— Я после голодовки.
   — Сколько голодал?
   — Десять дней.
   — У нас тоже полхаты на голодовке, этим нас не удивишь. Ты где в хате отдыхал?
   Зачем Юра сказал про полхаты, трудно сказать, потому что ни одного голодающего впоследствии я не заметил. Голодных — да, почти все, а голодающих — нет.
   — У решки.
   — У решки? — недоуменно посмотрел Юра.
   — Да.
   — Статья какая?
   — 160.
   — Часть?
   — Третья.
   — Ясно. Старый жулик?
   — Я не по этой части.
   — На воле кем был?
   — Много кем.
   — Например?
   — Например, учителем русского языка и литературы.
   — В хате близкие были?
   — Конечно.
   — Кто?
   — Из братвы.
   — Из братвы?
   — Да. Можно отписать.
   — Нет необходимости. Толстый! Иди сюда! — С краю пальмы слез одутловатый парень.
   — Толстый, будешь спать с ним.
   — Юра, я на кумаре. Пусть спит в другом месте.
   — Но ты же один на шконке, а другие по трое.
   — Ну и что. Я против.
   — Слушай, Толстый, я сказал: вы будете спать на одной шконке. О времени договоритесь сами. Все, Алексей, осматривайся, общайся. Если от адвоката лавэ занесёшь — честь и почёт. Может, сможешь на хату телевизор загнать? Я уже третий загнал. Горят от сырости.
   Кажется, для такого глушеного карася, как я, это удача. Крайнее место на пальме у решки — ближе всех к вентиляторам, можно надеяться на какую-то циркуляцию воздуха, и тараканов здесь поменьше. Не грохнуться бы только на парус, под которым штаб дорожников. Толстый свернул свои простыни, я застелил свои. Матрас мокрый, как после дождя. Не говоря о том, что вонючий. Но заснуть удалось.
   От первого пробуждения на общаке можно сойти с ума. Впрочем, как от любого последующего. С новой силой на тебя обрушивается видение, перед которым хочется закрыть глаза. Первым делом стряхнуть с себя тараканов, закурить. Целиком выкурить сигарету не получается, тут же кто-то обращается: «Покурим?» Ответов два. Или с кем-то уже курю, или положительный. Оказывается, выражение «париться на нарах» может быть и не в переносном смысле. Потеешь круглые сутки, даже во сне, за исключением прогулки или вызова. Если бы не высокий жёлтый потолок, взгляд всегда упирался бы в людские тела. О, как их ненавидишь после первого пробуждения на общаке! Как парадокс воспринимается вон тот парень на пальме напротив, читающий книжку. Ноги покрыты гнойными язвами, а он читает. У кого цветные татуировки, тем труднее, красные и зеленые воспаляются сильнее, чем синие, набухают, как нарывы; драконы, церкви, русалки, изречения кажутся рельефными, как бы приклеенными к телам. На одном написано: «Избавь меня, боже, от друзей лукавых, а от врагов я избавлюсь сам». У дубка вспыхивает спор. — «Ты почему взял мой фаныч без спросу? Надо интересоватьсяфанычем!» — «И поглубже» — уточняет парень, запрятав в ответе иронию, боль, отчаянье и беспросветность своего положения. Пожалуй, так жарко не было даже в ИВСе. Из телевизора слышится романтическая песня:

 
Что же ты ищешь, мальчик-бродяга,
В этой забытой богом стране.

 
   Некоторые лица выражают крайнее напряжение. Кажется, сейчас человек потеряет самообладание и начнёт крушить все и вся. Смотрящий передаёт на дубок горсть «Примы», народ подтягивается, на несколько секунд тормоза оказываются не заслонены. (Круглые сутки у шнифтов посменно дежурят люди, ловя каждый шорох. Это общественная работа на благо хаты, дабы вовремя предупредить движения с продола.) Над кормушкой, как нос корабля, в хату вдаётся вваренный в металл угол с шнифтами. Несколько секунд хватает какому-то арестанту для стремительного рывка к тормозам. Наклонив голову, он врезается ею в нос корабля и молча падает. Когда парня с кровоточащей вмятиной в черепе уносят из камеры мусора, стоит подавленная тишина. Через пять минут гвалт возобновляется. Дежуривших у шнифтов подтягивают к смотрящему: и у него, и у них, видимо, будут трудности. Нет, не жалко никаких денег, только бы выйти отсюда. Тусуясь от дубка до тормозов, с трудом расходясь с арестантами, не имея по полсуток возможности присесть больше чем на минуту, понимаешь отчётливо, будто с помощью наглядного пособия, что действие закона носит какой-то обобщённо-упрощённый характер и осеняет своим крылом пространство где-то в другом месте, не в хате один три пять. И мелькает соблазнительная мысль…
   — Лёша, привет! Помнишь меня?
