[136] 
   В конце лета Ренуар отправился на отдых. Вместе с Алиной и Лотом он уехал на остров Гернси. «Какой милый край, какие патриархальные нравы! По крайней мере так было, когда я там жил. Все эти английские протестанты, живя на даче, не полагали себя обязанными соблюдать чрезмерные приличия, принятые у них в стране. Так, например, на купаниях они не надевали даже штанов. И все эти прелестные юные „мисс“ не стеснялись купаться рядом с каким-нибудь совершенно голым парнем… Я занимал вместе с женой первый, а мой друг Лот – третий этаж дома, в котором второй и четвертый этажи снимал некий протестантский пастор из Лондона. Проходя мимо второго этажа, где все двери были всегда широко раскрыты, я, случалось, видел совершенно раздетыми всех членов пасторского семейства, включая служанку Мэри, и все эти люди, только что выкупавшиеся, хлопали себя по ягодицам, чтобы согреться, и пели: „Вьется веревочка, вьется…“ Они даже не стеснялись нагишом бегать по лестнице, поднимаясь со второго этажа на четвертый. Как-то раз Лот, который был чрезвычайно близорук, увидел перед собой на повороте лестницы пару ягодиц. Он шлепнул по ним с возгласом: „Эй, Мэри!“ Но хозяином ягодиц оказался пастор собственной персоной. Вот уж мы посмеялись! »
   Простота нравов, царившая в этой англо-норманнской Аркадии, была по душе Ренуару. «Кажется, будто ты живешь в каком-нибудь пейзаже Ватто, а не в реальном мире», – писал он Дюран-Рюэлю. В Гернси он набросал несколько видов острова, но больше всего его привлекало обнаженное человеческое тело. Наблюдая «это скопление женщин и мужчин, расположившихся на скалах», Ренуар, вероятно, много размышлял и благодаря этому продвинулся вперед на пути поисков формы. Пейзажи, написанные в Гернси и исполненные в прежней, импрессионистической манере, подобно алжирским пейзажам, были всего лишь «средством знакомства» с новым местом. Они оставались где-то на обочине творчества Ренуара, не примыкая к основному направлению, в котором все отчетливей развивалось его искусство. Вполне возможно, что именно здесь, в Гернси, в сознании художника впервые зародился замысел картины «Большие купальщицы», работа над которой заняла у него много лет. Впоследствии эта картина стала как бы венцом «сурового» периода творчества Ренуара.
   В самом начале октября Ренуар возвратился в Париж. Спустя два месяца он предпринял новую поездку, на этот раз в обществе Моне. Оба художника решили посмотреть, какие мотивы сможет предложить их кисти Средиземноморье. Покинув 10 декабря столицу, они объехали все побережье от Марселя до Генуи, с более или менее длительными остановками в Иэре, Сен-Рафаэле, Монте-Карло и Бордигере. На обратном пути они заехали в Эстак – навестить Сезанна.
   Оба были рады, что совершили эту поездку. Оба – порознь и вместе – восхищались некоторыми из увиденных уголков. Две недели провели они в добром товариществе, как прежде, но в отличие от прежнего их больше не объединял единый художественный идеал, не было уже прежней общности мыслей и цели. Они едва успели вернуться домой, как Моне, постоянно проживавший в Живерни, на правом берегу Сены, в семидесяти пяти километрах от Парижа, тут же уехал назад в Бордигеру, где намеревался провести месяц.
