— Александр Васильевич, не боитесь попасть на общак?
   — Нет, не боюсь. У меня обвинение слишком серьёзное. Денег очень много вменяют, поэтому только строгая изоляция.
   Разговор прерывается вызовом доктора к кормушке. Пошептавшись, Александр Васильевич говорит:
   — Старший, передайте воспитателю, что хочу деньги на счёт положить. Два миллиона. Откуда? Все время были. Да Вы воспитателя позовите.
   Эх, Александр Васильевич! Во-первых, не воспитателя, а воспета. Я видел своими глазами, как воспет на продоле в Матросской Тишине половником вылавливал мясо из бачка арестантской баланды. Ему бы, суке, это мясо вместо звёзд на погоны повесить. Порядочный арестант не назовёт воспета воспитателем. И какой, на хер, может быть старший. Говнюк он. То есть попросту старшой.
   Есть, конечно, на спецу и неоспоримые преимущества, баня например, — на каждого по крану, и мыться можно долго. Мыла на Бутырке в достатке, даже на общаке, в отличие от Матросски, где это дефицит, как на войне. Врач опять же, говорят, отзывчивый, примет, сказал Александр Васильевич, в любое время и поможет, а пока незачем к нему ходить, вот он, благодетель, сам уже передал таблеточки, на, возьми, а если вдруг совсем плохо себя почувствуешь, так ты скажи, твой партнёр по шахматам — он с образованием, он лучше тебя все врачу расскажет. Чем и кому следует быть обязанным за спец?.. Надо полагать, это мне вместо больницы.
   Вызвали слегка. В кабинете Косуля, сидит молча, будто ему кол в жопу забили. Разговора не начинаю. Проходит время.
   — Ты в какой камере? На общаке?
   — Нет, на малом спецу.
   — Да?! Ну, так это подарок тебе.
   — Чей подарок?
   — Ну, ты понимаешь.
   — А какие подарки впереди?
   — Придёт Ионычев — опять будешь отказываться от показаний? — В голосе Косули прозвучала надежда. Значит, боится.
   — Естественно.
   — С какой мотивировкой? — воодушевился адвокат. — Теперь можно только на Конституцию сослаться. Так и напиши: отказываюсь от показаний, потому что имею право не свидетельствовать против себя.
   — Исключено. Мотивом отказа будет нарушение следствием закона.
   — Зря. Так только навредишь.
   — А я, Александр Яковлевич, уже как бы и не боюсь навредить.
   — Почему? — насторожился Косуля.
   — Потому что общий язык мы с Вами уже не найдём. Или Вы передадите моим близким, чтобы они нашли ещё одного адвоката, или я немедленно отказываюсь от Ваших услуг и даю показания, после чего, как Вы сами понимаете, меня освободят очень быстро. У меня есть возможности найти адвоката и самому: в тюрьме есть большие щели, Бутырка не исключение. Предлагаю компромисс.
   — Неразумно, Алексей. Надо подождать.
   — Годика полтора?
   — Ну, уж…
   — А сколько?
   — Я передам.
   — И имейте в виду, что глупости вам делать поздно.
   — Какие глупости?
   — Хотите открытым текстом?
   — Все, Алексей, я пошёл. Все будет в порядке.
   — Вы подразумеваете Ваши «завязки»?
   — Да.
   — Хорошо. Но ещё одного адвоката мне нужно срочно, в любом случае. Иначе будем считать, что мы не договорились. Не позже, чем через десять дней, я жду Вас с ответом.
   Кто знает, чего может мне стоить эта игра. Ходьба по лезвию ножа продолжается, но о главном, кажется, я своих предупредил достаточно ясно. А если мне это только кажется?..
   Александр Васильевич пошёл мне навстречу, и время сна мне досталось ночью. Имеющийся в хате лишний матрас ночью клали на пол (он занимал почти все свободное пространство), и это место было моё. Как это роскошно — спать не на боку.
