С полчаса, я думаю, сидели обе дамы молча. У каждой из них так много наболело на душе, что говорить даже было тошно, и они только перекидывались фразами.
   - Ты когда его видела? - спросила Полина.
   - Вчера. Смотритель тут добрый; пускает меня, - отвечала Четверикова, закрывая лицо руками.
   - Что, он переменился?.. Упал духом?
   - Ужасно! Денег, говорит, главное, теперь ему нужно; а у меня решительно нет. Муж уехал и оставил какие-то пустяки. Чаю, вообрази, chere amie, не дают ему: говорят, что сожжет острог.
   Проговоря это, Четверикова заплакала. У Полины тоже были полны глаза слез.
   - Вся теперь надежда, как мне говорят, это - просить Якова Васильича. Неужели, наконец, он не сжалится? Есть же в нем хоть капля сострадания!
   Полина горько улыбнулась.
   - Яков Васильич никогда, кажется, и ни над чем еще не сжалился, где говорит его самолюбие. Я успела его узнать хорошо! - отвечала она.
   - Нет, chere amie, я уговорю его, я, наконец, стану перед ним на колени, буду умолять его... Я женщина: он поймет это. Позволь только мне просить его и пусти меня к нему одну.
   - Хорошо, - отвечала Полина, - но только наперед тебе говорю, что это, я не знаю, какой ужасный человек! - прибавила она с каким-то нервным содроганием.
   На этих словах дамы замолчали и задумались, но раздавшийся вскоре сердитый звонок заставил их вздрогнуть.
   - Это он приехал! - проговорила Полина.
   - Он! - повторила Четверикова, и обе они побледнели.
   Воротился действительно Калинович. При входе его швейцар вскочил и вытянулся в струнку. Господин в пальто подскочил к нему.
   - Записка, ваше высокородие... - начал было он.
   - Дожидайся тут, болван; лезет! - крикнул сердито вице-губернатор.
   Пальто подалось назад и стало на прежнее место. Калинович прошел прямо в свой кабинет. Человек поставил на стол две зажженные свечи. Вице-губернатор, показав ему головой, что он может уйти, опустился в кресло и глубоко задумался: видно, и ему нелегок пришелся настоящий его пост, особенно в последнее время: седины на висках распространились по всей уж голове; взгляд был какой-то растерянный, руки опущены; словом, перед вами был человек как бы совсем нравственно разбитый... Но послышались тихие шаги Полины - и лицо Калиновича в одну минуту приняло холодное и строгое выражение.
   - Четверикова там приехала, желает тебя видеть, - проговорила та.
   - Что такое? - спросил Калинович.
   - Не знаю. Об отце, кажется, желает что-то тебя попросить, - отвечала Полина.
   Вице-губернатор покраснел. В первый раз еще приходилось ему встретиться с семейством князя после несчастного с ним случая. Несколько минут он заметно колебался. Отказать было чересчур жестоко; но, с другой стороны, принять он стыдился и боялся за самого себя.
   - Просите! - проговорил он, наконец.
   Полина с удовольствием пошла. Ответ этот дал ей маленькую надежду. Вошла m-me Четверикова и проговорила: "Bonsoir!"* Она была так же стройна и грациозна, как некогда; но с бесстрастным и холодным выражением в лице принял ее герой мой.
   ______________
   * Добрый вечер! (франц.).
   - Bonsoir! - ответил он ей и пригласил движением руки садиться.
   - Я пришла, Яков Васильич, просить вас за отца. Сжальтесь, наконец, вы над ним! - начала она прямо.
   - Но что я могу сделать, Катерина Ивановна? - спросил Калинович.
   - Господи! Говорят, вы все можете! - воскликнула m-me Четверикова, всплеснув руками.
   Вице-губернатор пожал плечами.
   - Послушайте, Калинович, - продолжала она, протягивая ему прекрасную свою ручку, - мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в последнее время вы были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости... Послушайте, я всю жизнь буду вам благодарна, всю жизнь буду любить вас; только спасите отца моего, спасите его, Калинович!
   Проговоря это, m-me Четверикова все еще не выпускала руку Калиновича; он тоже не отнимал ее.
   - За прежнее, - начал он, - я не говорю: вы можете называть меня тираном, злодеем; но теперь, что теперь я могу сделать? Научите вы меня сами.
