катит решетчатую тележку на колесиках. «И как не додумались до этого раньше? — подумал он. — Почему мы всегда спохватываемся так поздно?» И ответил себе словами, которые обычно повторяла его мать: «Лучше поздно, чем никогда». Лежа в гамаке, размышлял он над этим афоризмом и не нашел в нем никакой логической ошибки. Однако чувство покоя улетучилось. Оставив все, он поднялся и пошел к матери, в ее комнату. Залитая утренним светом, радующая глаз чистотой и порядком, комната была пуста. Мать свою он нашел на кухне. Лиза и Авигайль все еще сидели плечо и, оживленно беседуя, чистили овощи для супа. Когда он вошел, бабушки неожиданно замолчали. И вновь показалось, что они похожи, как две сестры, хотя он знал наверняка, что нет между ними никакого сходства. Авигайль повернула к нему лицо славянской крестьянки, круглое, ясное, с высокими, почти татарскими скулами. Ее голубые молодые глаза были полны всеобъемлющей доброты и безусловной готовности к жертве. А вот мать его напоминала, намокшую, нахохленную птицу. В своем старом коричневом платье, с землистым лицом и поджатыми губами, она вся была воплощением горькой обиды.
   — Ну, как ты себя чувствуешь?
   Молчание.
   — Тебе немного лучше? Я записал тебя к доктору Литвину. На четверг, на два часа. — Молчание. — А Нета прибыла к самому звонку. Я проскочил два светофора, чтобы успеть вовремя.
   — Ты обидел свою мать, Иоэль, — заговорила Авигайль, — а теперь стараешься загладить вину. Но слишком поздно и слишком мало. Мать твоя — человек чувствительный и не очень здоровый. Похоже, одного несчастья тебе недостаточно. Подумай хорошенько, Иоэль. Пока не поздно. Подумай хорошенько, и, может быть, ты постараешься вести себя иначе.
   — Что за вопрос, — сказал Иоэль. — Разумеется.
   — Вот. Ты весь в этом. Хладнокровный. Ироничный. Сохраняющий полное самообладание. Именно этим ты ее и прикончил. И так ты похоронишь всех нас, одного за другим.
   — Авигайль… — только и произнес Иоэль.
   — Ступай-ступай! — теща уже не могла остановиться. — Я ведь вижу, что ты торопишься. Рука твоя уже на ручке двери. Не опаздывай из-за нас. А она тебя любила. Может, ты этого не заметил, или тебя забыли известить, но она любила тебя все эти годы. До самого конца. Простила тебе даже трагедию Неты. Все тебе прощала. Но ты был занят. Ты не виноват. Просто у тебя не было времени. И поэтому ты не обращал внимания ни на нее, ни на ее любовь, пока не стало слишком поздно. Вот и теперь ты спешишь. Ну и ступай себе. Что тебе делать в этом доме престарелых? Иди. К обеду вернешься?
   — Может быть, — обронил Иоэль. — Может быть. Не знаю. Посмотрим.
   Внезапно его мать нарушила молчание. Голос ее был негромок; чувствовалось, что она старается подобрать нужные слова и обращены эти слова не к нему, а к Авигайль:
   — Не начинай снова. Мы уже достаточно наслушались от тебя. Ты все время ищешь, как бы причинить нам боль. За что? Что он такого натворил? Кто сам запер себя в башне из слоновой кости? И не позволял другому входить? Так что оставь Иоэля в покое. После всего, что он сделал для вас. Перестань отравлять всем жизнь. Будто ты одна хорошая. В чем дело? Мы не соблюдаем траур в достаточной мере? А ты соблюдаешь траур? Кто первым делом отправился стричься, делать маникюр и наводить красоту? Еще до того, как успели поставить памятник на могиле? Так что помолчи. Во всей стране не найдется мужчины, который делал бы по дому хотя бы половину того, что делает Иоэль. Он старается вовсю. Заботится. Не спит по ночам, как и некоторые другие не сплят…
   — Не спят, — поправила Авигайль. — Говорят «спят», а не «сплят». Я принесу тебе две таблетки валиума. Они помогут тебе. Они помогают успокоиться.
