— Коньяк будешь?
   — А у тебя есть? — с моей стороны вопрос полон мужественной иронии.
   — Есть, — отвечает Толя.
   Что ему сказать. Как говорил известный персонаж, грешно смеяться над больными. Поэтому я и не буду смеяться.
   — Марат! Аркадий! Вы коньяк будете? Нет? Тогда передайте Лехе.
   Не шутит, старый конь. У меня в руке бутылка. Мы тут на жратве экономим, а он пол-литра затащил. Говорят, настоящие мужчины утоляют жажду водкой. Не знаю, насколько справедливо данное утверждение, но что полбутылки коньяку в данном случае жажду утолили вполне — это правда. Так же поступил Толя, после чего с торжественным напутствием отправил пустую посуду в бездну, и мы довольно слаженно запели во всю глотку:

 
«Из полей — уносится печаль,
Из души — уходит прочь тревога!
Впереди у жизни только даль,
Полная надежд людских дорога!»

 
   Партнёры по восхождению хранили молчание, а мы куролесили ещё несколько часов, сравнивая степень свободы жителей города Фрунзе и нашу.
   Проснулся я от тяжести в голове. Что-то было неправильно. Сначала я решил, что сон не закончился, по-тому что гор вверх ногами не бывает, потом понял: вишу в воздухе на самостраховочной верёвке, но, по результатам романтического подхода к альпинизму, система обвязки растянулась, будучи самодельной, и я оказался вниз головой, отчего физиономия затекла и распухла. Пока этого безобразия в сером рассвете не видит никто, принял меры к восстановлению положения вверх головой, потом подтянулся на самостраховке и раскачиваясь поймал зацепку, достиг прежнего положения. Самочувствие в норме, только спать хочется.
   Через пару часов мы с Аркадием двинулись дальше. К небу. К полудню преодолели несколько карнизов. Очень трудное лазанье. Аркадий работает как ломовая лошадь и все больше мрачнеет, начинает ругать гору. — «Нельзя, Аркадий, так говорить». — «На хрен! — отвечает. — В гробу я её видел! Ещё одну верёвку и меняемся».
   М-да… Впереди сорок метров скал с отрицательным уклоном — ключевой участок, как раз через одну верёвку. Извольте пожаловать.
   Маршрут идёт по стене чуть наискосок. Отсюда уже безопаснее верх, потому что если спускаться, то напрямую, а там все простреливается камнями. Как на большинстве восхождений, наступил момент, когда назад если не труднее, то опасней, чем вперёд. Аркадий медленно поднимается к нависающим как судьба красным скалам. Ругается, зависнув на очередном забитом крюке, но делает все правильно: две верёвки ведёт за собой через крючья и закладки по обе стороны от себя, на случай если одну перебьёт камнем.
   Эти красные скалы на фоне стремительных облаков будут потом сниться, освещённые мистическим светом предстоящего преодоления. А сейчас, повиснув на самостраховке, упёршись ногами в стену, я держу в ладонях обе верёвки, медленно уползающие из рук вверх, и слежу за Аркадием. Оттого, что голова запрокинута, болит шея. Да и опасно это. Лицо посечено в кровь осколкамильда и каменной крошки, руки тоже. Устроюсь-ка я под карнизом, пока Аркадий на очередном крюке на самостраховке. Чуть вправо, в щель — закладку, теперь можно висеть в безопасности. А то, глядишь, камень побольше прилетит. Вздремну перед боем. Такой трудности скал ещё не было в моей практике.
   — Аркадий, как дела?
   — Вижу ручку. — Это значит, зацепку, за которую можно взяться, если не двумя руками, то, по крайней мере, четырьмя пальцами. — Дойду до неё — и меняемся!