   Непонятность моей личности ввела Александра Васильевича в раздражение. Уже и свою историю рассказал, и помощь предложил вкупе с юридической литературой, докторским опытом и интеллектом, а он (т.е. я) все за своё — шахматы да сигареты. Все, что удалось узнать, — образование высшее, когда-то был учителем русского языка.
   — Никакой ты не учитель, — однажды убеждённо воскликнул доктор. — Кроссвордов не отгадываешь, книг не читаешь, телевизор не любишь. Не общаешься. Слишком высокого о себе мнения!
   — Александр Васильевич, тюрьма — следственная, никто никому ничего не должен. Передачу, как все, я отдал в общее пользование. Разве могут быть претензии?
   — Думаешь, ты здесь кому-нибудь нужен? Всем, а мне в первую очередь, ты до лампочки! А если думаешь, что самый умный, мы тебя мигом на лыжи поставим, у нас не заржавеет!
   Во, какие бывают доктора. Выскочил, как черт из табакерки. Ладно, посмотрим, какая наука сильнее.
   — Александр Васильевич, нет ни малейшего сомнения, что самый умный в хате — это Вы. Об этом говорит Ваша учёная степень. Никто не добился в жизни таких, как Вы, высоких результатов, никто не сидит так долго, сохраняя при этом здравый ум и спокойствие. Вам можно позавидовать. Конечно, Вы проницательно определили, что я не учитель в настоящее время, только важно ли это. Живи сам и не мешай жить другим — вот задача, которую я стараюсь решить, но мне даже на ум не приходило ставить под сомнение Ваш авторитет. Так что зря сердитесь.
   Доктор обмяк, и в хате ничего не изменилось.
   В этой жизни замечательно то, что все хорошее кончается, а плохое и подавно. Вызвали на анализы. С чувством покорности судьбе и надежды, что обойдётся, глядел я, как парень в белом колпаке берет у меня из вены кровь. — «Иглы-то хоть стерилизуешь?» — поинтересовался я. — «А как же! — ответил тот. — Иначе нельзя: уголовная ответственность». Его бы устами да мёд пить. Хата дружно констатировала: поеду на Серпы. И не ошиблась. Поздно вечером заказали с вещами. Прощай, келья, надеюсь, больше не увидимся.
   — Если не признают, вернут сюда же, — сказал Александр Васильевич. — А все же, за что сидишь?
   — Ни за что.
   — В чем обвиняют? — поправился доктор.
   — В хищении чужого имущества.
   — Я знаю. Сколько?
   — Трудно сказать.
   — Меня обвиняют в хищении 17 миллионов долларов, — с гордостью заметил Александр Васильевич. — А тебя? Больше или меньше?
   — Больше, — отвечаю уже с продола.
   — Не сдавайся! — напутствует доктор. Тормоза закрываются. Не сдамся. Надеюсь, что не сдамся.


Глава 22.

КАЖДЫЙ ПОРЯДОЧНЫЙ АРЕСТАНТ МЕЧТАЕТ О ПОБЕГЕ


   Этапников на Серпы заказывают с вечера, раньше судовых. Значит, всю ночь торчать на сборке, которая оказалась маленькой запущенной прямоугольной комнатой с лавочками вдоль стен, унитазом и мутным светом от жёлтой лампочки. В помещении холодно и накурено. Среди собравшихся выделяются несколько лиц, почти счастливых, — признанные. Они своё откосили, теперь их задача побыстрее выздороветь. У тех, кому завтра «в институт», лица озабоченные, с признаками надежды. Арестанты — народ крепкий, но как хочется всем отсюда куда угодно, хоть в дурдом, хоть на войну.