   — До свидания, — попрощался Иоэль.
   Авигайль остановила его:
   — Погоди-ка. Подойди ко мне. Дай я поправлю твой воротничок, если ты отправляешься на рандеву. Да причешись хоть немного, а то ни одна из них не согласится даже глянуть в твою сторону. Вернешься к обеду? К двум часам, к приходу Неты? А может, ты привезешь ее из школы?
   — Посмотрим.
   — А уж если задержишься у какой-нибудь красавицы, то, по крайней мере, позвони, предупреди. Чтобы не пришлось зря ждать с обедом. Просто не забывай, в каком состоянии твоя мать, и физическом, и душевном. Постарайся не прибавлять ей забот.
   — Да оставь ты его наконец в покое, — вступилась Лиза, — пусть возвращается когда захочет.
   — Вы только послушайте, что она говорит этому пятидесятилетнему мальчику, — насмешливо заметила Авигайль, и на лице ее при этом были написаны готовность к добру и всепрощению.
   — До свидания, — повторил Иоэль.
   В то время как он выходил, Авигайль продолжала говорить:
   — Очень жаль. Как раз сегодня утром мне нужна была машина: я хотела съездить и отдать в починку твою электрогрелку, Лиза. Она всегда помогает тебе при болях. Ну, не беда, я схожу пешком. А может, прогуляемся вместе? Или я просто позвоню господину Кранцу и попрошу, чтобы он меня подбросил. Золотой парень. Конечно же, он с удовольствием отвезет и привезет меня. Смотри не опоздай. Пока. Ну, что же ты застрял в дверях?

XXI

   Под вечер Иоэль босиком ходил из комнаты в комнату, держа в одной руке радиоприемник (Ицхак Рабин как раз давал интервью), а в другой включенную электродрель, за которой тянулся длинный шнур, соединяющий ее с розеткой. Иоэль высматривал, куда бы еще вонзить сверло, что еще можно подправить и улучшить. И тут в коридоре зазвонил телефон. Это снова был Патрон:
   — Как здоровье? Что новенького? Не нужно ли чего?
   Иоэль ответил, что все в порядке, ничего не нужно, спасибо. И добавил:
   — Неты дома нет. Вышла. Не сказала, когда вернется».
   — Ну зачем нам Нета? — рассмеялся телефонный собеседник. — Что нам, не о чем уже и поговорить?» И сменив тон, словно легко переключив скорость, повел речь о том, чему были посвящены заголовки всех газет, — о новом политическом скандале, грозившем свалить правительство. Воздержался от изложения собственной точки зрения, но виртуозно очертил суть разногласий. По обыкновению, с одинаковой доброжелательностью представил противоречащие друг другу позиции, раскрывая присущую каждой из них истину и глубину. И наконец его отточенная логика свела все, что может произойти, к двум открывающимся возможностям, одна из которых — первая ли, вторая ли — просто неизбежна…
   Так продолжалось, пока Иоэль окончательно не потерял надежды понять, чего же все-таки от него хотят. И тогда Патрон вновь сменил тон и с необычной теплотой в голосе поинтересовался: не желает ли Иоэль заскочить завтра в отдел на чашечку кофе? Есть там несколько добрых друзей, «истосковавшихся по нему, жаждущих испить из источника его мудрости». И может статься — кто знает! — может статься, Акробат надумает, пользуясь случаем, задать Иоэлю парочку вопросов. По поводу одного старого, быльем поросшего дела, которое некогда было в замечательных руках Иоэля, да вот до сих пор еще не закрыто. Как бы там ни было, один-два вопроса гвоздем засели в голове Акробата, и только с помощью Иоэля можно вернуть ему покой. Короче, все будет очень здорово и уж точно не скучно. Завтра, около десяти. «Ципи принесла потрясающий пирог собственного изготовления, и я тут сражался как тигр, чтобы его не уничтожили сразу весь, а оставили тебе пару кусочков назавтра. И кофе за счет хозяев. Придешь? Немножко поболтаем? И может, откроем новую страницу?»
