Визева, с которым Ренуар впоследствии близко сошелся, в этот трудный для художника час сомнений не только поддержал его своим неподдельным восхищением, но оказал ему также ряд услуг. Ренуар – то ли потому, что его живопись вызывала споры, то ли потому, что в его работах не ощущалось прежнего накала, – сейчас получал меньше заказов на портреты и вскоре начал на это сетовать. Визева познакомил его со светским человеком, писателем, изображающим нравы аристократии, Робером де Бонньер, и тот заказал ему портрет своей жены.
   Увы, внешние данные модели не отвечали направлению поисков художника на данном этапе. Нет, конечно, мадам де Бонньер была прелестной женщиной! Однако, следуя требованиям тогдашней моды, она почти ничего не ела, стараясь сохранить бледный цвет лица. Этот режим изнурял ее, как, впрочем, и другие тяготы, которые она на себя налагала: по вечерам, направляясь на бал, «она всю дорогу стояла в фиакре, чтобы только не помять свое платье» [154].
   «Я всегда думал: хоть бы один-единственный раз она съела хороший бифштекс! Как бы не так! Я работал все утро до самого обеда и потому видел, какую еду приносили моей модели: крошечные кусочки пищи на самом дне тарелки… Где уж тут взяться румянцу! А руки! Перед каждым сеансом мадам де Бонньер опускала их в воду, чтобы они сделались еще белее. Если бы не Визева, который все это время меня подбадривал, я бы вышвырнул в окно тюбики с краской, кисти, мой ящик, холст и все прочее ко всем чертям…»
   В самом начале своего творческого кризиса Ренуар уехал в Италию. На обратном пути он встретился в Эстаке с Сезанном, который бился над проблемами, не столь уж отличными от его собственных. Может быть, в своем нынешнем смятении ему захотелось узнать, каким путем шел дальше Сезанн? Возможно. Как бы то ни было, в первые дни 1888 года он вдвоем с Алиной уехал в Экс-ан-Прованс к своему другу, который сердечно принял его. Но поездка эта принесла ему весьма своеобразные впечатления; трудно было ожидать, что они успокоят его смятенную Душу!
   Картины Сезанна поразили Ренуара. Он помнил друга мятущимся, растерянным существом, каким тот некогда примчался к нему в Ларош-Гюйон, теперь же в каждой его работе ощущалось уверенное мастерство. В картинах Сезанна ничто не случайно. Мельчайший мазок есть плод долгих и сложных расчетов, свидетельствующих об изумительном знании искусства живописи. Ренуар наблюдал, как Сезанн работал за мольбертом, и, потрясенный, спрашивал себя: «Как это у него получается?» И как получилось, что из всей прежней группы импрессионистов самым безвестным и, как прежде, самым гонимым остался этот гений искусства? Странная судьба!
   И странный человек! Пребывание четы Ренуаров в Эксе вначале проходило в идиллической атмосфере. Ренуар не уставал восхищаться домом Сезанна – прекрасным строением XVIII века – Жа де Буффан. По вечерам хозяева и гости собирались у камина большой гостиной. «Наверное, в этой гостиной при таком высоком потолке стоял бы ледяной холод. Но стоило сесть к камину, поставив позади себя ширму, – какое приятное тепло окутывало вас!»
   Однако долгие часы, проведенные художниками за работой, оставили у Ренуара противоречивые впечатления. Самый ничтожный повод возбуждал его спутника или, напротив, приводил в состояние подавленности. Временами Сезанна охватывал беспричинный гнев, и он протыкал свой холст. К тому же в доме Сезаннов царила «жестокая скаредность», хоть они и были весьма состоятельны: банкир Сезанн, умерший в 1886 году, оставил детям миллион двести тысяч франков золотом. Возможно, Ренуару захотелось посмеяться над этой скаредностью: как-то раз в феврале он позволил себе какую-то шутку насчет банкиров. С этой минуты сердечность Сезанна исчезла, и Ренуар, захватив начатые работы, был вынужден срочно покинуть Жа де Буффан.
   Застигнутый врасплох подобным оборотом событий, он вместе с Алиной переезжал из одной гостиницы в другую. В конечном счете он нашел приют в маленьком рыбацком поселке Ле-Мартиг у озера Берр, издавна привлекавшего художников. «Я вижу здесь те же скверные картины, что и всюду, – писал он Моне. – И все же здесь очень красиво, и я надеюсь извлечь из этого пользу».