   «Прошу Вас, не рассказывайте об этой поездке никому, – писал он Дюран-Рюэлю 12 января 1884 года. – Не потому, что я хочу держать ее в секрете, а потому что намерен ехать один: насколько приятно мне было путешествовать как туристу вдвоем с Ренуаром, настолько неудобно мне было бы ехать с ним туда для работы… Ренуар же, если узнает, что я собрался в путь, наверняка пожелает ехать со мной, а это было бы одинаково злосчастно для нас обоих. Думаю, в этом Вы согласитесь со мной…»
   Ренуар, однако, вскоре узнал об этой вылазке Моне и, вероятно поняв причину подобного поступка, послал ему несколько дружеских писем. У него было к тому же много иных забот. Дюран-Рюэль просто каким-то чудом избежал краха. В конце 1883 года торговец картинами безуспешно пытался собрать коллекционеров, интересующихся живописью импрессионистов, чтобы заручиться их финансовой поддержкой. После провала этой попытки он вынужден был в январе 1884 года отказаться от своей галереи на бульваре Мадлен.
   Ренуара к тому же одолевали семейные заботы. Нездоровилось его матери, достигшей к тому времени 76 лет. Каждый четверг он навещал ее в Лувесьенне. Бедную женщину тревожило будущее Огюста. «Люди начнут понимать тебя через полвека. А сам ты уже будешь в могиле. Ничего себе удача!»
   Один из старших братьев художника, портной Леонар-Виктор, вернулся в феврале из России, где его дела, вначале шедшие блестяще, в последние годы принимали все более плачевный оборот. Не лучше было у него и со здоровьем.
   Странная игра судьбы! Ренуар и его старший брат, внешне удивительно похожие друг на друга, в сущности, одинаково любили женщин. Но тогда как художник в силу призвания отдавал свои чувства искусству, портной, напротив, не пропускал ни одной юбки. Женщины разорили его, они разрушили его семью. И без сомнения, одними только веселыми кутежами, в которые они его вовлекали, ускорили развитие подстерегавшего его недуга. Ревматизм, яд которого был у Ренуаров в крови, почти что превратил его в калеку. «Икра и водка сделали с ним то же самое, что работа над холстами в мартовскую непогоду и под осенними дождями сделала с его братом» [137]. С помощью Алины он нашел для себя приют в Эссуа. Здесь Леонар-Виктор впоследствии окончил свои дни, прикованный к постели, где, правда, чувствовал себя весьма уютно. Придет время, и Ренуар-художник тоже будет обречен на неподвижность, но только из омертвевших рук тяжело больного человека, из этих, как и прежде, волшебных рук будут выходить шедевры искусства.
   «Мне жаль мужчин – покорителей женщин, – говорил Ренуар. – Тяжкое у них ремесло! День и ночь на посту. Я знавал художников, не создавших ничего достойного внимания: вместо того чтобы писать женщин, они их соблазняли».
   «Большие купальщицы»… Медленно, мучительно вынашивался замысел этой картины в сознании Ренуара. В этот период он погрузился в беспокойные поиски формы, таявшей в сиянии импрессионизма. И мог ли он, ребенком восхищавшийся нимфами Жана Гужона, не испытать страстного интереса к скульптуре? В Версальском парке, в аллее Уродцев, его внимание привлек свинцовый барельеф Жирардона «Купание нимф». Этот барельеф подсказал ему тему композиции, о которой он мечтал. Он скопировал барельеф и, вдохновившись его идеей, написал, по словам Сюзанны Валадон, множество обнаженных женских фигур, постепенно, от наброска к наброску, отрабатывая их позы.
   Борясь за осуществление своих стремлений, изнуренный и раздраженный этой борьбой, Ренуар открестился от ряда старых своих работ и некоторые даже уничтожил. Точно так же с несколькими из своих творений поступил Моне. Его обуревали сомнения совсем иные, однако не менее мучительные. В дни своей молодости импрессионисты с негодованием встречали отказы жюри Салона принять их картины, терпели бедность, нужду, насмешки и оскорбления. Отныне их проблемы, помимо забот – по-прежнему неотступных – материального свойства, обрели иной характер. Кризис импрессионизма протекал параллельно с душевным кризисом, переживаемым самими художниками. Тоска, тревога, сомнения, терзавшие Сезанна и Ренуара, Дега и Моне, исходили из самых сокровенных глубин их существа. Большинству импрессионистов теперь уже перевалило далеко за сорок. Они вступили в ту переходную фазу, когда человек, очутившийся на перепутье между своей умирающей молодостью и приближающейся старостью, удрученно догадывается о том, что в нем совершаются необратимые перемены. И страх охватывает его. Это критический возраст, в котором люди подчас совершают непоправимые глупости. Художники же, те, что годами, не щадя себя, добивались максимальной эффективности того или иного изобразительного средства, достигнув этого критического возраста, начинали предъявлять возросшие требования к своему мастерству, что в свою очередь дополнительно усложняло их работу. Они же, не сознавая этого, опасались, не грозит ли им творческое бессилие.