   На сборке все общее, и еда, и сигареты; в том и другом никто не откажет. Парень в майке, ёжась, о чем-то размышляет, потом обращается к соседу: «Я признанный. Как думаешь, могут меня отправить не на Столбы, а на повторное переосвидетельствование?» — «Раз признанный — на Серпах был? — был — поедешь на Столбы. Не гони. Завтра в белой постели будешь спать». Признанный светлеет лицом и меняет тему: «У тебя рубашка есть?» — «У меня нет. У кого есть рубашка?» В ответ кто-то открывает баул, достаёт чистую рубашку, молча протягивает признанному, тот благодарит, одевается и опять погружается в размышление. Никто не пытается заснуть, на сборке это редко удаётся. Долгая ночь проходит. Под утро цепляет сердечный приступ. Кто-то даёт валидол (а ведь самому, наверно, нужен не меньше моего: медицинские передачи в тюрьму категорически запрещены), кто-то находит даже таблетку нитроглицерина. Были бы все так на воле друг к другу, может, в тюрьме никого бы и не было. Есть же примеры. В Исландии не только армии нет, но и над тюрьмой в Рейкьявике временами развевается белый флаг — значит, в ней нет ни одного арестанта.
   Первыми уходят на этап признанные. Их не много, со сборки они уходят как на свободу. А нам, серповым, сначала к парикмахеру, остричь все что ни есть. Случайное касание машинкой кожи — чуть заметная царапина — обернётся для меня через несколько дней чесоткой. Инструмент, естественно, не дезинфицируется никогда, а в качестве меры предосторожности парикмахер старается стричь не касаясь кожи. Волнующе выглядит процедура сдачи казенки, хотя и известно: после Серпов все возвращаются, кто на признанку, кто в хату.
   Ушли на этап признанные. Теперь их с полгодика «полечат», а потом — «под наблюдение врача по месту жительства». Почти свобода. Уходят они организованно, с сияющими глазами, сдерживая счастливую улыбку. А нас, серповых, на продол, на перекличку.
   — Иванов! Петров! Сидоров! Что молчишь? — в институте будешь дурковать, а здесь не надо. Взяли вещи, пошли!
   Очень страшно, что вдруг снимут с этапа, хотя причин для этого не видно. Попасть бы только на Серпы, а уж психа они получат. Пути назад нет (только на признанку!); возвращение в хату пережить будет невозможно. Я не могу этого допустить, потому что хочу жить. Примерно с такими мыслями я, исполненный решимости, поднялся в автозэк. Единственный раз поездка в этом безрадостном автомобиле казалась желанной. Пёс с ним, пусть полгода или год в психушке, зато ясность полная. Стать же рекордсменом Бутырки — отсидеть за следствием десять лет — даже думать не хочется. Настал момент, когда можно повлиять на события. Не упусти его.
   Заурчал старый мотор. Через внутреннюю решётку и мутное внешнее оконце в двери автозэка мучительно пытаюсь понять в мелькании домов, где едем, загадав, что все будет хорошо, если это получится. Вот, угадал! — Смоленская площадь. Теперь все будет наилучшим образом. Дальше ориентируюсь вслепую, по движениямавтозэка. Разворот перед метро «Парк культуры», свернули в переулок, ещё, опять, встали. Вот они где, оказывается, Серпы. Это же рядом с Вовкой! Если удастся побег, есть шанс спрятаться у него. Каждый арестант, тайно или открыто, мечтает о побеге. Здоровья бы, как в молодости…
   Двадцать с лишним лет назад попытка побега уже была. Тогда, гуляя по вечерней Москве, встретил знакомого, проводящего большую часть времени на крайнем севере, вегетарианца, но пьющего. Обрадовались встрече. Выпили. Много. К полуночи пошли к поезду на вокзал, парень уезжал в Ленинград. Под влиянием коньяка я решил: поеду тоже. Проводник воспротивился, т.к. ни билета, ни денег у меня не оказалось, и попытался выдворить меня из вагона силой — не получилось: прочно взявшись одной рукой за стоп-кран, я отказывался отпустить поезд в Ленинград, предупредив проводника, что если он будет и дальше бить по моей руке, держащей ручку, то это его личное дело, а если ударит меня куда-либо в другое место, то у меня есть ещё свободная рука. Пришедшим двум милиционерам, однако, подчинился и был под белы рученьки препровождён в КПЗ милиции Ленинградского вокзала. Запомнилось, что вели по задворкам, среди нагромождений складов и строительного хлама, пока не попали через широко раскрытые металлические ворота за бетонный забор в одноэтажное старое здание. Вход, ступени вниз, мимо конуры дежурного, железная дверь и длинный коридор с решётчатыми камерами по обе стороны, этакий многоячеистый обезьянник.