   Нет, не помню этого худого улыбающегося парня.
   — Матросов я! Саша!
   Теперь вспомнил. Он зашёл в хату 228 чуть позже меня. Вместе тусовались у тормозов. Там он был толстым, обрюзгшим и надменным, писал дурацкие возвы-шенные стихи и требовал от меня рецензий. Сейчас не узнать. Худой как щепка.
   — Тебя, Саша, не узнать.
   — Я тебя тоже не сразу узнал. Как там Володя Дьяков поживает? По-прежнему пугает всех общаком? Ничего из того, что он говорил про общак, не верно. А вот наш смотрящий — классный парень!
   — Ну, и как ты тут? Как тебе удалось сохранить кожу?
   — А я и не сохранял. Уже на второй день покрылся экземой, а потом два раза в день хозяйкой намыливался с головы до ног, на дальняке ополаскивался. Все прошло, как видишь. Здесь все покрываются, а у меня прошло. Так что, чуть начнётся — сразу хозяйкой, может и у тебя пройдёт.
   — Пока не начиналось.
   — Начнётся. У всех начинается, не у всех проходит! — Саша смотрел весело и с вызовом. Может, потому и прошло. Даже вши заводятся в основном у тех, кто пал духом.
   Шли дни, а кожные проблемы меня почему-то не коснулись.
   Поначалу все старались завести беседу. Некоторые не первый год в хате парятся, оторванные от света, новый человек для них — это, быть может, новые возможности. Но я взял тактику отстранения. Необходимый минимум ответов, и все. Постепенно про меня забыли. Только армянин с длинным вертикальным шрамом на животе (след тюремной операции) подошёл и сказал:
   — Меня зовут Армен. В хате сижу три года, за вычетом двух месяцев на больнице. Моя шконка внизу, вон там. Подходи в любое время, можешь всегда прилечь. Там есть вентилятор. Дело в том, что в хате не с кем поговорить, а с тобой можно, это видно. К тому же хату ты ещё не знаешь, оберут до нитки под благовидным предлогом, а со мной, хоть я и сам по себе, считаются. Можешь баул ко мне поставить. Если что-нибудь будет нужно, а я сплю — буди без стеснения.
   Очень дружелюбен. Отвечаю жёстко. И тусуюсь до бесконечности сквозь тараканий дождь, считая секунды, в ожидании очереди лезть на пальму. Ни Косули, ни следака, ни передач. Крик «хата, баланда!» вызывает голодный рефлекс, и скоро баланда перестаёт быть вонючей, и рыбкин суп кажется приемлемым. Хлеба совсем мало, белый часто не дают вовсе. Растянуть пайку на сутки не хватает терпения, она съедается сразу, чувство голода переносится легче, когда знаешь, что у тебя нет ни крошки. Неполный спичечный коробок сахару — суточная норма — тоже исчезает сразу. Из восьмидесяти с лишним арестантов (хату уплотнили: зашло ещё с дюжину арестантов; кума бы сюда на денёк) большинство абсолютно неимущие, и с воли их не поддерживают, поэтому редкая передача растворяется в хате моментально. Иметь две рубашки неприлично. Армен был прав: роздал все. За свитер, что дорог как память, встал грудью, но уступил под натиском идеологии святости дороги, и расплели мою память на нитки и свили из них канатики.