   «Подчас я спрашиваю себя, не схожу ли я с ума, – писал Моне Дюран-Рюэлю. – Возможно, я работаю не лучше и не хуже прежнего. Просто сейчас я с несравненно большим трудом делаю то, что некогда давалось мне совсем легко». Каждый из импрессионистов переживал эти годы сомнений, тревог по-своему. «Я складывал все мои замыслы в шкаф, но ключ от него всегда был при мне, теперь же я утерял этот ключ, – стонал Дега. – Я в состоянии комы, и мне от него не оправиться. Займусь чем-нибудь, как говорят люди, не делающие ничего, и все тут».
   Дега ошибался: требовательность к себе, снедавшая импрессионистов, напротив, свидетельствовала об их жизнеспособности. Этим они показали, что они – настоящие художники-творцы. Потому что творцы никогда не сдаются. В отличие от большинства людей, незаметно для самих себя впадающих в дремоту, они преодолевают возрастной кризис точно так же, как и все прочие кризисы, и выходят из него закаленными и возмужавшими. Вдохновляемые, увлекаемые движущей ими таинственной силой, они до самого последнего вздоха совершенствуются и растут.
   Разумеется, импрессионисты с большей легкостью вышли бы из этого духовного кризиса, если бы он не усугублялся постоянными денежными затруднениями. Все говорило о том, что Дюран-Рюэль близок к краху. Объем его долгов уже превысил один миллион золотых франков. В конце концов он решил снизить цены на картины, которые продавал. Художники дали ему на это свое согласие: Моне – с явной неохотой, советуя «действовать чрезвычайно осторожно, потому что от этого может быть только вред», Ренуар – со своей обычной непосредственностью и великодушием. «Что касается картин, – писал Ренуар, – коль скоро Вы вынуждены чем-то жертвовать, не жалейте ни о чем, я напишу Вам другие, еще лучше».
   Операция эта, однако, дала лишь скудные плоды. Торговля картинами в ту пору вообще переживала упадок. «Я был бы рад удалиться в пустыню», – писал 9 июня в минуту уныния Дюран-Рюэль Камилю Писсарро. Желая во что бы то ни стало его добить, враги Дюран-Рюэля задумали собрать возможно большее число картин импрессионистов и скопом, без рамок, выбросить их на торг в отеле Друо, устроив грандиозную распродажу, с тем чтобы резко «сбить» цены на эти картины.
   Они еще колебались, сдерживаемые то ли остатками совести, то ли, всего вероятнее, страхом, который по-прежнему внушал им Дюран-Рюэль, старавшийся в этих тяжких испытаниях неизменно сохранять внешнюю невозмутимость и всему вопреки держаться «чуть ли не как богач». Как возликовали бы заговорщики, если бы они могли прочитать переписку импрессионистов с продавцом их картин! «Я достиг предела… Я теряю голову!» – писал Писсарро 13 мая Моне. «Боюсь, что Вы во власти иллюзий, – 29 июля писал Моне Дюран-Рюэлю, – и теперь не найдете выхода из положения. Как жаль, что в свое время Вы не позволили мне продать мои картины, например после моего возвращения из Италии, когда я еще мог это сделать без какого бы то ни было ущерба для Вас! »
   Волнения и тревоги, очевидно, мало благоприятствовали раздумьям, нелегким уже в силу самого своего характера. Еще недавно, критикуя импрессионизм, Ренуар всячески бранил пленэр, утверждая, будто пленэр толкает художника на поиски эффекта, на «отказ от композиции» и «подтасовку», и вдруг тот же Ренуар стал жалеть, что слишком много работал в мастерской. Из города Ла-Рошель он писал Дюран-Рюэлю: «Взглянул на последнюю картину Коро, и мне страстно захотелось… увидеть этот порт».