   Хорошо. Моментально засыпаю, выигрывая минуту отдыха. Сначала раздался истошный крик Аркадия: «А-а-а-а-а!!!» В следующее мгновение что-то со змеиным шипением заслонило свет, обдало горячей волной и исчезло. Внизу ухнуло как взорвалось. Резко прыгнула из рук верёвка. Инстинктивно сомкнулись со всей силы пальцы, показалось — не удастся удержать; нет, удалось. Хорошо, что в рукавицах, верёвкой прожгло материю, но не кожу. Упёрся ногами в стену, выглянул из-под карниза. Аркадий висит на одной верёвке всего в нескольких метрах выше, бормочет, стонет и сучит руками как паук. Одна верёвка перебита. Закрепляю уцелевшую узлом на карабине, рассматриваю Аркадия. Говорить с ним пока бесполезно: он в шоке. Первым делом выяснить, какой шок, психологический или травматический. Визуально — цел; пролетел метров пятнадцать. Там, где прогнозировалась «ручка», в стене свежее пятно в форме линзы в несколько метров диаметром. За верх выпавшей линзы и взялся Аркадий, встав в контрупор одной ногой на неё же, а другой за её границу, она и выскользнула из-под Аркадия, перерезала одну верёвку, а он уже полетел вниз на другой. Саша, Толя и Марат не пострадали, будучи немного в стороне и под карнизом, но перильную верёвку к ним тоже порезало в куски.
   — Что случилось? — кричит Толя. Из-под карниза нас не видно.
   — Аркадий сорвался.
   — Где он?
   — Здесь, рядом.
   — Живой?
   — Да.
   — Аптечка нужна?
   — Да.
   — Что из аптечки нужно?
   — Анальгин.
   — Почему перильная ослабла?
   — Перебита.
   — Сейчас подойду.
   Значит, Толя пошёл лазаньем. Раньше чем через сорок минут не будет. Аркадий — как противовес на закреплённой у меня верёвке, её можно использовать как перила. Подбираюсь к Аркадию, успокаиваю как ребёнка, он приходит в себя, перестаёт стонать, начинает говорить. Выясняется, что не помнит, как упал, болит голова и нога, но перелома, кажется, нет. В согнутом положении нога болит меньше. Из вспомогательных верёвок делаю на неё петлю. С таким одноногим красавцем теперь только вниз. Перспектива — хуже нет.
   — Может, сможешь по перилам? — показываю наверх.
   — Нет! Только вниз.
   — Понимаешь, что вниз опасней?
   — Да.
   — Хорошо. Толик подойдёт, будем спускаться.
   Когда подошёл Толя, Аркадий опять мычал от боли; горсть таблеток пришлась вовремя.
   — Может, его промедолом ширнуть? — посоветовался Толя.
   — Нет, — вступился за себя Аркадий, — я потерплю, мало ли чего на спуске.
   — Это верно. Ну что, покурим и поехали?
   — Покурим, — говорю, взяв у Толика сигарету и глядя вверх на красные скалы. Не суждено до них до-тронуться.
   Под солнцем проснулись камнепады, сверху полетели большие куски льда. Теперь первым спускается Толя. Скалы — сплошь монолит. На всю верёвку вниз, шлямбуром продалбливает в скале отверстие, в него забивает расклинивающийся крюк, который остаётся в скале навсегда. Хватило бы этих крючьев. Спускаюсь последним по двойной верёвке. Закрепившись, продёргиваю верёвку через оставленную наверху петлю, а то и карабин — не жалко. И так весь день. Видя, какого рода летит сверху подарок, предупреждаю криком «камень» или «чемодан», в зависимости от величины падающего предмета. Тогда все как могут прижимаются к скале. Весь день наполнен криками, свистом и грохотом, ожиданием худшего и страстным желанием, чтобы все закончилось благополучно (в памяти случай, когда моему приятелю камень снёс голову, как гильотина, на глазах у всей группы). К вечеру похолодало, стена стала затихать. В сумерках, спускаясь уже по льду, услышал снизу голос Толи: «Лёша, это последняя верёвка!»
   — Не последняя, а ещё одна!
   — Давай сюда, на мой голос, бегом, здесь трещин нет! Верёвку брось, не снимай!
   Нет, не побегу. Эти последние метры опасности пройду спокойно. Но вверху завыло, и ноги сами понесли.
   — Все! Поздравляю! — Толя протягивает руку.
   Все? В самом деле? Да. Под ногами опора. Горизонталь. Можно с непередаваемым удовольствием снять с себя всю эту ременно-верёвочную упряжь.
   — Что Аркадий?