   Иоэль поинтересовался, должен ли сделать вывод, что его приглашают на допрос. Но это предположение было немедленно опровергнуто. Заслышав слово «допрос», Патрон издал такой страдальчески потрясенный возглас, какой мог вырваться разве что у старушки, жены раввина, остолбеневшей от нецензурного ругательства.
   — Фу! Как тебе не стыдно! — вскричал Патрон. — Тебя всего лишь приглашают, как говорится, на семейные посиделки. Ну да ладно. Мы несколько обижены, но прощаем. И никому не расскажем об этой твоей обмолвке. «Допрос»! Все, я уже забыл! Даже электрошокм не заставит меня вспомнить. Не беспокойся. С этим покончено. Ты этого не говорил. Наберемся терпения. И терпеливо подождем, пока ты сам не соскучишься. Не станем тормошить и будить тебя. И уж конечно, не будем держать зла. И вообще, Иоэль, жизнь слишком коротка, чтобы таить обиды. Брось! Подул ветерок — и нет его. Короче, если захочешь, заходи к нам завтра выпить кофе в десять утра, чуть раньше, чуть позже — не имеет значения. Когда тебе будет удобно. Ципи уже в курсе. Приходи прямо в мой кабинет, и она введет тебя без лишних расспросов. Я ей так и сказал: Иоэль имеет право свободно входить ко мне во все дни его жизни. Без предварительного предупреждения. Днем и ночью. Нет? Ты предпочитаешь не приходить? Что ж, забудь об этом телефонном звонке. Только передай Нете мой нежный привет… Не имеет значения… Вообще-то мы хотели увидеть тебя у нас завтра утром главным образом для того, чтобы передать тебе привет из Бангкока. Однако нечего толочь воду в ступе. Пусть будет по-твоему. Всего хорошего.
   — Что?! — вскинулся Иоэль.
   Но Патрон, похоже, счел, что беседа слишком затянулась. Извинился, что занял столько времени. Вновь попросил передать Нете, что нежно любит ее, и присовокупил наилучшие пожелания двум пожилым дамам. Пообещал, что нагрянет в гости неожиданно, как гром с ясного неба. Посоветовал Иоэлю думать о здоровье, побольше отдыхать и закончил словами: «Главное, береги себя».
   Несколько минут Иоэль продолжал сидеть на банкетке у телефона в коридоре, все еще держа в руке электродрель. Мысленно он расчленил слова Патрона на маленькие блоки и стал перетасовывать их вновь и вновь то в одном, то в другом порядке. По привычке, выработавшейся за годы службы. «Две возможности, причем одна из них, та или иная, абсолютно неизбежна». А также: «засели гвоздем», «истосковались», «привет из Бангкока», «пятидесятилетний мальчик», «любила до конца», «электрошок», «право входить свободно», «подул ветерок — и нет его», «золотой парень». Эти словосочетания проступали как сквозь туман; казалось, ими размечено небольшое минное поле. А в совете «беречь себя» не удалось ему найти никакой погрешности.
   Тут ему пришло в голову, что с помощью сверла электродрели можно убрать маленький черный предмет, лежащий у входа в разрушенный романский монастырь. Он немедля опомнился, сообразив, что так только напортит. А ведь его единственным желанием было поправить, что необходимо, и как можно лучше.
   Вновь стал он обходить пустой дом, комнату за комнатой. Поднял и сложил скомканное одеяло, упавшее с постели Неты, поместив его рядом с подушкой. Заглянул в роман Якоба Вассермана, валявшийся раскрытым, обложкой вверх, на ночном столике матери, но не вернул в прежнее положение, а, отметив страницу закладкой, положил книгу под прямым углом к радиоприемнику. Расставил аккуратно целую пропасть склянок и коробочек с лекарствами матери. Затем немного привел в порядок косметику Авигайль Люблин, вдыхая ее ароматы и безуспешно пытаясь вспомнить запахи, с которыми хотел бы сравнить эти, щекочущие ноздри сейчас.