   Никогда еще Ренуар столько не размышлял о проблемах искусства. Одно время он даже собирался создать новое общество, а именно Общество иррегуляристов, и составил для него программу, в которой утверждал, что природа «не терпит правильности». «На самом прекрасном лице, – писал он, – глаза всегда несколько отличны один от другого… дольки апельсина, листья дерева, лепестки цветка никогда не бывают совершенно одинаковыми».
   «Все великие мастера, – утверждал он, – старались не нарушать этого „основного закона“.
   «Произведения, созданные на основе геометрических принципов, как, например, собор Святого Марка, домик Франциска I, все так называемые готические церкви и т. д., не обладают безупречно правильными линиями, а находящиеся там фигуры, круглые, прямоугольные или овальные, которые было бы нетрудно изготовить с абсолютной точностью, никогда ею не отличаются».
   В условиях, когда, по словам Ренуара, «идеалом становился инженерный чертеж», художник почитал необходимым срочно создать подобное Общество иррегуляристов, которое объединило бы живописцев и архитекторов, декораторов и ювелиров. Одновременно он делал заметки для «Грамматики молодых архитекторов»: «Иррегуляристу надлежит знать, что круг никогда не должен быть круглым».
   Несмотря на свои творческие зигзаги, на все временные, более или менее противоречивые увлечения, которым он отдавал дань, Ренуар тем не менее упорно стремился к овладению линейным стилем. Этот «классический» стиль, эта «сухая» или «жесткая» манера, как он ее называл, наиболее отчетливо проявилась в картине, выполненной им летом в Варжемоне. Это был портрет трех сестер Берар: Марты, Маргариты и Люси, изображенных в одной из комнат замка, – «Вечер детей в Варжемоне» [138]. В этой работе можно видеть, сколь сурово Ренуар обуздывает свои естественные склонности: вся композиция построена и завершена без каких-либо уступок личным вкусам художника. Три девочки (четырнадцати, десяти и четырех лет), занятые шитьем, чтением и игрой в куклы, в залитой солнцем комнате – какой восхитительный сюжет для прежнего Ренуара! С какой щедростью, с какими переливами красок он бы его обыграл! Но ничего похожего мы не найдем в холсте, созданном летом 1884 года. Виртуозность, с какой он разместил отдельные элементы картины, распределил краски так, чтобы они гармонировали одна с другой, словно подавлялась его стремлением к аскетизму. В этой композиции ощущается не только сухость, но даже своего рода скованность. Сказать по правде, она вызывает своеобразное странное ощущение нереальности. Произведение это, хоть и написанное рукой мастера, выдает разлад между стремлениями Ренуара и тем, чего он достиг. Этот разлад обязывает художника к новым усилиям.
   «Совсем немного осталось бороться, и мы победим наших противников», – повторял Дюран-Рюэль своим обескураженным подопечным.
   В июне Ренуар узнал, что Алина беременна.
 
* * *
 
   – Отчего вы не берете еще телячьего рагу? – ехидным тоном спросила у Ренуара мамаша Шариго. – Может, вам захотелось гусиного паштета?
   И, неодобрительно покачав головой, добавила:
   – Нет гроша за душой, а хотят паштета!