   — Увезли в акье. На, кури, спасатели принесли.
   Обоих прорывает. Минут десять без перебоя в два голоса ругаем всех и все на свете: камни, лёд, верёвки, крючья, Аркадия, друг друга, всех вместе взятых и, обретя душевное равновесие, спотыкаясь от усталости,идём по морене в базовый лагерь, выискивая путеводные туры из камней принесёнными спасателями фонарями.
   На следующий день, спускаясь по леднику в долину, останавливаюсь и долго смотрю на огромную чёрную стену Свободной Кореи, увенчанную ледяной шапкой, сверкающей на солнце. Красных скал не разглядеть, слишком далеко. Первый раз я ухожу из гор с ощущением тихого счастья. Как в русском романсе:

 
«Ах, как трудно дойти до вершины,
Но она лишь откроет глаза,
Что прекрасны поля и равнины
И прекрасны её небеса».

 
   Нет вопросов, нет сомнений. Жизнь.
   — Да, нелегко будет Вас сломать, — говорит Гоги, протягивая мне сигарету. — Это последняя.
   — Не последняя. Ещё одна, — возражаю я.
   — Ложитесь спать, Ваша очередь, — Гоги со мной почему-то на «Вы».


Глава 14, вместо тринадцатой.


   Был ли сон или не был, наверно нет. Скитаясь по аравийской пустыне в желтом зное, никак не мог найти воду, мешала тянущаяся из-за горизонта лиана с длинными шипами, которые насквозь проткнули грудь, голову, руки. Видимо, поэтому не удалось заснуть на горячем песке, под шум прибоя невидимого моря. Так и лежал, глядя в бесцветное небо, пока кто-то не потеребил за плечо: «Пора меняться». Небо прояснилось, оказалось пестрым, в зените стояло светило — лампа дневного света, прибоя не было — все тот же переполненный тамбур электрички, несущейся неведомо куда. Вставать медленно, чтобы не лопнула голова. Уловить ноту, на которой можно держаться не падая в пропасть. Как, например, было с зубами. Последний год в России ознаме-новался большим напряжением и отсутствием свободного времени. От нервов «посыпались» зубы, но болеть им было запрещено: не до них. И они не болели. За границей, после выбора другого темпа и направления работы, все поменялось, стало позволительно расслабиться, и выяснилось, что оголенные нервы болят, и уже нет другого пути, как удалить половину зубов. Теперь задача серьезнее, нужно крепко держать в узде весь организм; туберкулез и гепатит на тюрьме как насморк, спидовых тоже хватает, а пневмония или какая-нибудь ангина — это и не болезни вовсе. Главное — это ходить. Шаг в одну сторону, шаг обратно — это уже что-то, а два или три — роскошь, но я ходил с упорством дикого животного в зоопарке; видимо, это было для остальных столь странно, что они слегка подвигались, давая мне сантиметры свободного пространства. Опять же — тюрьма, не запретишь. Свободен делать, что хочешь. Настолько, насколько сможешь. Сигареты кончились, но сюда, на вокзал, от решки регулярно шла «Прима», от которой быстро желтеют пальцы и чернеют зубы. Стоять, ходить, курить, несколько минут сидеть, опять стоять. Шаг вперед, шаг назад. Вентилятор иногда выключают, у тормозов сразу повисает желто-серая сырость. Здесь и унитаз, и раковина, на полочке общаковский кипятильник, и все время кто-нибудь кипятит воду. Здесь умудряются умываться и даже мыться, стирать, мыть пол, посуду. День не отличается от ночи, свет не гаснет никогда, тюрьма не спит, живет бурно, мучительно и шумно, круглые сутки. Всю ночь «забиваем шнифт», дорожник мечется на решку, гоняет грузы и малявы, телевизор орет, пока не сдохнет, но мнимая его смерть оборачивается анабиозом, и через час-другой он, скотина, реанимируется. Молодость требует шума даже в тюрьме. Рано, в конце ночи-начале утра звякнула кормушка: «Ребята, хлеб, сахар!» Баландер выдает по количеству присутствующих то, что у арестанта нельзя ни отнять, ни выиграть, ни вымутить. Пайка хлеба — это святое. Краюха черного вдва пальца толщиной и белого (не всегда) — половина того. Плюс неполная ложка сахару. Раздачей хлеба занимается в хате хлеборез. Вопрос решается