   В своей комнате Иоэль постоял несколько мгновений, разглядывая через очки (что твой патер) старый снимок, на котором хозяин дома, господин Крамер, высокопоставленный чиновник компании «Эль-Аль», был запечатлен в мундире бронетанковых войск в тот момент, когда начальник генштаба Армии обороны Израиля генерал-полковник Давид Элазар пожимал ему руку. Генерал выглядел грустным и усталым: глаза полузакрыты, словно в предвидении скорой гибели, не вызывающей, впрочем, особого волнения. Зато господин Крамер на фотографии сиял улыбкой человека, открывающего новую страницу жизни, уверенного в том, что отныне все будет по-другому, чем было прежде, — более празднично, волнующе, возвышенно. Иоэль изучал в выражение его лица, но отвлекся на точку, оставленную на груди хозяина дома мухой. Эту точку он незамедлительно снял с фотографии кончиком пера той самой ученической ручки, которую Иврия обмакивала в чернильницу через каждые десять написанных ею слов.
   Иоэлю вспомнилось, как, бывало, под вечер, на исходе летнего дня, еще там, в Иерусалиме, он возвращался домой и уже на лестнице слышал — нет, скорее, ощущал — звуки гитары одинокого соседа, доносившиеся из его, Иоэля, квартиры. Осторожно, словно вор, стараясь, чтобы не заскрежетал в замочной скважине ключ и не скрипнула дверь, неслышными шагами (сказывалась отличная тренировка) входил Иоэль, и вот они, жена его и дочь: одна устроилась в кресле, а другая стоит у к открытого окна, всматриваясь в просвет между стеной и пыльной кроной сосны, где виднеется кусочек пустынных гор Моава на том берегу Мертвого моря. Обе погружены в музыку, уносящую далеко-далеко, а человек, склонившийся над струнами, закрыл глаза и изливает душу. Порой на лице этого человека Иоэль замечал странную мину — страстное томление и трезвую горечь, затаившуюся где-то в левом уголке рта. Иоэль невольно пытался придать своему лицу подобное выражение… Когда очертания предметов уже растворялись в вечерних сумерках, а свет еще не был включен, мать и дочь, полностью отдающиеся музыке, становились так похожи, что однажды, войдя на цыпочках и намереваясь поцеловать Иврию, он коснулся губами затылка Неты. А ведь и он, и дочь избегали прикосновений.
   Иоэль перевернул фотографию и стал рассматривать дату, пытаясь определить, сколько времени прошло со дня съемки до скоропостижной смерти генерала Элазара. И в то же мгновение представил себя инвалидом, лишенным конечностей, мешком мяса, из которого торчит голова. Голова не мужчины, не женщины, даже не ребенка, но какого-то нежнейшего светозарного существа. Глаза его открыты и смотрят так, будто ему известен ответ и он втихомолку наслаждается простотой этого ответа. Ответ настолько прост, что в это невозможно поверить, и вот же он, почти перед вами.
   Затем Иоэль зашел в ванную и вытащил из шкафчика два рулона туалетной бумаги. Один укрепил рядом с унитазом в ванной, а второй положил в другом туалете про запас. Все полотенца собрал и бросил в корзину для грязного белья, кроме одного, которым протер раковины, после чего и это швырнул туда же. Вынул и развесил свежие полотенца. То там, то тут попадался длинный женский волос, который он поднимал, разглядывал на свету: чей интересно? — бросал в унитаз и спускал воду.
   В аптечке попалась бутылочка с маслом, которой было место в сарае для инструментов, в саду, и Иоэль вышел, чтобы водворить ее в сарай. Но по дороге надумал смазать оконные петли в ванной, затем — дверные на кухне, а после — петли в одежных шкафах. И раз уж масленка была в руках, он принялся искать, что бы еще смазать. В конце концов смазал электродрель, подвеску гамака и тут обнаружил, что масленка пуста и незачем нести ее в сарай, к инструментам.