   Ренуара мало интересовал паштет. Но в другом мамаша Шариго не ошиблась: с деньгами дело обстояло плохо. Дюран-Рюэль год от году платил ему все меньше [139]. А между тем Алина скоро должна была родить, и расходы семьи могли лишь возрасти. В ожидании появления ребенка Ренуар снял для себя мастерскую и отдельную квартиру для семьи по обе стороны бульвара Клиши и площади Пигаль. Мастерскую – в доме № 37 на улице Лаваля [140], квартиру – на улице Удон, 18. 21 марта 1885 года Алина родила мальчика, которого назвали Пьером. У Ренуара в ту пору оставалось так мало денег, что он спросил доктора Латти, принимавшего роды, не согласится ли он взять вместо платы какую-нибудь из его работ. Врач нисколько не интересовался живописью, но, будучи человеком добрым, ответил художнику утвердительно и поручил ему расписать двери докторской квартиры.
   Спустя некоторое время, чтобы мать и ребенок могли дышать свежим воздухом, но, вероятно, также из соображений экономии, Ренуар вместе с семьей переехал в Ларош-Гюйон – небольшой городок на Сене неподалеку от Живерни. Он снял домик на Гранд-рю.
   Несмотря на стесненные обстоятельства, Ренуар был счастлив. Появление ребенка привело его в восторг, работа отныне шла лучше, приносила ему все большее удовлетворение.
   Потянулась череда ровных дней. Но утром 15 июня неожиданно к нему приехал Сезанн в полном расстройстве чувств. С ним были его жена Ортанс Фике и сын Поль. Искусство Сезанна-художника, уроженца Экса, славится своей уравновешенностью, бескомпромиссной строгостью, но не таков был он сам. «Только некая изначальная сила, иными словами, темперамент может привести человека к цели, которой он должен достичь», – говорил Сезанн. Сам он обладал темпераментом романтика, человека, раздираемого страстями, могучими, темными, глубинными силами. Не приспособленный к этому миру, к жизни, неловкий, импульсивный, скованный болезненными страхами, он был игрушкой своих фобий. Он никогда не писал обнаженной натуры, потому что боялся женщин. Живопись поначалу служила отдушиной для его обостренной чувственности. Он писал в чуть тяжеловесной манере картины, которые назывались «Похищение» или «Оргия». Затем он сумел укротить чудищ, поселившихся в его душе, и с тех пор стали возникать эти чистые, яркие, торжественные, как оратория, творения. Небезопасно, однако, годами держать в узде чувства столь большой взрывной силы. Этим летом Сезанн встретил служанку по имени Фанни [141], и все его душевное равновесие рухнуло. Не все ли равно, в сущности, как ее звали и какая она была из себя… Память о ней сохранилась лишь в силу случайности, лишь потому, что ее бедра и лицо привлекли внимание сорокашестилетнего Сезанна. Эта безвестная самка вдруг низвергла художника в пропасть волнений и тревог, присущих возрасту, в который он вступил, в бездну безумных желаний. «Блаженны мудрецы!» – воскликнул художник, испуганный и в то же время обрадованный этим снедавшим его желанием, в котором он усматривал огонь жизни, пламя возрождения. Близкие не спускали с него глаз, Ортанс ни на миг не оставляла его одного. Сезанн, окончательно растерявшись, вдруг принял решение бежать из Экса в Ларош-Гюйон и там дожидаться писем от Фанни, – писем, которые так и не были написаны.
   В этом-то расположении духа, сопровождаемый своей женой и сыном, Сезанн 15 июня заявился в дом к Ренуару. Весь месяц напролет Ренуар и Алина старались, как могли, успокоить эту чету, утешить Ортанс, беспрестанно рыдавшую и жаловавшуюся на свою судьбу. Они делали вид, будто не замечают смятения, плохо сдерживаемой тревоги Сезанна, тайком строчившего Фанни одно письмо за другим.