тщательно, каждый обязательно получает свою пайку. Потом утренняя баланда, обычно недоваренная сечка без соли, от которой, за редким исключением, отказываются все, потому что она желудком не переваривается. Обязательно, когда появляется баландер, кто-то от решки пробирается к кормушке и шепчется с ним, если вертухай не стоит рядом. Баландер — это «ноги». С ним можно тусануть маляву в другую хату, на сборку, на другой корпус, у него же покупается за тюремную валюту — сигареты — ненормативное съестное, например несколько сморщенных сырых картофелин. Баландеры — презираемое племя той части арестантов, которые после суда отбывают срок не в лагере, а там же, где сидели под следствием. Таковые есть на хозяйственных работах, сантехники например, на больнице, на кухне и т.д. Хозбанда, одним словом. Чтобы попасть в нее, нужно, будучи осужденным на небольшой срок за нетяжкое преступление, написать заявление старшему оперативнику — «куму» или «хозяину» — начальнику тюрьмы — с просьбой оставить для отбывания срока на работах в следственном изоляторе, что само по себе означает: решившийся на этот шаг уже никогда порядочным арестантом не будет. Для принятия положительного решения по заявлению необходимо организовать соответствующему лицу взятку или проявить себя за время отсидки под следствием в сотрудничестве с кумом, т.е. участвовать в оперативно-следственных мероприятиях: стучать на сокамерников, если умом обделен, или выполнять более сложные задания, если позволяет уровень развития. «Хозбандит» часто уходит на волю досрочно, не говоря о том, что достаточно свободно передвигается по тюрьме, не голодает, спит не в камере на шконке, а в комнате на кровати, в корпусе, хотя и закрывающемся на ночь, но передвижение внутри которого не запрещено. Хозбандит, как ку-мовской сподвижник (по лагерному — красный) относительно ограждён от мусорского беспредела. Но вот незадача — приходится же хозбанде общаться с подследственными. Самая незавидная доля у баландера, он на границе двух стихий — мусорского хода, с одной стороны, и Воровского Хода, с другой, на границе двух идеологий, там, где две воды смешиваются и двуличие является нормой, в то время когда каждая сторона требует принадлежать только ей и всегда готова к карательным мерам. «Ноги», пойманные с «запретом» (водка, наркота и т.д.) или с непереданной куму малявой, уезжают общим этапом на зону, где процветавшего ранее баландера ждёт менее завидная доля. Если, конечно, нет средств откупиться. Со стороны подследственных тоже подстерегает опасность: могут, например, сунуть в кормушку под баланду раскалённую на самодельной плитке миску, на которой повиснет кусками обожжённая кожа с рук баландера. Могут плеснуть кипятком в лицо через кормушку. Вот и лавирует баландер между двух огней.
   В восемь утра — проверка, приближающаяся хлопаньем дверей и простукиванием камер деревянными молотками. Заранее отодвигаются занавески на шконках и решке, откидывается полог перед унитазом. В противном случае все это срывается рукой проверяющего. Прячутся предметы, подпадающие под запрет. На проверке выясняется, соответствует ли количество присутствующих списку, нет ли пьяных и запрета на виду, киянкой простукивается решка, шконари, дубок и тормоза, арестантам задаётся вопрос, все ли в порядке. Желающие могут покинуть камеру под любым предлогом или без него, в любом случае назад не вернут, но побежит по тюремным дорогам весть, и трудно будет ломовому утаить свой поступок и ещё труднее — обосновать, уже вряд ли ему быть порядочным арестантом.
   В камеру заглянул проверяющий.
   — Что-то вас тут до х..! И все — ни за что, — сострил старшой. — Пошли на коридор!
   По одному в шеренгу на продоле. Пока один шарит в хате, другой проходит взглядом по глазам.
   — Этот — что? Пьяный? — указывает на меня, спрашивая у смотрящего.
   — Нет, старшой, он болеет.
   — Ладно. Значит, все нормально?
   — Да.