   Когда проходил он мимо двери в гостиную, его на мгновение овеял страх: в темноте, среди мебели, померещилось легкое, едва уловимое движение. Но по-видимому, это всего лишь шевельнулись листья огромного филодендрона. Или занавес? Или тот, кто скрывался за ним? Движение прекратилось в тот самый момент, когда он зажег свет в гостиной и оглядел все углы, но стоило ему погасить свет и повернуться, чтобы уйти, снова что-то словно бы медленно зашевелилось за спиной. Поэтому он прокрался босиком на кухню и, не включая свет, затаив дыхание, две-три минуты всматривался в пространство пустой гостиной через окошко для подачи блюд. Ничего там не было, кроме темноты и молчания. Разве что витал легкий запах перезревших фруктов. Только он собрался открыть холодильник, как за спиной снова послышался шелест. С необыкновенной быстротой развернулся он и зажег все лампы. Ничего. Тогда он погасил свет и вышел. Молчаливый, настороженный, словно грабитель, он обогнул дом, тихонько заглянул в окно и почти уловил какое-то движение в темном углу комнаты. Движение, замершее едва он бросил взгляд в ту сторону, едва показалось, будто он что-то видит. Птица попала в западню комнаты и бьется, не в силах найти выход? Кошка из сарая с инструментами забралась в дом? А может, варан? Или гадюка? Или поток воздуха шевелит листья филодендрона? Иоэль замер в кустах, терпеливо вглядываясь в темное нутро пустого дома. Море не убежит. И тут ему пришло в голову: вполне возможно, что левая задняя лапа хищника крепится не винтом, но тонким продолговатым выступом, отлитым вместе с подставкой из нержавеющей стали и составляющим с ней единое целое. Именно поэтому нет и намека ни на винтовое крепление, ни на клепку. Хитроумная фантазия художника, изваявшего пружинистый, великолепный, трагический прыжок, изначально подсказала это решение — отлить подставку с выступом. Решение показалось Иоэлю вполне логичным, остроумным и впечатляющим. Плохо только, что этого никак не проверишь — разве что разобьешь левую заднюю лапу хищника.
   Итак, вопрос: какое страдание сильнее? Есть вечная мука сдерживаемого броска и неосуществленного порыва. Этот бросок и этот порыв — они не остановимы ни на мгновение, и тем не менее им не дано быть реализованными. А может, именно потому они и не остановимы, что не реализованы? Но если раз и навсегда разбить лапу хищника, не окажется ли такое страдание еще более непереносимым? Ответа на вопрос Иоэль не нашел.
   Зато обнаружил, что, пока суд да дело, прозевал большую часть теленовостей. Посему он раздумал сидеть в засаде, вернулся в дом и включил телевизор. Пока экран не засветился, слышен был только голос популярного телеведущего Яакова Ахимеира — речь шла о проблемах рыболовства: рыбы становится все меньше, рыбаки бросают промысел, правительство равнодушно к бедам отрасли. Когда наконец-то появилось изображение, телесюжет почти завершился: на экране было лишь море, освещенное заходящим солнцем; его зеленовато-серая поверхность, не встревоженная судами, выглядела почти застывшей, и только где-то в углу экрана блеснули и исчезли легкие всплески расходящейся кругами пены. Дикторша читала прогноз погоды на завтра, и на фоне воды возникали обещанные ею температуры. Иоэль дождался еще двух дополнительных сообщений, прочитанных в конце выпуска, посмотрел рекламный ролик и, убедившись, что за ним последует новая порция рекламы, выключил телевизор, поставил на проигрыватель пластинку Баха, налил рюмку бренди и почему-то представил себе в зримых образах выражение, которое употребил Патрон в конце разговора — «гром среди ясного неба». С рюмкой бренди в руке он присел на банкетку у телефона и набрал домашний номер Арика Кранца.
   Он подумал, что хорошо бы одолжить у Кранца на полдня второй, малолитражный, автомобиль, чтобы оставить свою машину Авигайль, когда завтра к десяти он поедет в отдел.