   За дубком круглые сутки играют в шахматы на победителя. Вместо доски грязная тряпка с нарисованным полем. Однажды, одурев от боли в спине, сел сыграть с камерным чемпионом. Проиграл сразу. Башка-то тоже болит и кружится, поди сосредоточься. Другой возможности сидеть в хате нет (позже, подружившись с Арменом, такую возможность я получил), а силы на исходе, но меня даже в очередь не хотели ставить. Добравшись, наконец, в полуобмороке до «шахматной доски», долго пытался отдышаться. — «Ходи, не занимай попусту место!» — сказал азиат, начисто обыгрывающий всех, по-королевски сидящий за дубком столько, сколько хочет. Это стоило напряжения, но стимул был. С треском раздавив конём проползавшую по шахматному полю жирную неторопливую вошь, я взялся за игру. Через несколько дней я сидел за дубком когда хотел. Выигрывать было необходимо, и я выигрывал. Во сне разбиралсыгранные партии с недоступной наяву длиной вариантов. Жизнь превратилась в шахматы. — «Ты, наверно, сначала прикидывался» — смущённо сказал азиат, сдавая очередную партию. Опять меня сломать не удалось. Начал понемногу общаться со старожилами. — «У меня по делу свидетели — менты, а они на суд не являются. Похоже, буду сидеть, сколько статья позволяет» — говорил Армен. Это означает, для примера, что если статья, по которой обвинён я, подразумевает наказание от пяти до десяти лет лишения свободы, то в случае передачи моего дела в суд последний может двигаться к своему решению в течение десяти лет с момента моего ареста, и никакая сила не сможет суду поставить за это на вид. Позже, в Бутырке, общаясь на сборке с судовыми, встретил арестанта, обескураженного решением очередного заседания Тушинского суда: назначить новое заседание, в связи с загруженностью суда, через год. Так что, Алексей Николаевич, с учётом того, что в деле, если верить Ионычеву и Косуле, есть уже 300 томов, и собираются довести до пятисот, в случае передачи дела в суд можешь считать, что ты в могиле, там уже и захочешь — не попадёшь на зону. Вон сосед Армена, Саша, сидит в хате четыре года за судом. Шестьдесят четыре заседания, а воз и ныне там. — «Уходят, — говорит Саша, — люди из хаты в основном на тубонар, такая уж хата, одна из самых тяжёлых на тюрьме. Прошлое лето в Москве было жарким, а в хате 120 человек. Чтобы пробраться от решки к тормозам, сорок минут было нужно. У кого сердце слабое — не выдерживали. Каждый день кого-нибудь выносили на продол. Там водой окатят; если в себя придёшь — опять в хату закидывают. Или в морг». Попробовал представить 120 человек в хате, жуть пробрала. — «У людей кости заживо гниют, — продолжал Саша, — забыл, как болезнь называется. Так что ты, Лёша, береги здоровье. Видишь, я даже не курю. Тубик здесь в воздухе летает. За четыре года я один выдержал. Старайся не поцарапаться: зараза попадёт — никто непоможет». — «А лепила?» — «Лепила… Она пятнадцать лет на Владимирском централе проработала. Мы для неё не люди. Нет у неё для нас лекарств. Будешь подыхать — не заметит. Если есть деньги — другое дело. У меня денег нет». Ожесточённо, собранно, никогда не улыбаясь, с аскетической самодисциплиной пробивался Саша сквозь годы хаты 135, на каждую прогулку выносил пластиковые бутылки с водой, делал во дворике зарядку и мылся с ног до головы, даже зимой. Ему бы в зону как на праздник, но свидетели — мусора. Статья у Саши до шести лет. От времени, когда мы разговаривали, прошло больше двух. Я надеюсь, Саша дожил до Свободы.