   — Заходим. Заявления есть? — давайте.
   Опять стоим как кони. Смотрящий со своей пальмы подолгу вглядывается в каждого арестанта, что-то соображая. Время от времени даёт кому-нибудь жёсткую отповедь по поводу каких-либо проступков, после чего в хате на время становится тихо. На мой взгляд, отповеди справедливые. Чувствуется, парень серьёзный и не без образования в обоих смыслах — и в формальном, и в трактовке Карнеги — как способности преодолевать превратности жизни. От семи, говорит, до двенадцати лет. Я скоро на волю, а ему тюрьма и лагерь на долгие годы, и он так спокоен — вызывает уважение.
   «Гулять!» — раздаётся команда, как собакам, одновременно с ударом ключа в дверь. Опять муравейник, все одеваются. Если кто замешкался на выходе, тормоза злобно захлопываются перед носом арестанта, и на прогулку идут лишь те, кто вышел на продол. Идти тяжело. В прогулочном дворике сил хватает лишь на то, чтобы стоять прислонившись к стене, наполовину освещённой солнцем. Шумная компания затевается играть в футбол. Вместо мяча — набитый тряпками носок. В момент разделяются на две команды (интересно, по какому признаку) и, как дети, шумно и увлечённо гоняют носок, радуясь забитым голам. Неужели они не сознают, где находятся? Неужели их радость искренна? Вот, например, Дима — веселится больше всех, все ему нипочём. Как это можно понять? Но что это — в разгар борьбы за мяч, вдруг, как бы заслоняясь от солнца, Дима закрывает рукой глаза, садится на корточки, лицо искажается гримасой страдания. — «Что?!» — с тревогой спрашивает еговысокий курчавый парень по имени Артём. Почти невменяемо Дима говорит лишь одно слово «мама», и через секунду, совершив внутри себя какую-то тяжёлую, трагическую работу, снова улыбается, смеётся, бросается к мячу, но игра расстроилась, внезапно, как и началась, тень пробежала по лицам и исчезла, опять весёлые разговоры ни о чем, кто на корточках, кто тусуется. Свежий воздух бьёт в голову, как громкий стук в дверь. Надо ходить. Давай, пошёл, дышать глубже, спокойней. Стоп, не так глубоко. Держаться.
   — Подойди, — это смотрящий мне. — Закуривай, — протягивает сигарету. — Я гляжу, ты не в себе. Это нормально. Надо привыкать. Заехал ты сюда надолго. (Ладно! — предупреждает мой протестующий жест. — Все сначала думают, что сейчас домой поедут.) Поэтому теперь главное — беречь здоровье. У нас порядок: если плохо, не скрывать, потому что может оказаться поздно. Соседняя дверь с нашей хатой — кабинет врача, можно обратиться за помощью. Напишешь заявление, отдашь на проверке, врач вызовет. На тюрьме есть больница. Правда, попасть на неё непросто. У тебя на воле кто есть? Родные?
   — На воле у меня все есть.
   — Понятно. Значит, передачи получать будешь. Продуктовая раз в месяц. Вещевая раз в три месяца. Лук, чеснок — по максимуму. Лечиться здесь нечем, лекарства редкость. На прогулку надо ходить в любую погоду, иначе легко туберкулёзом заболеть. Хорошо, если передадут постельное бельё. Чистота — залог здоровья. Да и смотреть на тебя будут по-другому. Сам-то за что заехал?
   — Ни за что.
   — Все ни за что, — согласился Володя. — А если серьёзно? Я, например, с ворами в законе работал. А ты?
   — А я, наверно, за то, что не работал.
   — Кого из воров знаешь?
   — Никого.
   — У тебя статья тяжёлая, а говоришь неправду. Мне — не надо.
   — Я правду говорю.
   — Ладно, об этом потом. Сейчас о другом. Следствие — оно само по себе, а здесь другое ведомство. Куму следствие по х.., ему главное — чтобы в хате был порядок, да польза какая-нибудь. Думаешь, за здорово живёшь в хорошей хате сидим? Ты для братвы денег можешь подогнать? Опять же больше шансов, что на общак не попадёшь. Адвокат есть?
   — Нет.