   Проснувшись глубокой ночью на холодном полу, я испытал недоумение, а подойдя к двери, увидел напротив приникшие к решёткам лица и под каждым из них по паре рук, ухватившихся за железные прутья. Каждое лицо громко утверждало, что его надо немедленно выпустить, либо потому, что его папа, дядя и т. д. — большой начальник, либо по причине смерти близких родст-венников, должных быть захороненными грядущим утром. Не обращая на крики внимания, по коридору взад-вперёд прохаживался милиционер. Чтобы не отличаться от всех, я заявил, что у меня папа большой начальник и утром всех мусоров расставит по местам. То есть протрезвление ещё не наступило. Зато оформилась мысль: надо бежать. Несмотря на абсурдность намерения, к его осуществлению я приступил тотчас, т.е. начал наблюдение. Приходящие и уходящие милиционеры открывали железнодорожным ключом дверь, а потом захлопывали её не глядя, и я подумал, что было бы неплохо, если бы кто-нибудь не захлопнул дверь до конца. Не успел я так подумать, как это произошло. Немедленно я потребовал вывести меня в туалет. Неспешно гуляющий милиционер, идя в одну сторону, не отреагировал, но на обратном пути открыл мою клетку, довёл меня до туалета в дальнем конце продола и пошёл в сторону выхода, не дожидаясь меня. Выйдя из туалета, я кошачьим шагом пошёл за его спиной на виду у задержанных. К их чести, никто не только никак не выдал своего внимания к происходящему, но даже не перестал выкрикивать начатые фразы. Так мы с товарищем дежурным преодолели длинный путь и приблизились к незахлопнутой двери. Дальше требовались решительные действия. Нырнув за спину поворачивающемуся мусору, я резко открыл дверь и даже успел её за собою захлопнуть (за дверью, как в колизее, взревела толпа). Метнулся по ступенькам вверх. Сбоку мелькнуло удивлённое лицо дежурного. Входная дверь оказалась открытой, и я стремительно вылетел во двор, в ночную прохладу. В тусклом свете фонаря определил, где ворота, и, наращивая скорость, пошёл на них. Теперь, ребята, вам меня не догнать. Ворота оказались закрытыми: с бешеного разгона я ударился во что-то металлическое и непробиваемое. Несколько секунд было потеряно. В остальном не изменилось ничего. Прыгнув вверх, ухватился за кромку, подтянулся, перебросил одну ногу, но почувствовал, как не-кая тяжесть повисла на другой: мусор успел вцепиться в ботинок. Подоспел второй. Стянув с забора, милиционеры несильно побили меня, в назидание надорвали ухо и опять отвели в подземелье. Наутро, весьма уважительно разговаривая, отпустили восвояси, поинтересовавшись, почему я кричал, что папа у меня большой начальник. Не желая разочаровывать ребят, я солидно заметил, что так оно и есть. Случай остался без последствий. Ухо зажило.
   На сей раз, если решаться, то неудача грозит куда более серьёзными последствиями. А ведь решился бы, если представится случай…
   Здание института имени Сербского на тюрьму не похоже, хотя и огорожено стеной с колючкой, исключая фасад, который окнами рабочих кабинетов выходит на проезжую улицу; прохожий может и не обратить внимания на то, что здание не совсем обычное. Так же и Бутырка прячется во внутренних дворах; много лет я ездил и ходил мимо неё и не знал, где она. Монстры рядом. Притаились и ждут. Теперь навсегда Москва для меня будет тем, что находится между Матросской Тишиной и Бутыркой, пятым изолятором и Капотней, Серпами и Петрами.