   Перебирая взглядом лица, трудно найти человека, который может показаться интересным; лица искажены и упрощены, на каждом застывшая маска страдания, разница лишь в степени. Если кто смеётся, то выглядит не смешно, с таким же успехом мог бы плакать. Но как-то арестанты друг друга находят и стихийно образуют семьи. Есть люди, с которыми не важно, о чем говорить, с ними легко. На воле обычно они становятся друзьями. В следственном изоляторе дружить опасно, но ощущение взаиморасположения иногда даёт душевный отдых. Однажды среди всей этой вонючей фантасмагории ко мне подошёл парень с красным, будто только что прилетевшим на плечо драконом и сказал: «У нас семья пять человек. У нас всегда есть сигареты. Подходи в любой момент. Даже если не будет, что-нибудь придумаем». Сигареты на общаке дороже золота, они — единственное лекарство, и потребность в них безумная. Я не отреагировал, а парень не настаивал, но иногда, обычно в тяжелейшие для меня минуты, он вдруг подходил и предлагал закурить. Это некий феномен, весьма нечастый и в жизни и в тюрьме: почему, не ясно, но люди готовы поддержать друг друга. И это большое подспорье. Так иногда возникал разговор.
   — Алексей, у меня к тебе просьба. Выйдешь на волю — позвони моей жене. Расскажи, что все в порядке. Запишешь телефон?
   — Да. Только у меня статья до десяти лет.
   — У меня до пяти, но мне кажется, что ты выйдешь раньше меня. Не знаю, почему.
   — Позвоню.
   — Заезжай в гости. Я тут недалеко жил.
   И разошлись кто куда, по бескрайним просторам хаты, а на душе стало немного легче.
   Прогулка на общаке проходит в большом дворике размером с камеру, т.е. примерно те же тридцать квадратных метров, но все равно тесно. Хочется, чтобы все помолчали — какой там — трепятся как отвязанные. В одном месте зарядку делают, в другом сидят на корточках, в третьем водой обливаются, в четвёртом смотрящий гуляет по зеленой. Радость одна — солнечный свет. Возвращение в хату мучительно. Мимо охранников с собаками, почти бегом, руки за спину, отставать нельзя, по внутренней лестнице на продол — в вонючую дыру раскоцанных тормозов. А там бедлам, все перевёрнуто, валяется в куче, где чьи вещи, не разберёшь: был шмон. У хлебореза отмели заточку — кто-то стуканул. Дорога пострадала: все верёвки забрали, чтоб не скучали и было чем заняться. Самодельную штангу унесли. Невероятно, но факт: находились желающие её поднимать. Например, парень с вокзала, стирщик, зарабатывавший на жизнь не только стиркой, но и тем, что за пачку чая разрешал ударить себя в живот со всей силы. Разные люди в хате. Какой-то старик живёт под шконарем, без матраса, в кишащей массе вшей и тараканов. Иногда и гадит там же. Выползает только за баландой.
   Иду к Армену: «Давай, Армен, уговорил — брей голову наголо». Я, наверно, один в хате с бородой и небритой головой. — «Вот молодец! — радуется Армен, давно предостерегавший от вшей, — а ещё умывайся чаще по пояс холодной водой — для духа хорошо». Это так, но изысканность пребывания на общаке заключается ещё и в том, что весь день из крана течёт кипяток, хо-лодную дают минут на двадцать в день. Зачем? Праздный вопрос. Сердечный приступ подкатил во время бритья. Я сидел на вокзале на пуфике (набитый тряпками мешок), а Армен искусно цирюльничал бритвенным станком (важно не порезать), когда боль сдавила сердце и сознание стало уходить. Так же неожиданно, как появилась, боль переросла в приятное ощущение, сознание стало возвращаться. В глазах прояснилось. Армен сосредоточенно водил по воздуху ладонью в области моего сердца. Бритьё закончилось благополучно. Поймав на себе насторожённые взгляды, взял зеркало, из которого глянула бородатая физиономия душегуба-абрека. — «Ты, Старый (погоняло), если в таком виде пойдёшь к следаку, сто вторая тебе обеспечена» — покачал головой кто-то. Арестанты стали сторониться, а это серьёзный показатель. Сбрил и бороду. — «Слушай, — избегая обращения „Старый“, поинтересовался чеченский боевик, — тебе сколько лет?» — «Сорок». — Надо же, я думал шестьдесят. А сейчас — не больше тридцати…» Из зеркала смотрел утомлённый юнец с чёрными кругами под глазами. — «Армен, как ты вчера понял, что именно сердце?» — «Немного интересуюсь. Будет плохо — подходи». — «Армен, а кем ты был по воле?» — «Фармазонщиком, Лёша. Время придёт, они ещё узнают, кто такой Армен». Что ж, благодарю, Армен, мне эти вещи знакомы — избавить человека от боли — значит взять её на себя. На спецу у Вовы были ножницы, а у дорожника ногтерезка, здесь пришлось осваивать тюремную технику подрезания ногтей — мойкой. Первый опыт оказался неудачным, порезал на ногах пальцы (потом уж приловчился). Ногти следует срезать на газетку и выбрасывать на дальняк — чтобы не прирастать к камере. Стоило достать из баула пузырёк йода, как налетели: «Дай! Дай!» Отказать нельзя. Заболел смотрящий. Глядя как он мучится, подошёл: «Что, Юра, голова болит?» — «Да». — «У меня есть седалгин». — «Сколько у тебя таблеток?» — «Девять. Сколько нужно? Две?» — «Да-вай все. Эй, на дороге, сколько надо седалгина, чтобы попёрло? Двенадцать? Эх, мало… А может, у тебя ещё есть? Ладно, давай девять». Больше мне рассчитывать на медицину не придётся… Написал заявление врачу.