   - Послушайте, - начала Четверикова, - говорят, вот что теперь надо сделать: у отца есть другое свидетельство на имение этого старика-почтмейстера: вы возьмите его и скажите, что оно было у вас, а не то, за которое вы его судите, скажите, что это была ошибка, - вам ничего за это не будет.
   Калинович нахмурился и отнял руку.
   - Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и, наконец, - продолжал он, хватая себя за голову, - вы говорите, как женщина. Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой поступок!
   - Спасти человека не безнравственно, Калинович! - проговорила Четверикова.
   Вице-губернатор пожал плечами.
   - Но что ж из этого будет? Поймите вы меня, - перебил он, - будет одно, что вместе с вашим отцом посадят и меня в острог, и приедет другой чиновник, который будет делать точно то же, что и я.
   - Нет, можно: не говорите этого, можно! - повторяла молодая женщина с раздирающей душу тоской и отчаянием. - Я вот стану перед вами на колени, буду целовать ваши руки... - произнесла она и действительно склонилась перед Калиновичем, так что он сам поспешил наклониться.
   - Господи! Катерина Ивановна! Что вы делаете? - восклицал он, силясь поднять ее.
   - Я не встану, не уйду от вас. Спасите моего отца!.. Спасите! говорила она и начала истерически рыдать.
   Калинович почти в объятиях поддерживал ее.
   - Успокойтесь, Катерина Ивановна! - говорил он. - Успокойтесь! Даю вам честное слово, что дело это я кончу на этой же неделе и передам его в судебное место, где гораздо больше будет средств облегчить участь подсудимого; наконец, уверяю вас, употреблю все мои связи... будем ходатайствовать о высочайшем милосердии. Поймите вы меня, что один только царь может спасти и помиловать вашего отца - клянусь вам!
   Четверикова встала и, как безумная, забросила своей восхитительной ручкой разбившийся локон волос за ухо.
   - Злой вы человек! Не даст вам бог счастья! - проговорила она и, шатаясь, вышла из кабинета. За дверьми приняла ее Полина.
   - Tout est fini!* - проговорила молодая женщина голосом, полным отчаяния.
   ______________
   * Все кончено! (франц.).
   - Слышала, - отвечала вице-губернаторша, не менее встревоженная. Ecoutez, chere amie*, - продолжала она скороговоркой, ведя приятельницу в гостиную, - ты к нему ездишь. Позволь мне в твоей карете вместо тебя ехать. Сама я не могу, да меня и не пустят; позволь!.. Я хочу и должна его видеть. Он, бедный, страдает за меня.
   ______________
   * Послушай, дорогая (франц.).
   - Да, съезди, Полина, съезди, chere amie! Но, господи, что с ним будет? - заключила Четверикова, и обе дамы, зарыдав, бросились друг к другу в объятия.
   Калинович между тем, как остался, взявшись за спинку кресла, так и стоял, не изменяя своего положения.
   "Все меня проклинают, все меня ненавидят, и за что?" - проговорил он с ироническою улыбкою и потом, как бы желая задушить внутреннюю муку, хотел чем-нибудь заняться и позвонил.
   Вошел тот же лакей.
   - Там какой-то человек стоит на лестнице. Позови его сюда! - проговорил Калинович.
   Пальто явилось.
   - Кто ты такой? - спросил довольно строго вице-губернатор.
   - Суфлер, ваше превосходительство, - отвечало пальто. - Так как труппа наша имеет прибыть сюда, и госпожа Минаева, первая, значит, наша драматическая актриса, стали мне говорить. "Ты теперь, говорит, Михеич, едешь ранее нашего, явись, значит, прямо к господину вице-губернатору и записку, говорит, предоставь ему от меня". Записочку, ваше превосходительство, предоставить приказано.
   Проговоря это, суфлер модно подал небольшое письмецо и, сделав несколько шагов назад, принял ту позу, которую обыкновенно принимают, в чулках и башмаках, театральные лакеи, роли которых он, вероятно, часто исполнял.
   - Что такое? - проговорил между тем Калинович, развертывая письмо.
   Там было написано:
   "По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене - и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня видеть, то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я остановлюсь в доме Коркина. О, как я хочу сказать вам многое, многое!.. Ваша..."
   При чтении этих строк лицо Калиновича загорелось радостью. Письмо это было от Настеньки. Десять лет он не имел о ней ни слуху ни духу, не переставая почти никогда думать о ней, и через десять лет, наконец, снова откликнулась эта женщина, питавшая к нему какую-то собачью привязанность.
   - Что ж, скажи: госпожа Минаева у вас в труппе и будет здесь играть всю зиму? - спросил он каким-то смешным от внутреннего волнения тоном.
   - Точно так, ваше превосходительство! - отвечал модно суфлер. - Будет публика довольна, собственно, через них, - надеемся на то! - прибавил он.
   - И хорошая, значит, она актриса? - проговорил Калинович. Голос его перехватывался.
   Суфлер усмехнулся этому вопросу.
   - Актриса такая, ваше превосходительство, что понимай только умеючи, отвечал он с каким-то умилением. - Хоть бы теперь про себя мне сказать: человек я маленький! Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали... Самим богом уж, видно, им на то особливое дарование дано за их, может быть, ангельскую добрую душу, которой и пределов, кажется, нет.
   Проговоря это, Михеич заметил, что вице-губернатор в каждое слово его как бы впивается, и потому, еще более расчувствовавшись, снова распространился.
   - Хоть бы теперь, ваше превосходительство, опять мне самого себя взять: сколько я ихними милостями взыскан - так и сказать того не могу! Жалованье тоже получаю маленькое. Три рубля серебром в месяц, а хлеба нынче пошли дорогие; обуться, одеться из этого надобно прилично своему званию: не мужик простой - артист!.. В затрапезном халате не пойдешь. А в этой нашей проклятой будке ужасно как платье дерется по тому самому, что нечистота... сырость... ужасно-с! И оне, видев собственно меня в бедном моем положении, прямо мне сказали: "Михеич, говорят, живи, братец у меня; я тебя прокормлю!" - "Благодарю, говорю, сударыня, благодарю!" А что я... что ж?.. Я служить готов. Дяденька вот теперь при них живет: хоша бы теперь, сапоги или платье завсегда готов для них приготовить; но они только сами того не допускают: сами изволят все делать.
   - А дядя разве с ней живет? - спросил Калинович, закидывая голову на спинку кресла.
   - При них, ваше превосходительство, старичок добрейший. Уж как Настасью Петровну любят, так хоть бы отцу родному так беречь и лелеять их; хоть и про барышню нашу грех что-нибудь сказать: не ветреница! Сами, может быть, ваше превосходительство, изволите знать: у других из их званья по два, по три за раз бывает, а у нас, что-что при театре состоим, живем словно в монастыре: мужского духу в доме не слыхать, сколь ни много на то соискателей, но ни к кому как-то из них наша барышня желанья не имеет. В другой раз, видючи, как их молодость втуне пропадает, жалко даже становится, ну, и тоже, по нашему смелому, театральному обращению, прямо говоришь: "Что это, Настасья Петровна, ни с кем вы себе удовольствия не хотите сделать, хоть бы насчет этой любви или самых амуров себя развлекли". Оне только и скажут на то: "Ах, говорит, дружок мой, Михеич, много, говорит, я в жизни моей перенесла горя и перестрадала, ничего я теперь не желаю"; и точно: кабы не это, так уж действительно какому ни на есть господину хорошему нашей барышней заняться можно: не острамит, не оконфузит перед публикой! - заключил Михеич с несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова его на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать волновавших его чувствований.
   - Хорошо, хорошо! - поспешил он перебить. - Кланяйся Настасье Петровне и скажи, что я непременно буду в театре и всем, что она пишет мне, я воспользуюсь. Понимаешь?
   - Понимаю, ваше превосходительство, - отвечал с глубокомысленным выражением Михеич.
   - Да, скажи ей! - повторил Калинович. - А тебе вот на покуда на твои нужды, - прибавил он и, взяв со стола бумажку в пятьдесят рублей серебром, подал ее суфлеру.
   Того даже попятило назад.
   - Такую, ваше превосходительство, награду изволите давать, что и принять не смею! - проговорил он.
   - Ничего, возьми и ступай: не говори только никому.
   - Слушаю, ваше превосходительство, - подхватил Михеич и, модно расшаркавшись, вышел на цыпочках.
   Оставшись один, Калинович всплеснул благоговейно руками перед висевшим в углу распятием.
   - Боже! Благодарю тебя, что ты посылаешь мне этого ангела-хранителя!.. Я теперь не один: она спасет меня от окружающих меня врагов и злодеев! воскликнул он и в изнеможении опустился в кресло. По щекам его текли слезы; лицо умилилось. Как бы посреди холодной и мертвящей вьюги вдруг на него пахнуло весной, и показалось теплое, светлое и животворное солнце. Десятилетней отвратительной семейной жизни и суровых служебных хлопот как будто бы и не бывало. Перед ним снова воскресла и впереди мелькала опять молодость с ее любовью, наслаждениями и мечтами. - Боже! Благодарю тебя!.. За такие минуты счастья можно платиться годами нравственных мук! Боже, благодарю тебя!.. - повторял он тысячекратно.
   VIII
   На выезде главной Никольской улицы, вслед за маленькими деревянными домиками, в окнах которых виднелись иногда цветы и детские головки, вдруг показывался, неприятно поражая, огромный серый острог с своей высокой стеной и железной крышей. Все в нем, по-видимому, обстояло благополучно: ружья караула были в козлах, и у пестрой будки стоял посиневший от холода солдат. Наступили сумерки. По всему зданию то тут, то там замелькали огоньки.
   На правой стороне, в караульной комнате, сидел гарнизонный, из поляков, прапорщик Лимовский. Несмотря на полную офицерскую форму, он имел совершенно плоское женское лицо и в настоящую минуту, покуривая трубку, погружен был в самые романические мысли о родине и прелестных паннах. Жить в обществе, быть знакому с хорошими дамами, танцевать там - составляло страсть прапорщика. Желая представить из себя светского человека, он старался говорить как можно более мягким голосом и прибирал обыкновенно самые нежные фразы.
   Около средних ворот, с ключами в руках, ходил молодцеватый унтер-офицер Карпенко. Он представлял гораздо более строгого блюстителя порядка, чем его офицер, и нелегко было никому попасть за его пост, так что даже пробежавшую через платформу собаку он сильно пихнул ногой, проговоря: "Э, черт, бегает тут! Дьявол!" К гауптвахте между тем подъехала карета с опущенными шторами. Соскочивший с задка ливрейный лакей сбегал сначала к смотрителю, потом подошел было к унтер-офицеру и проговорил:
   - Княгиня приехала: отворить потрудитесь.
   - Не велено, - отвечал тот лаконически и с малороссийским акцентом.
   - Да ведь княгиня ездит; как же не велено? Помилуйте! - возразил лакей.
   - Да что мини ездит, коли не велено. Давича вон еще гобернатор наезжал с полицеймейстером... наказывали. Ездит! - отвечал унтер-офицер.
   - Что ж! Я у смотрителя был: они приказали, - возразил опять лакей.
   - Ничего не приказали. Что мини смотритель? Не начальство мое. У меня свой офицер здесь есть... Смотритель! - говорил сурово Карпенко.
   - И офицер прикажет, - произнес лакей и побежал.
   - Прикажут? Да! - повторил ему вслед со злобой унтер-офицер.
   - Княгиня, ваше благородие, приехала, солдаты не пускают, - доложил лакей, входя в караульню.
   Прапорщик вскочил.
   - Ах, боже мой! Боже мой! - воскликнул он и тотчас же побежал.
   - Отворить! - крикнул он унтер-офицеру.
   - Не приказано, ваше благородие... - осмелился было ему возразить Карпенко.
   - Отворить, дурак! - крикнул грозным голосом нежнейший прапорщик и, как истый рыцарь, вышел даже из себя для защиты дам; но потом, приняв, сколько возможно, любезную улыбку, побежал к карете.
   - Pardon, madame, тысячу раз виноват. Позвольте мне предложить вам руку, - говорил он, принимая из кареты наглухо закутанную даму.
   - Эти наши солдаты такой народ, что возможности никакой нет! - говорил он, ведя свою спутницу под руку. - И я, признаться сказать, давно желал иметь честь представиться в ваш дом, но решительно не смел, не зная, как это будет принято, а если б позволили, то...
   - Пожалуйста, мы рады будем, - отвечала дама не своим голосом.
   - А для меня это будет неожиданным и величайшим блаженством! воскликнул прапорщик восторженным тоном. - Но, madame, вы трепещете? прибавил он. - Будьте тверды, не падайте духом, заклинаю вас! И, бога ради, бога ради, осторожнее перешагивайте этот ужасный порог, не повредите вашей прелестной ножки... - объяснялся прапорщик, проходя внутренний двор.
   На лестнице самого здания страх его дамы еще более увеличился: зловонный, удушливый воздух, который отовсюду пахнул, захватывал у ней дыхание. Почти около нее раздался звук цепей. Она невольно отшатнулась в сторону: проводили скованного по рукам и ногам, с бритой головой арестанта. Вдали слышалась перебранка нескольких голосов. В полутемном коридоре мелькали стволы и штыки часовых.
   - Князь здесь, - проговорил, наконец, прапорщик, подведя ее к двери со стеклами. - Желаю вам воспользоваться приятным свиданием, а себя поручаю вашему высокому вниманию, - заключил он и, отворив дверь, пустил туда даму, а сам отправился в караульню, чтоб помечтать там на свободе, как он будет принят в такой хороший дом.
   Дама между тем, вошедши, увидела, что князь сидел в глубокой задумчивости, облокотясь на маленький столик. Перед ним горела сальная свечка. Слегка кудрявые на висках его волосы были совсем уже седы; худоба лица еще более оттенилась отпущенными усами и окладистой бородой, которые тоже были, как молоком, спрыснуты проседью. Князь все еще был в щеголеватом бархатном халате; чистая рубашка его была расстегнута и обнаруживала часть белой груди, покрытой волосами; словом, при этом небрежном туалете, с выразительным лицом своим, он был решительно красавец, какого когда-либо содержали тюремные стены. Легкий шорох вошедшей дамы заставил его обернуться. Он встал, недоумевая, кто это пришел. Дама в это время откинула скрывавший ее капюшон бурнуса.
   - Боже мой! Полина! - воскликнул князь.
   - Да, - отвечала та, подходя.
   Князь схватил и начал целовать ее руку. Она в изнеможении опустилась на его арестантскую кровать.
   - Ну, что ты? Здоров? - проговорила она, как бы не зная, что сказать.
   - К несчастию, - отвечал князь и тоже опустился на свой стул.
   Оба они несколько времени смотрели друг другу в глаза, как бы желая поверить, кто из них в последнее время больше страдал.
   - Как ты приехала от твоего аргуса? - начал, наконец, князь.
   - В карете княгини. Под ее уж именем, - отвечала Полина. - Я денег тебе привезла. Catherine вчера говорила... две тысячи тут... - прибавила она, вынимая толстый бумажник.
   - Mersi! - произнес князь, целуя ее руку и дрожащей рукой засовывая деньги в халатный карман.
   На глазах его навернулись слезы.
   - Catherine, значит, была у вас? - спросил он после короткого молчания.
   - Была и просила было...
   - И что ж?
   - Разумеется, ничего.
   Лицо князя приняло мрачное выражение.
   - Гм! - повторил он насмешливым тоном и хотел кажется, еще что-то сказать, но промолчал.
   - Это он тебе за меня мстит, решительно за меня, - продолжала Полина.
   - Да. Но каким же образом он это узнал? Не черт же ему на бересте написал! - произнес князь.
   - Я сама ему все рассказала, - произнесла Полина задыхавшимся голосом.
   Князь пожал плечами.
   - Это сумасшествие! - воскликнул он. - Девочка... пансионерка, и та того не сделает. Помилуйте, Полина!
   - Что делать! - возразила она. - Ты сам хорошо помнишь, как я за него выходила; не совершенно же я была какая-нибудь потерянная женщина. Я все-таки хотела быть настоящей ему женой и раскаялась перед ним, как только может человек раскаяться перед смертью. Всю душу, все сердце я открыла ему, и он, вместо того чтоб поддержать во мне этот порыв, мной же данное оружие употребил против меня. - На этих словах Полина приостановилась, но потом, горько улыбнувшись, снова продолжала: - Обиднее всего для меня то, что сам на мне женился решительно по расчету и никогда мне не был настоящим мужем, а в то же время мстит и преследует меня за мое прошедшее. Вначале, когда я имела еще глупость выговаривать ему за его холодность и почти презрение ко мне, он прямо отвечал, - что разве такие женщины, как я, имеют право ожидать от мужей любви?.. Каково это было выслушивать? Или теперь, в Петербурге, соберутся иногда знакомые и начнут в обыкновенном гостином разговоре рассказывать про какую-нибудь немножко скандалезную любовь - ну, и скажешь к слову: "Что это? Как это можно?", он сейчас же возразит, что в этом случае гораздо лучше быть строгим к себе, чем к другим, и на себя посмотреть надобно! Ну и покраснеешь невольно. Десять лет, мой друг, терплю я эту муку, ожидая каждую минуту всякого рода оскорбления и унижения!
   - Мерзавец! - воскликнул князь.
   - Ужасный! - подхватила Полина. - Просто, я тебе говорю, он страшный человек!.. Раз до того меня вывел из терпения своими колкостями, что я прямо ему высказала эту твою - помнишь? - мысль, что он креатура наша. "Вы, говорю, не смеете так со мной обращаться! Если вы действительно оскорблены как муж, так не имеете на то права, - вас вывели из грязи, сделали человеком и заплатили вам деньги..." Он - ничего; закусил только свои тонкие, гладкие губы и побледнел. "Да, говорит, действительно: вы первое еще справедливое слово сказали. Благодарю вас за урок". И ушел. Я, конечно, очень хорошо знала, что этим не кончится; и действительно, - кто бы после того к нам ни приехал, сколько бы человек ни сидело в гостиной, он непременно начнет развивать и доказывать, "как пошло и ничтожно наше барство и что превосходный представитель, как он выражается, этого гнилого сословия, это ты - извини меня - гадкий, мерзкий, скверный человек, который так развращен, что не только сам мошенничает, но чувствует какое-то дьявольское наслаждение совращать других". Я дала себе слово на все это решительно молчать, как будто ничего не понимаю. Он видит, что этого мало, не действует, - начинает вдруг из своей протестации против взяток, которой так гордится, начинает прямо, при целом обществе, говорить, что отец мой, бывши полковым командиром, воровал, что, служа там, в Польше, тоже воровал и в доказательство всего этого ссылается на меня... Дочь приводит в свидетели против отца!
   Князь пожал плечами.
   - Я тебе говорю! - продолжала Полина. - Ты знаешь, он очень осторожный человек на словах, но если что коснется до меня, чтобы мне нанести оскорбление, он решительно тут делается сумасшедшим человеком: забывает даже всякое приличие, и, наконец... этот поступок с тобой? Он теперь ссылается на свое правосудие, беспристрастие, на долг службы - лжет! И даже это он тебе мстит, а главное - тут я. Он очень хорошо понимает, что во мне может снова явиться любовь к тебе, потому что ты единственный человек, который меня истинно любил и которого бы я должна была любить всю жизнь - он это видит и, чтоб ударить меня в последнее больное место моего сердца, изобрел это проклятое дело, от которого, если бог спасет тебя, - продолжала Полина с большим одушевлением, - то я разойдусь с ним и буду жить около тебя, что бы в свете ни говорили... Наконец, если сошлют тебя, я пойду за тобой в Сибирь. Пускай же все видят, что жена его ушла с любовником, человеком, которого он из мести погубил. Это, я знаю, как заденет его самолюбие и какое положит пятно на его имя, которое он, как святыню какую, бережет, - мерзавец!
   Князь видел, до какой степени Полина была ожесточена против мужа, и очень хорошо в то же время знал, что в подобном нравственном настроении женщина способна решиться на многое.
   - Ты любишь еще меня, друг мой? - произнес он вкрадчивым голосом и, пересев рядом с ней на кровать, взял ее за руку.
   Полина вспыхнула.
   - Решительно люблю! - отвечала она с какой-то гордой экзальтацией.
   Князь поцеловал ее. Лицо ее совсем горело.
   - Он, я знаю, не высказывает, но ревнует меня по сю пору к тебе... Пускай же по крайней мере имеет право на то.
   - Да, пускай! - повторил князь.
   - Всякому терпению, наконец, бывает предел: в десять лет камень лопнет! Я не знаю, как и чем могу отметить ему за все обиды, которые он мне наносил и наносит, - говорила Полина.
   Князь думал.
   - Одно, что остается, - начал он медленным тоном, - напиши ты баронессе письмо, расскажи ей всю твою ужасную домашнюю жизнь и объясни, что господин этот заигрался теперь до того, что из ненависти к тебе начинает мстить твоим родным и что я сделался первой его жертвой... Заступились бы там за меня... Не только что человека, собаки, я думаю, не следует оставлять в безответственной власти озлобленного и пристрастного тирана. Где ж тут справедливость и правосудие?..
   - Я готова. Но что она может сделать? - возразила Полина.
   - Она может многое сделать... Она будет говорить, кричать везде, требовать, как о деле вопиющем, а ты между прочим, так как Петербург не любит ни о чем даром беспокоиться, прибавь в письме, что, считая себя виновною в моем несчастии, готова половиной состояния пожертвовать для моего спасения.
   - Я готова, - согласилась Полина.
   - Или наконец... - продолжал князь, хватаясь за голову и как бы придумывая еще что-то такое, - наконец, поезжай сама в Петербург... Я составлю тебе записку, как и через кого там действовать.