   Как истосковался взгляд по нетюремным картинам. Прошли по лестнице особняка в старинную комнату за деревянными дверями. Арестанты сразу расселись по лавкам вокруг большого стола и задымили. Нервы требуют ходьбы. Хожу вокруг стола. Двустворчатые двери, похоже, даже не на замке. То есть ты здесь арестант наполовину: врачам решать, можешь ли ты быть виновен. Пятьдесят на пятьдесят. Или иначе? А сколько тревожной надежды на сосредоточенных лицах будущих психов… Только дурак не знает, как это делается на Руси. Деградация советской психиатрии локомотивом без тормозов ворвалась в современность; чего-чего, а науки в этих экспертизах меньше всего. Старые тенденциозные понятия, устаревшие методики, нехватка квалифи-цированных кадров, ума, отсутствие средств и в результате — не без исключений, конечно, — Россия вообще сильна своими исключениями — профанация, взяточничество, трагикомическое свинство, — в общем, все знают, что в результате.
   Итак, Серпы. Кащенко проехали мимо, то ли из-за происков Косули, то ли он наконец решил помочь реально. «Завязки» — говорит… Свежо предание. Где ж так помогали. Если признают невменяемым, но заболевшим в тюрьме, то в страшном сне не привидится: сначала психушка, и не Столбы, а спецбольница МВД, — «до выздоровления» (причём «лечить» будут не по-детски), а потом опять тюрьма. В постановлении, среди прочих, поставлен вопрос: страдает ли обвиняемый каким-либо психическим заболеванием, и если да, то каким, и когда заболел, до совершения преступления или после. То есть вопрос виновности как бы решён. Удастся ли проплыть между Сциллой и Харибдой, неужели так бесславно и бездарно — в психушках, тюрьмах и лагерях пройдёт эта жизнь? Нет, я против. Сучья страна. Где моя солнечная Европа. Русским быть хорошо, но за границей.
   «Павлов, пошли».
   Спокойно. Не делать ошибок, не спешить.
   Привели на собеседование. Вздорная девица в белом халате раздражённо, как на кухне в коммуналке, стала расспрашивать, на что жалуюсь. Нервы-таки сдали: «На тебя, — говорю, — дура, жалуюсь».
   — А вот я тебя в буйное направлю, — плотоядно парировала девица.
   — Ладно, погорячился. Не надо. — Направить в буйное отделение, действительно, могут, хотя, скорее всего, не станут, мне, как обвиняемому в совершении тяжкого преступления, должно быть приготовлено другое место. Опять же, если поверить Косуле, то никак не должны.
   Другое дело, — удовлетворилась девица. — Мы Вас направляем в самое лучшее отделение.
   Хм… Может, Косуля и не врёт? Посмотрим. Дальше все как в Кащенко. Вещи отобрали, велели раздеться догола, залезть в ванну, неуместно стоящую прямо в кабинете, и скудно оросить себя душем. Скудно, потому что нечего людей задерживать. В ванне был? — был. Воду лил? — лил. Значит, гигиеническая норма соблюдена (вспоминается анекдот про советских врачей, впервые в мире сделавших операцию аппендицита через задний проход; на вопрос западных коллег, зачем понадобился столь необычный путь к операционному полю, последовал ответ: «А у нас все так делается»). С опаской тётеньки поинтересовались, не привёз ли из Бутырки вшей или чесотку («а то назад отправим») и в течение всей процедуры (помнится, так же было в Кащенко) с интересом наблюдали открывшиеся гениталии. И как не надоест. Впрочем, врачи, исследователи.