   Отрешённая женщина в годах с сомнением разглядывала мою карточку, о чем-то думая и рассеянно слушая мой рассказ о здоровье.
   Так… Назначена медкомиссия МВД… И институт.., — как бы говоря сама с собой, выдала врач служебную тайну и ненароком наклонила карточку так, что стал виден текст с штампом: буква «Ш» и число, когда была пятиминутка. — «А лекарств нет. Никаких. Иди в камеру. Йод? Нет, йода тоже нет. Ничего нет. Следующий!»
   Вот это да, неужели все-таки здесь чего-то можно добиться. Было дело, вызывали к кормушке расписаться за ознакомление с исходящим номером, под которым отправлено моё заявление в Комиссию по правам человека при Президенте РФ, а потом и ответ пришёл: «Ваша жалоба направлена на рассмотрение в Генпрокуратуру». На дядю Васю жалуюсь — он же, дядя Вася, и рассмотрит. Василий Холмогоров — зам. Генпрокурора, продливший мне срок содержания под стражей, руководствовался ходатайством генерала Сукова; позднее меня ознакомили с этим сочинением, где было написано, что я признал свою вину, и мне требуется время, чтобы раскрыть её в деталях. Но: медкомиссия МВД все-таки назначена, не провести её следствие не имеет права. Это серьёзный шанс. Плюс институт. То есть Серпы. Буква «Ш» означает предварительный диагноз: подозрение на шизофрению. Я обязательно выйду отсюда. Лепила-то, оказывается, не совсем зверь. Информация для арестанта — самое главное. Куда же эта сука Косуля запропастился. Ладно, веди меня, вертухай, на помойку.
   Пришли две малявы и груз. Леха Террорист и Артём писали со спеца, узнав от Вовы, в какой я хате. От их тёплых сдержанных слов стало радостно. Артём подписался «твой младший брат», Леха — «с уважением, Тёр-рорист». Вова прислал несколько пачек сигарет. Приятно, конечно, тем более что курить почти нечего (выручает Армен, ему как старожилу в знак уважения сигареты подгоняют арестанты, хотя он не курит), но ничто в сравнении с искренними малявами Артёма и Лехи. Малявы путешествуют по тюрьме самыми замысловатыми способами. Иногда, например, вертухай оставит кормушку открытой. В дело идёт маленькое зеркало («мартышка»), привязанное к палке. Осторожно высовывая его на продол, дорожник ловит момент, когда коридорный не видит (или делает вид, что не видит), и кидает к хате напротив верёвку, её ловят удочкой из кормушки напротив, и — пошло письмо по телеграфу. Часть маляв, конечно, прочитывается не тем, кому адресовано, снова запаивается в полиэтилен и отправляется по назначению. На этом некоторые серьёзно горят. Однажды Леха Щёлковский, вернувшись с ознакомки, обескураженно сообщил: «Смотрю в делюгу, а там ксерокопии всех моих маляв». Я сам слышал со своей пальмы, как внизу под парусом у дорожников сортировали прочитанные и непрочитанные малявы. Порядочный арестант, как и порядочный человек на воле, встречается нечасто, а щеки надувать и размахивать флагом умеют многие, не этому ли нас с детства учила страна.