   Ренуар, надо думать, призывал Сезанна взяться за работу, тот набрасывал какой-нибудь пейзаж, но мог ли он выразить свою мысль на холсте, продумав сложную алхимию картины, когда в Душе его кипела страсть? Пытка ожидания, день за днем оказывавшегося тщетным, доводила его до исступления. Не в силах дольше выносить эту пытку, Сезанн 11 июля вдруг исчез: уехал в Виленн… Ортанс и Поль остались у Ренуара, который то ли знал, то ли без особого труда догадался, зачем Сезанн умчался в долину Сены. Вскоре стало известно, что художник возвратился в Прованс столь же неожиданно, как и бежал оттуда. С раной в душе Сезанн вновь вернулся к своей прежней жизни, к своему единоборству с тьмой, с населяющими ее чудовищами. После этого начался новый расцвет его искусства, ставшего еще более могучим и строгим, и еще громче, свободней зазвучала музыка, которую он извлекал из бездны своей души, – этот гимн вечной жизни.
   Невозможно представить себе, что Ренуар, пусть интуитивно, не осознавал смысла кризиса, пережитого его другом. Кризиса, вызванного ничтожным поводом, но исполненного истинного трагизма. Ренуару были чужды резкие порывы Сезанна, неведомы эти чрезмерные взрывы чувств, породившие неповторимое искусство его друга. Но тревоги, много лет обуревавшие его самого, при всем различии натур обоих художников, отчасти сродни тому потрясению, более бурному, но в силу этого менее затяжному, которое довелось пережить Сезанну.
   Творчество – высшая форма торжества человека над самим собой, победа его в борьбе с роком.
   В конце июля Ренуар тоже покинул Ларош-Гюйон: он хотел провести несколько дней в Варжемоне. Затем он снова вернулся назад, а еще позднее, в сентябре, уехал на родину Алины, в Эссуа, где ему прежде ни разу не случалось бывать.
   Какой покой в этом поселке виноделов, половина которого принадлежала Шампани, половина – Бургундии! Неподалеку раскинулся лес Клэрво. Лозы на склонах холмов, опаленных солнцем, увешаны зрелыми гроздьями винограда. Коровы пасутся на лугах, среди которых под ивами петляет речушка Урс.
   Ренуар наслаждался здешним покоем. «Думаю, на этот раз Вы будете довольны», – писал он Дюран-Рюэлю. С удовлетворением отмечал он, что теперь ему уже не нужно «искать». В самом деле, его новая «манера» убедительно раскрылась в одной из написанных им работ – «Прическа», где он изобразил со спины девушку, после купания расчесывающую волосы. Пышные формы этой девушки, ослепляющей своей животной красотой, создают впечатление почти осязаемой рельефности. Блаженная мощь молодого тела! Сознание, что он наконец достиг своей цели, и порожденное этим удовлетворение красноречиво отразились в образе юной Анадиомены, в ярком свете дня открывающей взору свою красоту. Эта картина – своего рода гимн радости. И еще один гимн радости, хотя и менее звонкий, более приглушенный, более доверительный, – та интимная сцена в саду при доме, в которой Ренуар запечатлел Алину, кормящую грудью маленького Пьера. Это «Материнство» поведало нам о счастье художника и счастье человека.
   В сравнении с этим счастьем – самым важным в жизни – сколь пустячными казались денежные заботы! По крайней мере такому человеку, как Ренуар, чуждому всякой суетности и на редкость скромному в своих потребностях. Между тем положение Дюран-Рюэля день ото дня становилось все хуже. В октябре художник предполагал вернуться в столицу. А там уже пытались окончательно подорвать репутацию торговца картинами, используя в этих целях скандал вокруг поддельной картины Добиньи, о которой Дюран-Рюэлю случилось высказать противоречивые суждения. В открытом письме, опубликованном 5 ноября в газете «Л'Эвенман», Дюран-Рюэль блестяще доказывает свою невиновность, опровергая наветы противников. Это был важный успех, но успех чисто морального свойства. Никто отныне не соглашался предоставить Дюран-Рюэлю даже самый ничтожный заем: все были убеждены, что он вот-вот потерпит банкротство. Его подопечные, в особенности Моне, Писсарро и Сислей, еще больше Других были уверены в этом и даже помышляли о разрыве с ним. Один лишь Ренуар в какой-то мере продолжал верить в Дюран-Рюэля, правда отчасти в силу своей обычной покладистости, а также беспечности: недаром он сравнивал себя с «поплавком», брошенным в реку и увлекаемым течением.