   С отвращением одевшись в больничное бельё и робу, с единственным страстным желанием — спать, пришёл я в сопровождении вертухая через какие-то непривычно чистые лестницы и коридоры в 4-е отделение, похожее на большую квартиру; да так оно до революции и было. По одну сторону коридора кабинеты врачей, комната без окон с лавкой и орущим телевизором, по другую сторону две палаты, на 10 и 20 человек, душевая, туалет. В коридоре охранник. В палате на десятерых указали кровать — именно кровать, застеленную чистым бельём. Едва успев взглянуть в огромное окно и заметив напротив через сквер над бетонным забором фасад жилого дома, я, как в избавление, погрузился в мягкую чистую постель и, ни с кем не обмолвившись ни словом, полетел в пропасть сна.
   Сон человеку дан как благо и страсть, в которой растворяются невзгоды. А сны — это миры, в которых мы живём. Там бывает счастье и беда, но в наших силах менять миры. И только тюрьма не даёт такой возможности: сон арестанта столь неглубок и чуток, что при малейшем опасном движении со стороны или произнесённом средимногоголосого шума имени арестанта — он пробуждается сразу, а часто и вовсе не спит, пребывая в недужной дремоте. Четверо суток я спал. Были какие-то проверки, шмон, завтраки, обеды; какой-то начальник, выискивая запрет, заставлял открывать рот и шевелить языком. Сомнамбулически поднимаясь к ним с кровати, я тут же, едва было можно, бросался в пропасть сна, и сон был похож на смерть. Никто лишний раз не будил, ничего не спрашивал, к врачам не вызывали, и правильно, иначе бы сразу получили правдивый материал о полной невменяемости пациента. Приснился кот Мур, живущий у дочери. Большой, как человек, окружённый красно-оранжевым ядовитым светом, с огромными жёлтыми клыками, с которых капает яд. Кот сидит, смотрит на меня и в мучительной тоске говорит: «Плохо мне». Протягиваю руку погладить, а он огрызается, как собака, пытаясь укусить. Отдёргиваю руку перед лязгнувшими зубами и в страхе просыпаюсь.
   На пятые сутки я стал понимать, что происходит.
   — Откуда? С Бутырки? — поинтересовался сосед по палате.
   — Да.
   — По какой статье?
   — 160.
   — Растрата или присвоение чужого имущества.
   — Часть?
   — Третья. От пяти до десяти.
   — Будем знакомы. Игорь.
   — Алексей.
   — Крепко ты спал. С общака?
   — Сначала с общака, потом спец.
   — На общем какая хата?
   — Девять четыре.
   — Я из один ноль один. Почти соседи. Я здесь уже две недели. Через неделю комиссия. Что на тюрьме? Сколько Воров? Я уезжал — было четыре.
   — Четыре и есть.
   — По воле чем занимался?
   Эти вопросы как обязательная программа. Осточертели как тюрьма.
   — Всем понемногу.
   — Ясно. В шахматы играешь?
   — Играю, но как-нибудь другим разом.
   Действительно, на большом столе шахматы и шашки. У стола две добротные деревянные лавки. Высокие потолки, чистота, у двери мягкое кресло. Народ тихий, будто никого и нет. Зато с коридора надрывается телевизор и кто-то кричит как резаный.
   — Это соседняя палата дуркует, — пояснил Игорь. — А у нас тихо. Они к нам ходят, мы к ним нет.
   — Что так?
   — Да нет, не возбраняется. Хочешь — можешь зайти.
   В палату, гогоча как гуси и обнявшись, ввалились два дурака. Покуролесив, поорав, как они любят убивать и насиловать, шумно вывалились в коридор. Воистину неизвестно, болезнь ли шизофрения или черта характера. А ведь придётся знакомиться и общаться с дуркующей братией. Балбесы отвязанные. Компания…
   Пришла дежурная сестра и встревоженно заговорила:
   — Мальчики, приготовьтесь к обходу. Ведите себя, пожалуйста, хорошо. Сейчас придёт заведующий отделением. Встаньте у своих кроватей. Не надо ни на что жаловаться, для этого у вас есть лечащий врач. Если заведующий отделением о чем спросит — ответьте. Кратко, вежливо и по существу. Не подведите меня.