   Шло время, но долгожданное «с вещами» не слышалось. Напротив, хату посадили на строгий карантин, сорок дней без прогулок, свиданий и вызовов. Хуже всех судовым, следующее заседание автоматически переносится на несколько месяцев. Единственный симптом, на который реагируют врачи — кишечные расстройства с признаками отравления, но оказаться в инфекционном отделении — это реальная опасность заразиться чем-нибудь экзотическим, и туда обычно не стремятся. Один арестант впал в отчаянье и пошёл на такой шаг, чем подвёл всю хату. Его действия по имитации отравления (жрал всякую мерзость, плакал, что больше так не может жить) не остались незамеченными, хата взбунтовалась.Смотрящий, видимо, беседовал с кумом, с врачом. Порешили на том, что карантин, введённый на всякий случай, отменят после того, как у всех возьмут анализы и их результаты будут готовы. Хата на строгом карантине похожа на тонущую подводную лодку: дышать становится все труднее, а смотреть на тела невыносимо.
   За занавеской у Армена микроклимат. На соседних шконках, не разделённых занавеской, по одному человеку, тоже старожилы. Иллюзия отдельной квартиры. Можно выкурить всю сигарету, сюда не заходят с осточертевшим «покурим?», можно прилечь на любую из трех шконок, спокойно побеседовать. Пришла продуктовая передача. Дорожники прибежали как на пожар: дай то, дай это, и это тоже дай. С ненавистью и иронией оставшихся без добычи шакалов выслушали, что все вопросы — к Армену, но к нему не обратились, а побежали к смотрящему, тот вышел на пятак: «У тебя что, Армен — завхоз?» — «Что-то типа того» — ответил я, и вопросов больше не было. Армен, поинтересовавшись, как я хочу распорядиться передачей, по классическим тюремным правилам или иначе (каждый имеет право ни с кем не делиться, но в этом случае не следует рассчитывать на камерный общак и хорошее отношение), объяснил, как сделать правильно. Двадцать процентов чая, сигарет и сахара — на общее. Примерно столько же братве и дорожникам. Что-то — на вокзал: все-таки люди стирают, подметают, моют. На вокзале тусуется сплочённый коллектив арестантов, образующих как бы трудовую семью. И тем лично, кого ты уважаешь. Вот, считай, и вся передача, себе остаётся процентов тридцать. — «Сам не носи, — говорит Армен, — тебя от этого больше уважать не станут. Держи дистанцию. Для этого есть шнырь. Эй, Рыжий! Иди сюда. Это передай на Общее, это — Братве, это — на Дорогу. С уважением и пожеланием здоровья». Через пять минут Рыжий вернулся: «Смотрящий велел передать, что благодарит».
   — У нас сейчас все нормально, — рассказывает Ар-мен, — а год назад в хате было большинство грузин, чеченцев и азербайджанцев. Был беспредел.
   Что ж, можно представить. Значит, кого-то обрабатывали таким способом в интересах следствия. Вот и весь беспредел. В тюрьме круг моего общения составило примерно 500 человек. Мой вывод: люди в тюрьме больше склонны к самоорганизации, чем на воле. Если бы арестанты не поддерживали друг друга и не были терпимы, выжить бы было трудно не только морально, но и физически. Настоящий беспредел в тюрьме имеет на плечах погоны.
   Выгнать хату к лепиле для взятия проб из области заднего прохода удалось лишь после вызова резерва. Красные повязки и дубинки, готовые поплясать по головам, вразумили самых стойких приверженцев понятия, что по кишке мусора могут пройти только по беспределу. Для осуществления процедуры привлекли врача-мужчину со спеца. Впрочем, мужчина ли он, можно было усомниться. За работой он покрикивал театрально-педерастическим голосом:
   — Давайте, давайте! Думаете, мне это приятно? Давай, снимай штаны, раздвигай ягодицы!
   — Это что — ягодицы? Булки, что ли? — переспросил недоуменно узкоглазый паренёк. — Сам раздвигай. Пиши, что я прошёл.