   — Могу помочь. Например, на воле с кем встретиться, чтоб деньги передали.
   — Сколько.
   — По возможности. Я по 800 долларов переправляю. Здесь, если деньги есть, братва как на серьёзного человека смотрит.
   — Попробую. Пока связи нет.
   — Ты подумай. Главное, не молчи, если что.
   Было что-то фальшивое в искреннем тоне смотрящего. Но что-то — нет. К сожалению, видимо, именно то, сколько здесь сидеть. Что за человек этот Володя? Год в тюрьме. Мыслимо ли? Да, мыслимо. Однажды в Бутырке к нашей камере на малом спецу, месту приобретаемому за деньги, за продажу сокамерников, да ещё за то, что сам являешься объектом продажи, — подошёл к тормозам некий Вася и попрощался со старожилом нашей хаты: «На волю, Нилыч, ухожу, — говорит со сдержанной торжественностью, — больше статья не позволяет». Шесть лет отсидел. Но, по слухам, рекордсмен Бутырки — восемь лет, и ещё сидит. За судом. Вина все ещё не доказана. После прогулки последовала баланда. Рыбкин суп — на редкость вонючее блюдо. — «Сам ешь свой суп! — дали от решки весёлую отповедь баландеру. — Эй, вокзал, наберите коту рыбы». Ещё не было секунды, чтоб Гоги или Алан не смотрели на меня. На сей раз рядом Алан. Скис, перестал разговаривать, взял ба-ланды, после чего пошёл блевать на дальняк, благо что рядом. Сколько же отгулов дают за день в хате? До вечера, наступление которого можно определить по баланде да по проверке, ничего знаменательного не произошло. Ни хрена все это не снится. Ты в тюрьме. Если не ограничишь круг размышлений, то сойдёшь с ума немедленно. Вот ночь позади, и день прошёл, и снова ночь. Когда стало понятно, что вот-вот произойдёт что-то неординарное, то ли с сердцем, то ли с головой, и уже наверняка, стал пробираться к решке.
   Володя, ставлю в известность. Кажется, голове труба.
   Смотрящий, расталкивая арестантов, метнулся к тормозам и застучал в них кулаками. Кормушка отворилась тотчас, как будто там ждали. «Срочно врача» — сказал кому-то смотрящий. Сознание ушло не сразу. Начал угасать свет, голоса стали затихать, появилось другое измерение, там не было боли, только ощущение диспропорции и несоответствия ничего ничему. Очнулся на шконке. Гоги рассказал, что меня подтащили к кормушке, через которую сделали укол.
   Несколько дней история повторялась. Попытки встать приводили к тому же результату. Тем временем несколько человек ушло из хаты, стало свободнее. У кого-то нашёлся валокардин. Приступы прекратились. Возможно, не последнюю роль сыграл кот Вася. Вот уже несколько дней, как он, пробираясь от решки, где коротает время с братвой и смотрит телевизор, забирается ко мне на грудь или голову, когда я лежу и не в силах прогнать его. Вася безошибочно выбирает, что болит сильнее, голова или сердце, и от Васиного присутствия становится легче. Впоследствии я не раз наблюдал, как Вася устраивается на груди лежащего на шконке арестанта, если последний заболел или «погнал», т.е. занемог душой и разумом. Здоровому арестанту никогда не удавалось удержать кота около себя больше нескольких минут. Кот сам находил мощный источник отрицательнойэнергии, жрал её ненасытно, избавляя арестанта от страдания. Когда мутнел разум от головной боли, становилось легче после того, как обнаруживалось, что на лбу аккуратно лежит кот. Достаточно было посмотреть, кого выбрал Вася, чтобы определить, кому в хате хуже всех.
   Несколько дней прошли как сумерки, в которых иногда можно различать голоса.
   — Я того род е…, кто его посадил, — говорил дорожник Леха смотрящему. — Вова! Что сказал врач? — в голосе Лехи звучали требовательные ноты.
   — Говорит, ничего страшного: или инфаркт, или инсульт.
   — Уже?
   — Нет. Говорит, скоро будет.
   — Ну, суки мусорские! А в больницу?
   — Сам знаешь.