   На его беду, «великолепная» погода в дни пребывания Ренуаров в Эксе день ото дня становилась все хуже: наступили холода, выпал снег, задули «проклятые» ветры. Пытаясь приспособиться к непогоде, Ренуар начал ряд новых вещей. Но казалось, сама судьба ополчилась против этой поездки. В марте пришло письмо из Лувесьенна, которое заставило Ренуара спешно уехать домой: У его восьмидесятилетней матери началось воспаление легких, и врач не скрывал своей тревоги.
 
* * *
 
   Дюран-Рюэль беспрестанно курсировал между Францией и Соединенными Штатами. Чтобы устранить препятствия, которые ему чинили в Америке, и обеспечить там свои интересы, он решил создать в Нью-Йорке филиал.Вопреки опасениям его подопечных он отнюдь не забыл о парижском рынке. 25 мая Дюран-Рюэль открыл в своей парижской галерее – сроком на один месяц – выставку произведений Ренуара, Писсарро и Сислея. Моне, доверивший защиту своих интересов Тео Ван Гогу, отказался в ней участвовать.
   Дела Дюран-Рюэля быстро поправлялись, и он всячески старался укрепить свое положение. Съездив девять раз в Соединенные Штаты, он поручил заботу о нью-йоркской галерее своим сыновьям. Сам же он решил вести все дела из Парижа, поставив себе целью добиться окончательного признания импрессионистов. Уже через год некий любитель заплатил за картину Моне девять тысяч франков [155]. Семьи художников стали постепенно забывать о денежных заботах. Точнее, заботы эти отошли в область печальных воспоминаний; впрочем, быть может, эти воспоминания пробуждались сожалениями об ушедшей молодости. Ренуару было тогда уже сорок семь лет, Моне – сорок восемь, а Писсарро, которого длинная белая борода и большой с залысинами лоб делали похожим на библейского царя, – пятьдесят восемь.
   Творческий кризис Ренуара тоже шел к концу. Летом художник снова ездил в Аржантей, в Буживаль, где писал пейзажи. Достаточно было взглянуть на них, на любой из написанных им детских портретов, как, например, на созданный в те дни портрет девочки с охапкой травы в фартуке [156], чтобы понять: Ренуар, обогащенный знанием, добытым за этот долгий, близящийся к завершению период, вновь обретал душевное равновесие, душевное равновесие и одновременно – уверенность. В ноябре Берта Моризо, поселившаяся на юге, в Симиезе, писала Малларме, что накануне отъезда виделась с Ренуаром: «Он совсем не грустен, весьма разговорчив и как будто доволен своей работой».
   Зима 1888 года выдалась мягкая, солнечная. Здоровье матери Ренуара пошло на поправку. И, воспользовавшись теплыми днями, он поехал «крестьянствовать» в Эссуа, где оставался до исхода декабря. Там он писал прачек.
   В письме к Берте Моризо он сообщал: «Я все больше похожу на сельского жителя». Забыты «жесткие воротнички», которые «действуют на нервы», потому что являются на его взгляд неопровержимым свидетельством человеческой глупости и самодовольства. Многое радовало его в Эссуа: «малейший луч солнца, который в Париже остается незамеченным», огонь в больших каминах, каштаны и картофелины, которые выпекали в золе, а он потом запивал их «пикколо с Золотого Берега»… Он ходил в сабо и наслаждался свободой.
   Супруги Мане звали его к себе в Симиез – погостить у них в доме, окруженном огромным садом. Ренуар представил себе, как в этом саду зреют апельсины. Он обещал приехать к ним в начале января. «Синее море и горы всегда привлекают меня», – признался он. И добавил, что с радостью будет писать в Симиезе «апельсиновые деревья и под ними людей…».
   Но апельсинам Симиеза было суждено зреть без него.
   29 декабря он вдруг ощутил «мучительные невралгические боли». «Половина лица у меня будто парализована, – писал Ренуар Дюран-Рюэлю. – Я не могу ни спать, ни есть». Боль не утихала. Он думал, не образовался ли у него нарыв внутри у а.