   — Ты мне зубы не заговаривай! Давай, показывай задний проход!
   — Это трубу, что ли? Да ты, лепила, в натуре гонишь.
   — Не будет вам конца карантина! — завизжал лепила.
   — Знаю я его, — сказал кто-то, — на спецу ходил к нему на вызов. Ласковый такой. Я ему говорю: «Сонников дай». А он мне елейным голосом: «А я видел в глазок, как вы петуха на дубке растянули и поимели! Вы закрывали, а я все равно видел!» Прав был Вова: одни преступники собрались. Через несколько дней карантинсняли.
   Глубокой ночью я играл в шахматы, когда с вокзала громко повторили приказ с продола: «Павлов — с вещами!» Забилось сердце. Куда? На серпы? На медкомиссию МВД? А может, на волю? — может, какая жалоба достигла результата. А может, в суд? — по закону уже три максимальных срока прошло, как должны были вывезти; нет, в суд с вещами не возят. — «Не хочу быть пророком, — осторожно предположил Саша, — но в четверг — этап на Бутырку». Только бы не это, да и с какой стати. Но как бы там ни было, а надо было прощаться. Все, кто не спит, на удивление тепло напутствовали, желая мне Воли. Смотрящий выдал из общака несколько пачек сигарет, и — пошёл Павлов на сборку, одолеваемый тревожной надеждой.


Глава 20.

НЕТ ПРЕДЕЛА СОВЕРШЕНСТВУ ИЛИ БОЙ БЕЗ ПРАВИЛ. БУТЫРКА, ХАТА 94


   На сборке никого, тишиной можно упиваться как бальзамом, но вскоре стали заходить ребята с большими баулами и заполнили сборку до отказа. Чем-то они отличались. Бросалось в глаза, что их объединяет общая цель. Был у них и старший, толково и быстро разместивший всех как можно удобнее. Скрывая лихорадочное возбуждение в голосе, он стал раздавать пачки «Примы» и матерчатые продолговатые мешочки с сахаром, в каких из камер отправляют глюкозу на больницу. Мне тоже выдали. Я поинтересовался у парня рядом, не ошиблись ли они насчёт меня. — «А ты разве не с тубонара? Мы на этап, в зону!» — в голосе парня звенело торжество победы. — «А куда?» — «По ходу, на Тверь!» Теперь их загрузят в «столыпин», и через день-другой они будут только вспоминать про ад общих камер на тубонаре, где народу больше, чем в любой другой хате, про беско-нечные отсрочки суда. На зоне они уже наполовину свободны, по крайней мере там можно выходить из барака на улицу. Есть закон, не позволяющий содержать больных туберкулёзом под стражей, но он не работает; возникает вопрос, отчего бы его не исключить из свода законов, если он не работает, и напрашивается ответ: тогда надо исключить и другие законы. — «В какой форме болеете?» — интересуюсь у парня. — «Все по-разному. Я — в открытой».
   К утру этапников увели, начали собираться судовые, и я укрепился в мысли, что поеду в суд. Как же так — не подготовил речь, мне же должны дать слово. Ничего, я без подготовки, главное — не говорить о невиновности, только о нарушениях закона следствием и о здоровье; чуть заикнёшься о невиновности — ничто не поможет, ни московская прописка, ни отсутствие судимости. Хотя как тут не упомянуть недавно полученный ответ прокурора по надзору Генпрокуратуры Хметя, в котором он на мою жалобу ответил, что моя вина доказана и оснований для изменения меры пресечения нет. До сих пор краеугольным камнем уголовного законодательства являлось положение, что вина может быть доказана только судом. Может, товарищ Хметь — это и есть суд? К счастью, мне позволили у кормушки переписать этот документ, у меня есть его номер, все есть; а не придёт Косуля — имею право согласиться на суд без адвоката. Я им все скажу! Они ещё, наверно, такого не слышали. Если назначат залог, придётся ещё несколько дней ждать, тяжеловато, можно сказать невыносимо, но придётся. А если не успею внести в положенный срок залог?! Я же в тюрьме, а залог надо организовать! Лучше уж подписка о невыезде, тогда из зала суда — домой.