   За всю историю призывного возраста мне довелось трижды пройти процедуру психиатрической экспертизы в Кащенко. Неугомонный военкомат, по причине того, что при его посещениях я не всегда утруждал себя симуляцией, время от времени оспаривал мою непригодность к военной службе и давал заключение «практически здоров», однако требовалось подтверждение в Кащенко.А там заключение не подтверждалось: очень уж я не полюбил, хотя и заочно, советскую армию. За время хождения в дурдом побывал я и в буйном отделении, и заведующих видел. В принципе, у психиатра со стажем съехавшая крыша — нормальное явление. Недаром в анекдотах, начинающихся бессмертными словами «приходит в дурдом комиссия» — они мало отличаются от тех, кого лечат. Наш заведующий отделением оказался именно таким. В сопровождении врачей в палату по-хозяйски вошёл субъект с маниакальным взглядом из-за очков и ущербным лицом.
   — Посмотрим. Да-да, посмотрим, что тут. А что здесь? Пациенты! — заговорил сам с собой заведующий. — Вы, между прочим, не думайте, что вам теперь все можно. У нас и карцер есть. Вы должны уважать труд уборщиц, у нас их не хватает. Поэтому — взял тряпку — вытер. Помыл пол. Сказали — сделал, и не отказывайся. У государства средств не хватает, а мы вам чистые постели предоставляем, кормим лучше, чем в тюрьме. У нас идёт прибавка веса после экспертизы. В коридоре висят правила поведения. Кто не соблюдает правила, пусть не ждёт ничего хорошего. У каждого из вас есть лечащий врач. Вот они, все здесь, мои коллеги.
   Коллеги молчали.
   — А это кто? — оживился доктор, ткнув пальцем в молоденького парня. Тот попытался ответить, но язык не слушался.
   — Это Свиридов, — с готовностью сообщила женщина из свиты. — Прибыл из психиатрического отделения ИЗ — 48/2. После интенсивной медикаментозной терапии он пока не говорит, но состояние удовлетворительное.
   — А это кто? — набросился заведующий на меня.
   — Это Павлов, — ответила та же женщина.
   — Павлов!! Как же, как же, знаю! — заведующий в восторге поднял палец и, обернувшись к коллегам, доверительно произнёс: «Мне сегодня говорили о нем».
   Вдруг доктор рассердился:
   — Пусть они сами за собой убирают! Нечего им бездельничать! — и устремился к выходу. За ним гуськом потянулись коллеги.
   — Труба дело… — в тишине изрёк Игорь.
   В отличие от настоящего дурдома, где психи разговаривают преимущественно о том, что составляет физиологический аспект существования, арестанты достаточно выдержанно обходят эти вопросы стороной, охраняя свою психику. В этом же, арестантском духе, вели себя подследственные и на Серпах. Прорывалась лишь главная тема: как вести себя с лечащим врачом, на обследованиях и на комиссии. В большом почёте галлюцинации. Народ делится на две категории: тех, кто упирает на глюки, пребывая в большой надежде, что их признают, и на тех, кто о глюках ничего не знает. Последние старательно выведывают у первых, как эти глюки выглядят и с чем их едят, впадая в безнадёжную меланхолию от того, что вряд ли смогут правдоподобно обрисовать глюки комиссии. Особым уважением пользуются «голоса». С завистью слушают малоспособные того, кто грамотно несёт голиму о том, как он, повинуясь неведомым голосам, в страхе пред оными, лишал жизни жену или шёл с автоматом, предварительно нажравшись водки, на центральную площадь уездного города и палил куда ни попади, а в ментовке, в обезьяннике, глядя на развешанные ковры и цветущие розы, заявлял, что он генеральный секретарь города Мытищи и требует поклонения вассалов — дежурных милиционеров.