   Ренуар спешно вернулся в Париж в надежде, что какой-нибудь «ученый муж» быстро «вытащит его» из этого состояния. Но надежда скоро рухнула. «У меня частичный паралич мышц лица ревматического происхождения, – писал он супругам Мане. – Короче, одна половина лица у меня неподвижна… Впереди – отдых: два месяца лечения электричеством. Прощайте, апельсины».
   «Надеюсь, это не столь уж серьезно, но по сей день никакого сдвига». Поправлялся он крайне медленно. Только в конце апреля наступило заметное улучшение. «Я медленно поправляюсь, но поправляюсь безусловно», – писал Ренуар в те дни доктору Гаше.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Радость жизни
1889-1908

I
ОТСРОЧКА

   Когда вы счастливы, сознавайте это и не стыдитесь признаться, что вы переживаете состояние, достойное благоговения.
Монтерлан. Бесполезная услуга

 
   Приступ ревматизма, с которого так несчастливо начался для Ренуара новый, 1889 год, поверг его в состояние глубокой подавленности.
   Работа подвигалась плохо. Недовольный собой, Ренуар ворчал. Между тем в его искусстве уже проступали черты, которые после долгих лет «строгой» манеры должны были возобладать в его творчестве. Что бы ни думал сам Ренуар, как бы ни судили о том некоторые критики и любители, миновавший «период строгости» не был для него бесполезным. Художник всегда в выигрыше, если он взыскателен и требователен к себе. Человек всегда в выигрыше, когда борется с собственной натурой: это самый благородный способ развития личности и, возможно, самый верный способ до конца оставаться самим собой. Ренуар вышел из этого испытания, вооруженный знанием формы, – знанием, существенно важным для него, но недостижимым на путях одного лишь импрессионизма.
   Овладев формой, он отныне мог оживить ее чувственными впечатлениями, передаче которых научил его импрессионизм. С помощью света и цвета он усиливал великолепие структур, прежде всего Ясенского тела. Сидя за мольбертом, он один за другим делал этюды с обнаженной натуры. В этот переходный период его творчества «Купальщицы» еще были выдержаны в «сухой» манере, но их «младшие сестры» в своем плотском великолепии напоминали сочные плоды.
   Однако холсты, выходившие из его рук, не удовлетворяли его. В мае на Марсовом поле, где инженер Эйфель соорудил башню, названную его именем, открылась по случаю столетия революции 1789 года Всемирная выставка. Здесь же была устроена другая выставка – «Сто лет французского изобразительного искусства». По совету Виктора Шоке, Роже Маркс – инспектор департамента изящных искусств – предложил Ренуару принять в ней участие. «При встрече с господином Шоке, – ответил ему художник, – прошу Вас, не слушайте его отзывов обо мне. Когда я буду иметь удовольствие видеть Вас, я объясню Вам одну простую вещь: все, что я сделал до сих пор, я считаю плохим, и мне было бы чрезвычайно неприятно увидеть все это на выставке».
   Ренуар побывал в павильонах на Марсовом поле вместе с Филиппом Бюрти. При этом стало очевидно, насколько ему чужда всякая экзотика. Бюрти повел его смотреть коллекцию японских эстампов, тех самых, которые оказали столь сильное влияние на многих из его друзей-импрессионистов.
   «Здесь было много красивых вещей, не спорю. Но, выходя из зала, я увидел кресло времен Людовика XIV, покрытое маленьким и самым что ни на есть простым гобеленом, – я был готов расцеловать это кресло!.. Японские эстампы, конечно, необыкновенно интересны именно как японские эстампы, то есть при условии, что они остаются в Японии: народ, если только он не хочет наделать глупостей, не должен присваивать себе то, что чуждо его национальному духу… Как-то раз я поблагодарил критика, написавшего про меня, что я истинный последователь французской школы. „Я рад быть последователем французской школы, – сказал я ему, – но не потому, что хочу утвердить ее превосходство над другими школами, а потому, что, будучи французом, я хочу быть сыном своей страны! “
   Больше, чем японские эстампы, Ренуар неизменно ценил и будет всегда ценить французские гравюры XVIII века. Разве через посредство Энгра он не продолжает традицию мастеров XVIII века? К тому же он всегда любил этих мастеров. В беседе с молодыми художниками, с которыми встречался каждую пятницу в ресторане «Дю-ра-мор» [157], он не боялся, ворча, хвалить Буше: «Вы полагаете, что Буше писал так себе, что ж, попробуйте… Это кажется легко, да… Да это и было легко… для него! Видно, как его кисть ласкает плечо, ягодицу… Попробуйте сами!»
   Эти молодые художники, по большей части ученики весьма академичного Фернана Кормона, прозванного Папаша Коленная Чашечка, такие, как Анкетен, Тампье или Тулуз-Лотрек, тоже иногда обедавший с ними, все были в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет [158]. Ренуару, как видно, нравилось их дразнить. Он вообще не любил скрывать свои взгляды или смягчать свои суждения. Он привык к свободе, дорого заплатил за нее и говорил без обиняков все, что думал. Мало того, ему нравится вскрывать истинный смысл вещей, которые люди привыкли маскировать. Человеческие иллюзии и претензии, тысячи уловок, придуманных людьми самоутверждения ради, бесили его. Он считал, что все изменчиво и относительно. Всякий человек – всего лишь тень, ощупью бредущая среди других теней. Презирая всякое преклонение перед абсолютными истинами, Ренуар порой скатывался к цинизму, даже когда речь шла об искусстве, которому он посвятил всю свою жизнь. «Поймите наконец: никто ничего в этом не смыслит, и я тоже не смыслю. Единственный барометр, указывающий ценность картины, – это аукцион».
   Многие из этих молодых людей к тому же раздражали его своим самомнением. «Вы хотите стать императором живописи? – сердито бросил он Анкетену. – Нет больше императоров!»
   Точно так же раздражала его простодушная вера Писсарро в разные теории и системы. «Живопись в двадцати пяти уроках!» – издевался он. Как-то раз вместе с завсегдатаями «Дю-ра-мор» Ренуар отправился на выставку и там увидел Писсарро, окруженного группой людей. Стоя у одной из картин, он говорил поучающим тоном: «Смотрите, вот здесь художник ошибся. Он построил свою картину на основном, неверно выбранном тоне. И поэтому все распадается. Почему же он неверно выбрал тон?»
   Подойдя к Писсарро, Ренуар насмешливо прошептал ему в ухо: «Потому что вы – старый дурак». Ошеломленный Писсарро обернулся и, узнав своего приятеля, возразил с улыбкой: «Это не довод» [159].
   Летом Ренуар снова провел некоторое время в Экс-ан-Провансе. Деверь Сезанна, Максим Кониль, сдал ему свой дом в Монбриане. Для одной из своих картин Ренуар взял излюбленный мотив Сезанна – гору Сент-Виктуар. Но только написал ее совсем по-иному! У Сезанна каменная громада горы предстает перед зрителем как некое творение духа. У Ренуара она вырастает над помещенными на первом плане миндальными деревьями, радуя нежными тонами красок, – будто чарующее творение земли.
   Ренуар чутким ухом ловил голоса земли, еле слышное журчание земных соков, которые питают миндаль, расцветающий под лучами солнца, – соков, от которых набухают груди женщин [160].
 
* * *
 
   Иные творят в угаре молодости, чувствующей нависшую над ней угрозу, но подчас добровольно обрекающей себя на гибель. Карлик Тулуз-Лотрек, душа бурных ночей Монмартра, с которым Ренуар иногда встречался в «Дю-ра-мор», знал, что сжигает свою жизнь. А Ван Гог, по собственной просьбе запертый в приют для душевнобольных, разве, провидя свою судьбу, не спешил исступленно навстречу развязке? Всего лишь за шесть лет до смерти он писал: «Что касается времени, которое осталось у меня для работы, думаю, мое тело выдержит еще известное число лет, скажем лет шесть-десять. Я не намерен щадить себя, избегать волнений и трудностей… Но я хорошо знаю, что должен выполнить за короткий срок определенную работу» [161].
   Творчество, созревшее в огне лихорадки, – плод недолгих, жестоких человеческих судеб.
   Другим художникам, напротив, нужна вся жизнь, чтобы достичь вершины своего искусства. Нелепый трагичный конец вырывает из-под власти времени первых. Другие, подчиняясь этой власти, спокойно и не спеша раскрывают свое дарование. Это словно бы незаметный и вместе с тем беспрерывный рост, бесшумный, как рост трав и деревьев. Именно так – медленно и естественно – зрело творчество Ренуара. Искусство его росло, совершенствовалось с каждым днем за счет усилий художника, трудностей, которые он преодолевал одну за другой, за счет его побед, за счет новых звучаний, все более глубокой выразительности красок, расцветающих под его неутомимой кистью. «Кажется, за исключением каких-то особых случаев, я не пропускал ни одного дня, чтобы не писать картины». Мазок за мазком, с великим терпением, не жалея сил, создавал свои волшебные картины Ренуар. После долгой череды лет, когда его искусство обогащалось опытом исканий, крайне разнообразных и подчас противоречивых экспериментов, наступил самый важный этап его творчества. Художник подошел к своему пятидесятилетию, которое всегда является вершиной творческой деятельности, если художнику суждена долгая жизнь. Пусть он был скромен, пусть временами у него опускались руки или вспыхивало раздражение – в глубине души он понимал, что наконец достиг своей «истины».
   «Я не знал, хорошо ли, дурно ли то, что я делал, но я достиг ступени, когда это уже было мне совершенно безразлично», – впоследствии заявил он со свойственным ему насмешливым простодушием.
   Ренуар не думал о том, что он великий художник. Гордость, тщеславие были ему чужды. Ведь он мог наслаждаться самым ценным и редким благом – глубокой внутренней удовлетворенностью, лишь немногими изведанным чувством полноты жизни; натура художника, его незаурядные способности и их расцвет помогли ему завоевать это благо. Отныне он жил в мире с самим собой. Нет людей счастливее тех, кому достался этот удел.
   Ренуар ценил это негромкое счастье. Он жил естественной жизнью, свободно и безмятежно отдаваясь на волю сил, движущих миром. Оттого он так остро ощущал участь всего сущего. Он знал, что счастье его скоротечно. Ревматическая атака, мучившая его много месяцев, насторожила его. «Когда я сам сочту себя зрелым живописцем, у меня уже не станет сил работать», – предрекал он.
   Хотя временами его посещали эти печальные мысли, он не прислушивался к ним, к стуку сердца, назойливо отбивавшего такт его шествия к смерти. Ренуар писал. Он участвовал в разных выставках: в январе 1890 года – в выставке «Группы двадцати» в Брюсселе. Затем в мартовской выставке художников-граверов, устроенной Дюран-Рюэлем. Наконец, в мае месяце он послал в Салон, куда ничего не давал вот уже семь лет, портрет дочерей Катюлла Мендеса, сидящих за пианино. Он написал эту картину в 1888 году, и в ней еще ощущались следы суровых ограничений, которых придерживался художник в недавнем прошлом. Картина эта осталась почти незамеченной по той простой причине, что организаторы выставки отвели ей одно из самых невыгодных мест – под навесом. С тех пор Ренуар никогда не посылал своих работ в Салон.
   Будущее внушало ему смутную тревогу, не она ли весной побудила художника упорядочить свои семейные дела? 14 апреля он сочетался с Алиной официальным браком в мэрии IX округа Парижа.
   Спустя три дня, 17 апреля, он отправился на обед к Берте Моризо. По обыкновению он пошел туда один.
   В тот четверг Берта Моризо давала прощальный обед. Супруги Мане решили уехать из Парижа вплоть до глубокой осени. Состояние здоровья Эжена день ото дня становилось хуже. Было нелегко найти дачу недалеко от Парижа. В конце концов такую дачу нашли в Мези, близ Мелана.
   Ренуар проникался все большей симпатией к Берте Моризо. Он любил бывать у нее, в кругу ее близких друзей; особенно привлекало его общество Малларме. В феврале он вместе с Моне, Дега, Анри де Ренье, Визева и Эдуардом Дюжарденом присутствовал на чрезвычайно изысканной лекции Малларме о Вилье де Лиль-Адане. «Не понимаю, ничего не понимаю! » – воскликнул Дега, выйдя из комнаты, где поэт читал свой доклад.
   Наверно, Ренуар тоже ничего в нем не понял. Но он ни за что не показал бы виду: ужочень он любил Малларме. После отъезда Берты Моризо они, эти два художника, столь чуждые друг другу по складу ума, но столь близкие сердцем, стали реже встречаться. Может быть, именно на этом прощальном обеде Ренуар, лукаво посмеиваясь про себя, слушал рассказ Малларме о восхитившем его разговоре Теофиля Готье с Эмилем Бержера. Дело было в 1872 году. Бержера явился к Готье просить руки его младшей дочери – Эстеллы. «Вам, наверно, известно, что я незаконнорожденный?» – спросил Бержера. «Все мы незаконнорожденные», – ответил добряк Тео. «Я должен также признаться вам в том, что моя мать сожительствует со священником». «Где она могла бы найти более почтенного сожителя? » – тотчас отозвался Теофиль Готье.
   Словно бы стремясь закрепить свою дружбу с Малларме, Ренуар сделал офорт, который должен был послужить фронтисписом к сборнику стихотворений поэта под названием «Страницы»; сборник выйдет на будущий год в Брюсселе [162].
   Летом художник навестил Берту Моризо. Ему очень понравилось в Мези, и он провел там несколько недель. «Меня удерживает прекрасная погода», – писал он 17 сентября доктору Гаше, который собирался его посетить в его новой квартире на Монмартре.
   Еще три года назад, в апреле 1887 года, Ренуар сменил квартиру, переселившись на бульвар Клиши, номер 11. Но теперь он опять переехал: он снял для себя мастерскую близ авеню де Клиши, в Доме искусств, в тупике Элен, где вплоть до 1882 года преподавал знаменитый Бонна [163], и одновременно нанял квартиру на самой вершине Монмартрского холма, в доме номер 13 по улице Жирардон, в Замке туманов.
   Удивительный Замок! Крытое шифером, это строение некогда было возведено Лефранком де Помпиньяном, врагом Вольтера. Сохранился главный фронтон, но исчезли пристройки. На их месте соорудили небольшие дома, выходящие в сад, обнесенный живой оградой. Замок окаймлял своего рода пустырь – «зона»: здесь между «Ле Мулен де ла Галетт» и улицей Коленкур среди травы и зарослей кустов повсюду громоздился хлам, лепились хижины, сколоченные бог весть из чего, поставленные бог весть где, и в них жили старьевщики, цыгане, ремесленники и подмастерья [164]. Население Замка туманов было менее пестрым, хотя и здесь подчас находили приют анархисты и фальшивомонетчики. В одно время с Ренуаром здесь жили: флейтист из Оперы, семья профессиональных натурщиков и писатель Поль Алексис, его ближайший сосед. Привратница Замка туманов была замужем за самым настоящим маркизом, который служил на мебельной фабрике развозчиком.
   Этот живописный уголок Монмартра, хотя в каких-то отношениях и представлял собой нищенскую картину, радовал Ренуара своей поэтичностью, деревенским обликом: козы продирались сквозь заросли шиповника, цвели кусты акации и сирени, розы и каштаны. Живя в Париже, он отныне мог ощущать себя сельским жителем. Неподалеку от Замка туманов коровы щипали на лугу траву…
   В ту пору, когда Ренуар поселился на вершине Монмартрского холма, критик Андре Меллерио так обрисовал его внешность: «Изможденное, неспокойное его лицо настолько своеобразно, что хочется вырезать его из дерева. Торчащие скулы, впалые щеки, открытый лоб с ярко проступившими на нем венами. Редкие, зачесанные назад волосы, которые он иногда взъерошивает резким взмахом руки. Жесткая седеющая бородка. Необыкновенно худое тело, длинные пальцы. Ренуар производит впечатление чрезвычайно нервного человека. Достаточно послушать, как он говорит, сетуя, что утрачена техника старых мастеров, или же сравнивая славную судьбу Рафаэля, которому покровительствовал сам папа, с трудной, полной унизительных мелочей жизнью современного художника. Стоя, он судорожно размахивает руками, потом начинает горячиться; его негромкий голос обретает резкие, язвительные ноты. Заключив свою речь безапелляционным суждением, он поворачивается и неровными шагами уходит в другой конец комнаты, качая головой, словно внутренне продолжая спор…»
   Статья, из которой заимствован этот отрывок, была напечатана 31 января 1891 года в еженедельнике «Л'Ар дан ле де монд», который в ноябре 1890 года начал издавать Дюран-Рюэль. В том же еженедельнике в номере от б декабря можно прочитать чрезвычайно хвалебный очерк о творчестве Ренуара, написанный Теодором де Визева. Ничто по-прежнему не омрачало отношений художника с Дюран-Рюэлем. Если эти отношения сохранились в самые трудные времена, отчего им было испортиться теперь, когда оба, и художник, и торговец картинами, близились к успеху – большому, настоящему успеху?