   Но совсем иным человеком был Дюран-Рюэль. И он не сдавался. Вопреки всему он не расставался с надеждой, что счастье ему улыбнется. Американская ассоциация искусств предложила ему устроить большую выставку импрессионистов в Нью-Йорке. И он поспешил принять это предложение, считая, что оно поможет ему продолжить борьбу, лишь перенеся ее на другую арену. Он тут же сообщил эту новость своим художникам, полагая, что она их приободрит. Однако как Моне, так и Ренуар встретили ее скептически. Перспектива путешествия их картин в «страну янки» нисколько их не обрадовала. Они мало верили в успех этой, как они с достаточным на то основанием полагали, последней отчаянной попытки Дюран-Рюэля. Самый предприимчивый из них – Моне – решил, не теряя времени, осуществить свой давнишний замысел: 10 декабря он объявил Дюран-Рюэлю, что договорился с Жоржем Пти о выставке, намечаемой на будущую весну.
   Это был жестокий удар для Дюран-Рюэля, и он «обвинил Моне в желании его покинуть» [142]. Вместе с тем он не стал излишне задерживать свое внимание на этом эпизоде. Он понимал, что в случае провала его художники неизбежно от него уйдут. И он решил любой ценой добиться успеха, который был ему так необходим. Дюран-Рюэль задумал показать в Нью-Йорке около трехсот картин. Американская ассоциация искусств пользовалась в Соединенных Штатах известными привилегиями, в частности, ей было дано право беспошлинного ввоза произведений искусства, предназначавшихся для выставки: платить надо было впоследствии лишь за проданные картины, остальные высылались назад бесплатно. Эта Ассоциация взяла на себя все расходы по организации выставки. И тем не менее на плечи Дюран-Рюэля легли бесчисленные личные расходы – на поездку и пребывание в США. Это заставило его заняться срочными поисками крупной суммы. А между тем он сам с трудом погашал арендную плату, а Камилю Писсарро не мог ссудить и двадцати франков. Дюран-Рюэль метался в поисках денег. Но все было тщетно!
   Писсарро мечтал об открытии в Париже восьмой выставки импрессионистов, ведь со времени седьмой прошло уже четыре года. Еще в декабре он говорил об этом с Моне, с Мэри Кассэт… Но как могли импрессионисты теперь договориться о групповой выставке, если они все больше отдалялись друг от друга в своих эстетических воззрениях? В начале 1885 года Писсарро познакомился с молодым художником Жоржем Сёра, задумавшим научно обосновать импрессионизм, Сёра подвел рациональную базу под стихийное, непосредственное или, пользуясь его выражением, эмпирическое начало в импрессионизме. Методическое разложение цвета – главная отличительная черта этого неоимпрессионизма, который Сёра назвал «дивизионизмом». Писсарро, соблазненный этой методичностью, поспешил принять технику Сёра – «мелкоточечную живопись», как с иронией говорил о ней Ренуар. Импрессионизма как такового отныне больше не существовало. Он остался жить лишь в творениях живописи, существенно отличающихся одно от другого. Большинство этих произведений к тому же продолжали его, одновременно противопоставляя себя ему, развиваясь на основе исканий, цель которых – вернуть прежнее значение элементам, некогда отвергнутым импрессионизмом: пространству, объемам, структурам…