   Голосом, в котором звучала будто бы бьющая через край, с трудом сдерживаемая радость, Оделия Кранц объявила Иоэлю, что Арье нет дома и она не имеет ни малейшего понятия, когда он вернется. И вернется ли вообще. И ее не слишком волнует, вернется он или нет. Иоэль понял, что супруги опять поссорились, и попытался вспомнить, о чем рассказывал Кранц во время субботней прогулки под парусом. Что-то о рыжей секс-бомбе, с которой он, Арик Кранц, позабавился в гостинице на берегу Мертвого моря, не догадываясь, что ее сестра приходится его собственной жене золовкой или кем-то в этом роде. И теперь он вынужден занять круговую оборону и готовиться к массированному артобстрелу. Оделия Кранц все же спросила, не надо ли передать что-либо Арье или оставить ему записку.
   Иоэль заколебался, попросил прощения и наконец сказал:
   — Нет, ничего особенного. Вообще-то, коли на то пошло, не согласитесь ли вы передать ему привет и просьбу позвонить мне, если он вернется домой до полуночи? — И счел нужным добавить: — Если вам не трудно. Большое спасибо.
   — Мне совсем нетрудно, — парировала Оделия Кранц. — Но только можно ли узнать, с кем выпала мне честь?..
   Иоэль понимал, до чего смешно его нежелание произнести по телефону собственное имя, и все-таки не смог сразу справиться с собой. Преодолев недолгое колебание, он назвал себя и, снова поблагодарив, попрощался.
   Оделия Кранц заявила:
   — Я к вам немедленно приеду. Я должна поговорить с вами. Пожалуйста. Правда, мы не знакомы, но вы поймете. Всего на десять минут?
   Иоэль молчал. Надеялся, что не придется лгать. Она правильно истолковала его молчание:
   — Вы заняты. Я понимаю. Жаль. У меня не было намерения врываться к вам. Может быть, встретимся в другой раз. Если это возможно.
   Иоэль постарался придать голосу как можно больше теплоты:
   — Я прошу прощения. В настоящий момент это несколько затруднительно…
   — Ничего, — ответила она. — У кого их нет, трудностей.
   «Завтра тоже будет день», — подумал он.
   Встал, снял с проигрывателя пластинку, вышел из дома и зашагал в темноту. Дошел до конца переулка, до ограды цитрусовой плантации и постоял там, глядя, как поверх крыш, поверх крон деревьев ритмично пульсируют красные вспышки, возможно сигнальные огни какой-то высокой антенны. И вот на фоне этого мерцания вспыхнула голубовато-молочная полоса света и медленно, словно во сне, потекла по небу — то ли пролетел спутник, то ли упал метеорит.
   Иоэль повернулся и пошел обратно. «Ну, будет, довольно», — бормотал он, обращаясь к Айронсайду, собаке, лениво лаявшей из-за забора. Он собирался вернуться домой, посмотреть, по-прежнему ли там пусто, не забыл ли он выключить проигрыватель, когда снял с него пластинку Баха. И еще было у него намерение налить себе рюмку бренди.
   Но тут, к собственному удивлению, он обнаружил, что стоит не у порога своего дома, а возле двери брата и сестры Вермонтов, и не сразу сообразил, что по рассеянности, видимо, уже нажал на кнопку звонка, потому что, не успел он отступить и исчезнуть, как дверь отворилась и человек, похожий на пышущего здоровьем румяного голландца с рекламы дорогих сигар, прорычал трижды по-английски: «Come in!» [1]Иоэлю ничего не оставалось, как, отвечая на приглашение, войти в дом.

XXII

   Войдя, Иоэль заморгал. Виной тому был зеленоватый «аквариумный» свет, заливавший гостиную. Казалось, что свет этот сочится сквозь густую листву лесной чащи или поднимается из глубины вод. Красавица Анна-Мари сидела спиной к Иоэлю и, склонившись над кофейным столиком, вклеивала в массивный альбом фотографии. Ее поза подчеркивала острые лопатки и худенькие, сухощавые плечики, и это показалось Иоэлю не соблазнительным, а по-детски трогательным. Тонкой рукой запахивая на груди оранжевое кимоно, она радостно воскликнула: