Случалось, он вскрикивал радостно, восхищенно: «Взгляните-ка на эти оливы, как красиво они освещены… Блики света будто драгоценные камни. Розовый свет и синий. И сквозь него видно небо. С ума сойти. И горы вон там вдали будто плывут с облаками… Похоже на фон у Ватто».
   Тело художника старилось, но источники восторга в его душе были неиссякаемы.
   К сожалению, этот 1902 год, год, когда Ренуар жил в Каннэ, ознаменовался тревожным обострением ревматической болезни. В марте Ренуар жаловался Дюран-Рюэлю, что ноги «с трудом его носят». Вернувшись в Париж в последних числах апреля, он вынужден был покинуть свою квартиру на улице Ларошфуко: взбираться на пятый этаж было ему не под силу. По счастью, удалось снять квартиру на втором этаже дома, на взгляд Ренуара чрезвычайно удачно расположенного: он стоял на склоне Монмартрского холма, у опушки Маки. Это был дом номер 43 по улице Коленкур. Ввиду покатости склона квартира нависала задними комнатами прямо над улицей. Удобно было и то, что в доме номер 73 по той же улице была свободна весьма приличная мастерская, выходившая в небольшой садик.
   Однако недуг поразил не только руки и ноги художника. Парализован был нерв левого глаза. На исхудалом лице острый, пронзительный взгляд в короткий срок приобрел странную неподвижность [196].
   На Монмартре, как и в Эссуа, Ренуар продолжал писать обнаженную натуру и портрет Жана. Осенью Жан должен был поступить в пансион Сент-Круа. В связи с этим собирались остричь прекрасные длинные кудри ребенка, что весьма огорчало художника. Ножницы парикмахера быстро расправились с локонами мальчика. Ренуар горевал. У сына были не волосы, а «золото», чистое солнце. После этого он уже редко писал Жана. Впрочем, у него оставались женщины. В кустах, которые иначе не назовешь, как «плотскими», под его кистью возникали великолепные красавицы. Чем больше иссыхало его собственное тело, тем щедрей становилась плоть женщин на его холстах. Своей обескровленной, костенеющей рукой Ренуар писал могучих Венер, грузных, плодовитых самок.
   Но помимо женщины, был еще плод, ею рожденный. Дитя. В данном случае Коко. Ренуар запечатлевал движения и мимику ребенка с глубоким человеческим и художническим пониманием и чутьем.
   Радость жизни была сильней недуга, сильней страданий, она озаряла полотна художника торжествующими красками…
 
* * *
 
   Конец 1902 года был столь же злополучным, как и начало. Ренуар плохо переносил холод. Бронхит, а затем грипп вынудили его отсрочить переезд на юг.
   Несколько лет назад художник стал вновь встречаться с Жоржем Ривьерой, который так отважно защищал импрессионистов в пору их первых выставок и с которым он долго не виделся. Ривьер был потрясен состоянием своего друга. В январе 1903 года он стал умолять Ренуара пригласить одного весьма опытного врача. После долгих уговоров Ривьер наконец добился согласия Ренуара. Но художник тут же взял свое слово назад.
   «Пишу тебе, чтобы ты не вздумал беспокоить своего врача. Я знаю себя: ничего из того, что он мне скажет, я делать не стану. При моем характере от болезни не отделаешься. Разве что болезнь пройдет сама по себе, обидевшись, что ее не лечат».
   В начале февраля, несколько окрепнув, художник уехал в Каннэ. Здесь он провел несколько недель. А спустя два месяца он снова очутился в том самом городке Кань, где впервые поселился четыре года назад по совету Фернана Деконши. В конечном итоге, сказал он с лукавой улыбкой, на всем побережье нет места, которое подходило бы ему больше этого уголка, где горы «остались тем, для чего сотворил их господь, – фоном, как на картинах Джорджоне» [197].

ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Венера Победительница
1903-1919

I
ОЛИВКОВЫЕ РОЩИ «КОЛЕТТ»

   В шепоте оливковых рощ есть что-то бесконечно древнее.
Ван Гог

 
   Ренуар не мог не сознавать, что здоровье его ухудшилось. Он продолжал худеть, еще больше окостенели суставы. Вынужденный расстаться с бильбоке, он теперь старался упражнять свои больные руки с помощью круглого полированного кусочка дерева, который он подбрасывал вверх и ловил, стараясь «почаще менять руку» [198].
   Он вставал рано, торопливо завтракал и после своей обычной гимнастики садился к мольберту; чтобы войти в работу, он поначалу набрасывал на холсте цветы или фрукты.
   Никогда раньше он так не дорожил часами, когда мог работать при дневном свете. Никогда еще, как ни странно, он не достигал таких высот мастерства. Болезнь заставила его сократить размеры холстов, но своим искусством он создавал иллюзию простора.
   Летом 1903 года он написал в Эссуа маленькую картину размером двадцать на двадцать сантиметров, на которой был изображен Коко, сидящий с няней в саду. Эта картина считается одной из лучших вещей Ренуара, столько в ней правды и движения. Маленькое тельце ребенка, еле очерченное, будто окутано волнами света, что создает необыкновенное, завораживающее ощущение трепетной жизни.
   Можно понять, что художник, достигший подобного мастерства, за работой забывал о своих страданиях, живя одной лишь жизнью духа, опьяненного великолепием мира и своим собственным творческим порывом. Но можно понять и удивление гостей при виде этого человека, столь измученного болезнью, но при том сияющего от счастья. «В общем, я счастливчик!» – заявил он однажды оторопевшему Полю Берару.
   Если не считать всегдашнего и неизбывного счастья, даруемого ему работой, единственными радостями, которые он ценил, были радости дружбы. Весной 1903 года он приятно провел время в Лодэне, в департаменте Гар, где гостил у Альбера Андре и его жены Малек. И каждое лето в Эссуа приезжали близкие его сердцу люди: тот же Альбер Андре, молодой художник Луи Вальта, Жорж Ривьер с дочерьми Элен и Рене и сын Сезанна – Поль… Ко всему прочему даже к своей беспрестанно растущей славе он был весьма равнодушен. В июне 1902 года Дюран-Рюэль устроил выставку его картин, которая имела большой успех. А в начале 1903 года вышла в свет книга Теодора де Визева «Художники былых и новых времен», где Ренуару была посвящена целая глава, написанная в восторженных тонах. Да только золотая дымка славы – все равно что дымка заката: она предвещает ночь. К тому же и дымка эта обманчива. «Я теперь понимаю, что такое слава, – говорил художник, – это когда толпа бездельников зовет тебя „дорогой учитель"».
   Время шло, и – увы – с каждым новым месяцем угроза, нависшая над ним, проявлялась все отчетливей. Особенно трудной была для него весна 1904 года. Его худоба стала настолько катастрофической – он весил теперь меньше сорока девяти килограммов, – что кости попросту «дырявили его кожу» и он уже не мог подолгу сидеть. Видя, что ему становится все хуже, он решил вопреки всему попытаться летом пройти новый курс лечения – на этот раз неподалеку от Эссуа, в Бурбон-ле-Бен, в департаменте Верхней Марны: «Полечусь на водах – может, станет легче».
   Эта надежда поддерживала его все время, пока он жил в Бурбон-ле-Бен. «Здесь очень многие довольны лечением». К концу курса ему даже показалось, будто лечение помогло. Но как только к исходу первой половины сентября он вернулся в Эссуа, наступило разочарование. Страх захлестнул его. Что же с ним будет?
   В минувшем году по инициативе Франца Журдена в Париже был создан новый художественный Салон – осенний. 15 октября должна была открыться вторая выставка Салона в Большом дворце. Устроители выставки, желая, чтобы в ней участвовал Ренуар, обратились с соответствующей просьбой к Дюран-Рюэлю. Но художник, глубоко подавленный своими страданиями, послал торговцу картинами письмо, в котором далее не старался скрыть свое отчаяние: «Что касается осенней выставки, поступайте как знаете. Это все, что я могу Вам сказать. Я ничего не могу и не хочу для этого делать. Я с трудом передвигаюсь – и боюсь, что с живописью покончено. Я больше не смогу работать. А раз так, все мне теперь безразлично… Я вернусь (в Париж) 1 октября. Постараюсь закончить многие вещи, сократить мои расходы и т. д.».
   Подобно многим нервным людям, остро реагирующим на все, Ренуар быстро оправился от угнетенного состояния. Достаточно было ему вновь сесть к мольберту, увидеть, как вновь повторяется привычное чудо творчества, и он воспрянул духом. Он страдал, болезнь уродовала его руки, но он по-прежнему мог писать картины, а пока он может писать, ничего не потеряно. Спустя пять дней после того, как он послал это письмо Дюран-Рюэлю, Ренуар написал Жюли Мане записку в совершенно ином тоне, из которой видно, что он ясно осознал свою участь и принял ее. «Я должен смириться, – писал он девушке, – я в западне. Болезнь развивается медленно, но верно. В будущем году мне будет хуже, а дальше – еще и еще. К этому надо привыкнуть – и дело с концом».
   Еще больше подстегнул его творческий энтузиазм успех в осеннем Салоне. Помимо посмертной выставки Тулуз-Лотрека, умершего три года назад, Салон предлагал вниманию посетителей еще два зала: зал Сезанна и зал Ренуара. В каждом из них было по три десятка картин. Работы Сезанна по-прежнему вызывали яростные нападки [199], зато картины Ренуара нравились почти всем. Теперь уже было очевидно: Ренуара считали одним из крупнейших мастеров современной живописи.
   Художник вновь окунулся в работу с пылом, который рождает одна лишь страсть. Когда в сентябре, в дни уныния и тоски, он писал Дюран-Рюэлю, что, возможно, скоро оставит работу, он не принимал в расчет своей любви к живописи. Живопись – главная страсть его жизни, радость его, но также и сила.
   Она будила в нем неодолимую потребность творчества, и он должен был отыскать способ ее удовлетворить. Оставить работу! Как будто он согласится на это, пока жив! Перестать творить – разве это не значило для него перестать жить? Движимый потребностью творчества, он отвечал на каждый приступ своего недуга новым напряжением сил. Воллар настойчиво просил Ренуара сделать несколько литографий. Поначалу художник отказывался: он плохо знал это дело; он даже накричал на торговца картинами, но затем, ворча, согласился. Исполняя навязанную ему работу, он создал с десяток вещей, в том числе портреты Воллара и Вальта [200].
   Ревматизм, уродовавший его пальцы, принуждал его к новым условиям работы, и к этому надо было привыкнуть. Сегодня он уже не мог бы написать в духе Энгра своих «Больших купальщиц». Его мазок становился все шире. Это могло бы иметь, печальные последствия. Но этого не случилось: вызванное необходимостью изменение стиля отвечало главной особенности личности Ренуара, человека необыкновенно впечатлительного, чуткого к внешним влияниям, словно бы стремящегося раствориться в общечеловеческом. Сковав его возможности, болезнь побудила его раскрыть в себе самое сокровенное, глубже всего запрятанное. Под его кистью женщины, цветы и листья отныне все больше сливаются в единую трепетную массу, сверкающую, будто охваченную единым вселенским пожаром.
   Альбер Андре был немало удивлен ловкостью и уверенностью, с какой Ренуар орудовал искалеченной рукой.
   «Когда сюжет картины несложен, он начинает с того, что набрасывает кистью мазки, обычно красновато-бурого цвета, намечая наиболее общие части изображения, чтобы видеть соотношение элементов, из которых должна состоять картина. „Это объемы“, – с лукавым видом говорит он. Затем, тут же, чистыми красками, разведенными растворителем (так же как в акварели), он быстро покрывает холст, и вдруг перед вами возникает нечто неясное, но радужное, где цвета перетекают один в другой, нечто, приводящее вас в восторг даже раньше, чем вы поймете смысл изображенного.
   Во втором сеансе, когда растворитель уже несколько испарился, Ренуар возвращается к подготовленному ранее, работая почти тем же способом, но пользуясь на этот раз смесью масла, растворителя и несколько большим количеством красочной массы.
   Он высветляет те части, которые должны сиять, нанося прямо на холст чистую белую краску. Таким же образом он усиливает тени и полутона – непосредственно на самом холсте. Он не смешивает или почти не смешивает краски на своей палитре, которая усеяна лишь маленькими маслянистыми запятыми почти чистого цвета.
   Постепенно он уточняет формы, которые при том всегда сливаются одна с другой.
   «Пусть они целуются…» – говорит он.
   Еще несколько мазков, и из первоначального цветистого тумана возникают мягкие, округлые формы, на которых будто сверкают отблески драгоценных камней, – формы, окутанные прозрачными золотистыми тенями».
   Художественная продукция Ренуара не отличалась разнообразием тем. Солнечные пейзажи, обнаженные фигуры с могучими торсами и широкими бедрами сменяются портретами маленького Клода, где мастерски переданы детское обаяние и естественность. Никто не умел лучше живописать мир ребенка, с большим лиризмом передать его трогательную непосредственность, чем этот измученный болезнью, состарившийся человек. Казалось, тело его давно утратило память о той первой поре пробуждения к жизни, но духом он был бесконечно ей близок.
   Какие волшебные струны души шестидесятичетырехлетнего Ренуара открывают нам эти портреты, какое понимание детства! Взгляд художника столь же ясен, как и взгляд младенца. Сила времени, разрушившая его тело, не тронула его души, а в ней жила та же радость, та же легкость, что и в дни его весны.
   Не сменил он и образа жизни: первые теплые дни встречал в Париже, лето проводил в Эссуа, часть осени и зиму – в Кане, в доме, где расположилась местная почта [201]. Из этого дома открывался вид с одной стороны – на старинный городок О-де-Кань, с другой – на большую благоухающую апельсиновую рощу, уступами поднимавшуюся кверху от самой дороги.
   Взгляд художника проникал сквозь зелень, сквозь мерцающий свет.
   Этот же свет озарял море, когда в нем из пены возникла бессмертная Венера.
 
** *
 
   Один из друзей Поля Галлимара, Морис Ганья, увлекшись творчеством Ренуара, постепенно собрал большую коллекцию его картин. Ганья, окончивший в свое время «Эколь сантраль», был промышленником, владельцем балочной фабрики в Торре-Аннунциата, близ Неаполя, – этому он отдал тринадцать лет жизни. Заболев малярией и решив отделаться от фабрики, он возвратился в Париж и там в 1903 году женился. Однако здоровье его не окрепло, и жена просила его не брать на себя никаких иных забот, кроме семейных. Желая создать у себя в доме аристократическую обстановку, он начал собирать картины. Как-то раз в 1904 году он попросил Галлимара отвести его к Ренуару и сразу же купил у художника двенадцать картин на сумму 26 тысяч франков [202].
   «Нас угощают орехами, когда у нас уже нет зубов, чтобы их грызть», – брюзжал Ренуар [203]. В марте 1905 года умер Поль Берар. В начале мая была распродана на публичном аукционе его коллекция, насчитывавшая восемнадцать работ Ренуара. Картина «Вечер детей в Варжемоне» досталась покупателю, уплатившему за нее 14 тысяч франков [204]. Вокруг Ренуара теперь постоянно вертелись люди, стремившиеся воспользоваться его растущей славой и нажиться на сделках с его картинами, что крайне раздражало художника. Мало того, что «любители» обманом пытались заполучить у него по дешевке какую-нибудь картину, – его холсты подделывали мошенники. Кровь привлекает мух, а слава – все равно что кровь. Даже Воллар, чьи выходки забавляли Ренуара, все же временами его сердил. Художник скоро догадался, почему торговец картинами всегда задавал ему столько вопросов: Воллар задумал написать о нем книгу. «Он записывает все наши разговоры и мои суждения обо всем и ни о чем, – негодовал Ренуар. – Он сделает из меня идиота… Достаточно мне сказать какую-нибудь глупость, как он тотчас приходит в восторг и бежит в уборную – записывать мои слова».
   Счастье, что у него была его живопись, работа наедине с холстом!
   1905 год завершился для него малоприятным образом. «У меня очень болят руки – вот все, что я могу тебе сказать», – писал он Жоржу Ривьеру. Большой палец на одной из рук парализован. К ревматическим болям прибавились боли в желудке.
   Ренуар к тому же тревожился за своего старшего сына, Пьера. Его удивлял и огорчал выбор юноши, которому в ту пору исполнилось двадцать лет: Пьер хотел стать артистом – «человеком вне закона», почему-то добавлял художник. Тем не менее Ренуар не стал противиться склонностям сына, и тот поступил в консерваторию, в класс Сильвена. Художник уважал свободу личности не на словах, а на деле.
   Первые месяцы 1906 года принесли ему некоторое облегчение. «Сейчас я чувствую себя так хорошо, как только можно», – писал он из Каня 15 февраля Дюран-Рюэлю Улучшение это закрепилось. «Я работал. Я много работал», – с удовлетворением повторял в своих письмах Ренуар. Болезнь обрекла его на неподвижность, но даже этим она предоставила ему неоценимые преимущества. Она избавила его от ненужных потерь времени, от бесполезных хождений, от бесконечной растраты сил, которая грозит всякому знаменитому человеку, осаждаемому современниками. Болезнь способствовала последовательным творческим усилиям, беспрерывным художественным исканиям, которым искусство Ренуара, бесспорно, во многом обязано своей мощью, способствовала также его душевному покою. Настолько тягостным было для него присутствие непрошеных посетителей, что бессодержательные разговоры сназойливыми людьми, сумевшими нарушить его уединение, утомляли Ренуара куда больше, чем работа над любой картиной.
   Зато его развлекала, когда он сидел у мольберта, болтовня его натурщиц, в особенности Габриэль, у которой всегда была в запасе уйма смешных историй и сплетен!
   «Он нередко называл их индюшками, разинями, дурехами, грозил палкой, – рассказывает Жан Ренуар, – они хохотали, вскакивали на диван или бегали, как в игре в четыре угла, не стесняясь намекать на его больные ноги: „Мы вас не боимся… все равно не догоните!“ Иногда какая-нибудь девушка проявляла великодушие: „Хорошо, я подойду, но вы ударите меня только один раз“. Девушка подходила к нему, и под общий смех он наносил ей символический удар. Девушки любили подражать стилю служанок Мольера, которого читали, чтобы угодить „хозяину“. „Чем засорять мозги дурацкими романами, читайте лучше Мольера! “ Он любил Мольера за то, что тот „не был интеллектуалом“. Однажды он всерьез рассорился с натурщицей, которая читала Анри Бордо».
   Удивительное зрелище являли эти женщины – нагие или полуодетые, в одеждах из яркой ткани, сновавшие вокруг больного старика. Певец женщин, певец наготы, Ренуар был властителем этого женского царства. Точнее, он был жрецом, служителем культа, быть может самого древнего из всех, культа той таинственной силы, что воплощена в женщине и сквозь вереницы поколений обеспечивает продолжение человеческого рода. Да и разве его творчество некоторыми чертами не сродни искусству – вероятно, магического свойства – первобытных ваятелей, которые, изображая женщин, порой чудовищно преувеличивали их формы? Ренуар с наслаждением моделировал груди, крепкие ноги, переходящие в могучие бедра. Ему нравилось мощными мазками передавать эту плоть, воспевать с характерной для него одухотворенной чувственностью все, что загадочным, неотвратимым образом будит желание в душе мужчины, заставляя его свершить таинство, предначертанное божеством, охраняющим человеческий род.
   Ренуар настолько ощущал себя жрецом этого культа, что ему трудно было понять, как может женщина отказаться обнажить перед ним свое тело.
   Он трижды писал портрет Мисии, бывшей жены Таде Натансона: разведясь с ним, она вышла замуж за богатейшего дельца, владельца многих зрелищных предприятий Альфреда Эдвардса. Красота Мисии восхищала Ренуара. В июле он написал ей из Эссуа: «Приезжайте, обещаю на четвертом портрете сделать Вас еще красивей». Но Мисия огорчила его: позируя, она не хотела расстегнуть кофточку. Ренуар принимался ее умолять, сердясь на ее целомудрие: «Больше расстегните, больше, прошу вас! Почему, черт побери, вы не хотите показать свою грудь?» – и, разочарованный очередным отказом, он в ярости, чуть не плача кричал ей: «Это же преступление!»
   Долгие месяцы он пребывал в счастливом расположении духа, о чем свидетельствуют его письма. «Я чувствую себя превосходно», – заявлял он в январе 1907 года. Однако не стоит заблуждаться на этот счет. Руки и ноги Ренуара постепенно костенели. Скрючивались пальцы, в которых он держал кисть. Но все это не сказывалось на его работе, и вот в чем разгадка его оптимизма. Ренуар был весь во власти творческого порыва. Этюды обнаженной натуры, портреты Коко следовали один за другим. Гениальные старцы подобны вековым дубам: ствол расщеплен дуплом, но высоко над лесом, открытые ветрам и свету, шумят густые зеленые кроны. Подобно им, старцы тоже – над миром, над скопищем людских страстей. Они многое пережили, это обогатило их опыт, и, боготворя свое искусство и еще больше – свободу творчества, они щедро, до конца раскрывают свой дар. Щедро и вместе с тем с наслаждением. «Наслаждение творчеством» – разве это выражение не принадлежит Ренуару? Многие жалели его за монашеский образ жизни. Но с равным успехом они могли бы жалеть любовников, скрывавших свою любовь в уединенном уголке. Подобно этим любовникам, он не терпел отвлечений от своей страсти; стоило ему оставить работу – его муку, его счастье, – и он невыносимо скучал. Как-то раз Амбруаз Воллар сказал в простоте душевной: «Вот Вальта – он только об одной живописи и думает. Живет все время в Антеоре, куда и кошка не заглянет. Единственное его развлечение – охота». «Что? – возмутился Ренуар. – Вальта ходит на охоту? Бросает свою мастерскую? – И, покачав головой, воскликнул: – Посмел бы кто-нибудь предложить папаше Коро пойти на охоту!»
   Умерли Жорж Шарпантье и его жена. В апреле распродали коллекцию их картин: за большой холст «Мадам Шарпантье с детьми» была уплачена самая крупная сумма, когда-либо предлагавшаяся за произведения Ренуара. Картину продали покупателю за 84 тысячи франков [205]. Когда об этом сообщили Ренуару, он как раз писал портрет Мисии. «А сколько вам заплатили за эту картину?» – спросила Мисия. «Мне? – пробурчал художник. – Мне заплатили 300 франков плюс обед!» [206]
   Коллекционеры часто приводили его в исступление. В тот год ему далее не понравилось, что Ганья поспешил купить у него столько картин, и одно время он не хотел продавать ему новые. Слишком много его картин собрано в одном месте, говорил он, это создаст в конечном счете неблагоприятный эффект. «Приезжайте ко мне!» – ответил ему Ганья. И Ренуар убедился, что его картины попали в руки утонченного знатока: он заключил их в великолепные рамы времен XVIII века и развесил так, что они на редкость выгодно оттеняли друг друга. Художник сказал, что отныне предоставляет Ганья право свободно, даже раньше Дюран-Рюэля, выбирать для себя картины в его мастерской. Ганья широко пользовался этим правом, постепенно он собрал самую потрясающую, самую полную, самую совершенную коллекцию работ Ренуара [207].
   Отныне прочная дружба связала его с Ренуаром, каждый год он на месяц приезжал к нему в Кань. Дружба эта к тому же подкреплялась той особенностью – жизнь наша во многом зависит от подобных мелочей, – что Ренуар и Ганья оба были людьми зябкими. Оба часто пользовались шерстяной одеждой и пледами.
   «Пока собирали мольберт и ящик с красками, Ганья обеспокоенно повторял: „Советую накинуть еще один шарф. Сейчас немного ветрено“. А сам он тем временем спешил облачиться в пальто из плотной шерсти и уже представлял себе, как он, будто ленивая ящерица, забьется в стенную нишу и оттуда станет глядеть, как пишет свою картину Ренуар» [208].
 
* * *
 
   В Кане Ренуар вдруг спешно покинул дом, где помещалась почта, и временно обосновался на вилле у дороги в Ванс. Причина бегства? Некая строительная фирма начала рубить прекрасную апельсиновую рощу, радовавшую взор художника: ее место должны были занять различные службы. Ренуар негодовал. Вот они, новые времена: только бы все разрушить, уничтожив последние остатки поэзии в мире!
   Алина давно уговаривала Ренуара навсегда обосноваться в Кане. Она хотела, чтобы он купил или построил там дом. За рекой Ла Кань на холме продавалась усадьба под названием «Колетт». Ренуар хорошо знал этот уголок: большую часть его занимала старая-престарая оливковая роща; прекрасные, налитые соком кряжистые деревья были увенчаны густой листвой. Художник часто поднимался на этот холм, чтобы там писать свои картины. Иногда его сопровождали Габриэль и Коко. Возил его туда на своей коляске местный возница по имени Баптистен. Из оливковой рощи открывался вид на старый Кань. Вырисовывалась гряда Эстереля. Вдали, вплоть до мыса Антиб, сверкало море… Человек, предложивший владельцу «Колетт» купить у него усадьбу, хотел снести оливковую рощу и на ее месте засеять гвоздикой огромное поле.