   Надо отметить, что моё состояние привело камеру в искреннее смятение. Громкость телевизора уменьшили, шуму несколько поубавилось. Но, вопреки прогнозам и ожиданиям, я стал вставать и включился в общий режим. В разгруженной камере (ушли и Гоги с Аланом) появилась возможность спать по восемь часов: три человека на шконку. Стал выходить на прогулку, хотя и не без помощи арестантов.
   — Слушай, — сказал как-то Володя, — смотрю я на тебя и не пойму. Ты врачу собираешься заявление написать?
   — А что, поможет?
   — Попробуй.
   Около тормозов на стене приклеена коробочка для заявлений, отдаваемых на утренней проверке. В неё и попало второе моё рукописное произведение в стенах Матросской Тишины. Первым была малява Леве Бакинскому, который пустил поисковую по централу, разыскивая знакомых, и был, оказывается, в соседней камере No 226. Написав ему маляву, я с удивлением получил ответ. Лева сообщал, сколько человек в хате, что чувствуетсебя неважно, но это пройдёт: организм к тюрьме привыкает не сразу; просил загнать сигарет и желал мне и всей шпане всего доброго. Выяснилось, что малява пишется в определённом стиле, а заявление врачу по определённой форме. «Корпусному врачу учреждения ИЗ 48/1 (Так называется следственный изолятор Матросская Тишина. Раньше аббревиатура была СИЗО, где первая буква означала „следственный“. С потерей буквы смысл не изменился, однако сделано это неспроста. Тюрьма — древнейший институт человечества с инквизиторскими традициями; может, где в других краях тюрьмы и приобрели цивилизованный вид, но не в Йотенгейме, а стало быть, основная задача следственной тюрьмы — дезориентация, запугивание и ущемление арестанта с целью выяснения его подноготной, и незачем ему напоминать, что изолятор следственный, человек и без того сразу теряет голову в этом „учреждении“, ему, по простоте душевной, может показаться, что следственный — потому что сюда следователь приходит. А в остальном, конечно, невозможно, разве в таких условиях могут быть подсадные, да они здесь и дня не выдержат. Притупляется бдительность арестанта, развязывается его язык, потребность высказаться берет своё, — а тут уж есть кому — ловят жадно каждое твоё слово, и хорошо ещё если не переврут, пока до кума донесут. В шутку скажешь — всерьёз воспримут (как на таможне). Скорее всего, стукачом окажется тот, на кого и не подумаешь. Ни пальцы веером, ни разбор по понятиям, ни тяжесть содеянного или срок отсиженного, ни высшее образование — ничто не мешает людям за облегчение своей доли продавать сокамерников. Разве можно поверить, что твой близкий, ломавший с тобой хлеб и ходивший за тебя под дубинал, за посул сокращения срока работает с тобой как хороший следователь. И совсем не придёт в голову, что сидишь в тюрьме лишь потому, что желающий выслужиться, приставленный к тебе, окатил тебя своими домыслами с головы до ног — вот и боятся тебявыпускать на свободу. А ответственности за то никакой и никому: изолятор-то следственный! Вот и умалчивает о том государственная аббревиатура.) — от подследственного Павлова А. Н., 1957 г.р., числящегося за Генеральной прокуратурой РФ, содержащегося в камере 228. Прошу оказать мне медицинскую помощь по причине ухудшения состояния здоровья. В просьбе прошу не отказать». По привычке подписал: «С уважением, Павлов». — «Так не пойдёт, — объяснили мне. — Лепила — мусорской, уважения к нему не может быть никогда, как и к любому сотруднику тюрьмы — все до одного они противостоят арестанту». «С уважением» вычеркнул. Никуда меня не вызвали. — «Я тоже написал, — сказал маленький юркий угонщик автомобилей Леха Щёлковский. — Пойду, по приколу, может сонников дадут». Его вызвали. Вернулся довольный как слон, хотя и без «сонников»: как-никак выходил из хаты, беседовал с женщиной. — «Крыса» — беззлобно оценил врача Щёлковский. Смотрящий настойчиво советовал написать ещё раз: на первое заявление обычно не реагируют. Написал. На следующий день стук ключом в тормоза: