Вошел худощавый дворецкий.
   - Кто сегодня дежурный? - спросила госпожа.
   - Семен, ваше превосходительство, - отвечал тот.
   - Позови ко мне Семена.
   Семен явился.
   - Ты, Семенушка, всегда в своем дежурстве наделаешь глупостей. Если ты так несообразителен, то старайся больше думать. Принимаешь всех, кто только явится. Сегодня пустил бог знает какого-то господина, совершенно незнакомого.
   - Вашему превосходительству... - заговорил было лакей.
   - Пожалуйста, не оправдывайся. У меня очень много твоих вин записано, и ты принудишь меня принять против тебя решительные меры. Ступай и будь умней!
   При словах "решительные меры" лакей весь вспыхнул.
   Генеральша при всех своих личных объяснениях с людьми говорила всегда тихо и ласково; но когда произносила фразу: решительные меры, то редко не приводила их в исполнение.
   V
   Палагея Евграфовна что-то более обыкновенного хлопотала для приема нового гостя и, кажется, была намерена показать свое хозяйство во всем его блеске. Она вынула лучшее столовое белье, вымытое, конечно, белее снега и выкатанное так, хоть сейчас вези на выставку; вынула, наконец, граненый хрусталь, принесенный еще в приданое покойною женою Петра Михайлыча, но хрусталь еще очень хороший, который употребляется только раза два в год: в именины Петра Михайлыча и Настенькины, который во все остальное время экономка хранила в своей собственной комнате, в особом шкапу, и пальцем никому не позволила до него дотронуться. Обед тоже, по-видимому, приготовлялся не совсем заурядный. Приготовленные большая вилка и лопаточка из кленового дерева заставляли сильно подозревать, что вряд ли не готовилась разварная стерлядь. Настеньке Палагея Евграфовна страшно надоела, приступая к ней целое утро, чтоб она надела вместо своего вседневного холстинкового платья черное шелковое; и как та ни сердилась, экономка поставила на своем. Во всем этом старая девица имела довольно отдаленную цель: Петр Михайлыч, когда вышло его увольнение, проговорил с ней: "Вот на мое место определен молодой смотритель; бог даст, приедет да на Настеньке и женится".
   - Ох, как бы это хорошо! Как бы это было хорошо! - отвечала экономка.
   Она питала сильное желание выдать Настеньку поскорей замуж, и тем более за смотрителя, потому что, судя по Петру Михайлычу, она твердо была убеждена, что если уж смотритель, так непременно должен быть хороший человек.
   В два часа капитан состоял налицо и сидел, как водится, молча в гостиной; Настенька перелистывала "Отечественные записки"; Петр Михайлыч ходил взад и вперед по зале, посматривая с удовольствием на парадно убранный стол и взглядывая по временам в окно.
   - Что ж, папенька, ваш смотритель не едет? Скучно его ждать! - сказала Настенька.
   - Погоди, душенька подъедет! Засиделся, верно, где-нибудь, - отвечал Петр Михайлыч. - Едет! - проговорил он, наконец.
   Настенька, по невольному любопытству, взглянула в окно; капитан тоже привстал и посмотрел. Терка, желая на остатках потешить своего начальника, нахлестал лошадь, которая, не привыкнув бегать рысью, заскакала уродливым галопом; дрожки забренчали, засвистели, и все это так расходилось, что возница едва справил и попал в ворота. Калинович, все еще под влиянием неприятного впечатления, которое вынес из дома генеральши, принявшей его, как видели, свысока, вошел нахмуренный.
   - Милости просим, милости просим, Яков Васильич, - говорил Петр Михайлыч, встречая гостя и вводя его в гостиную.
   - Это вот-с мой родной брат, капитан армии в отставке, а это дочь моя Анастасия, - прибавил он.
   Капитан расшаркался... Настенька слегка привстала; Калинович отдал им вежливый, но холодный поклон.
   - Не угодно ли вам водочки выпить? - продолжал Петр Михайлыч, указывая на закуску. - Это вот запеканка, это домашний настой; а тут вот грибки да рыжички; а это вот архангельские селедки, небольшие, но, рекомендую, превкусные.
   - Позвольте мне лучше покурить, - проговорил Калинович.
   - Сделайте милость! Господин капитан, ваша очередь угощать. Сам я мало курю; а вот у меня великий любитель и мастер по табачной части господин капитан!
   Капитан начал было выдувать свою коротенькую трубку.
   - Благодарю вас: у меня есть с собой, - возразил Калинович, вынимая папироску из портсигара.
   Капитан отложил трубку, но присек огня к труту собственного производства и, подав его на кремне гостю, начал с большим вниманием осматривать портсигар.
   - Хорошая вещь; вероятно, кожаная, - проговорил он.
   - Her, papier macha, - отвечал Калинович.
   Капитан совершенно не понял этого слова, однако не показал того.
   - А! Вероятно, английского изобретения! - произнес он глубокомысленно.
   - Не знаю, право.
   - Английская, - решил капитан.
   До всех табачных принадлежностей он был большой охотник и считал себя в этом отношении большим знатоком.
   - Где же вы изволили побывать?.. Кого видели? С кем познакомились? начал Петр Михайлыч.
   - Я был не у многих, но... и о том сожалею! - отвечал Калинович.
   - Это как? - спросил Петр Михайлыч с удивлением.
   Настенька посмотрела на молодого человека довольно пристально; капитан тоже взглянул на него.
   - Во-первых, городничий ваш, - продолжал Калинович, - меня совсем не пустил к себе и велел ужо вечером прийти в полицию.
   - Ха, ха, ха! - засмеялся Петр Михайлыч добродушнейшим смехом. - Этакой смешной ветеран! Он что-нибудь не понял. Что делать?.. Сим-то вот занят больше службой; да и бедность к тому: в нашем городке, не как в других местах, городничий не зажиреет: почти сидит на одном жалованье, да откупщик разве поможет какой-нибудь сотней - другой.
   При этих словах на лице Калиновича выразилась презрительная улыбка.
   - А семейство тоже большое, - продолжал Петр Михайлыч, ничего этого не заметивший. - Вон двое мальчишек ко мне в училище бегают, так и смотреть жалко: ощипано, оборвано, и на дворянских-то детей не похожи. Супруга, по несчастию, родивши последнего ребенка, не побереглась, видно, и там молоко, что ли, в голову кинулось - теперь не в полном рассудке: говорят, не умывается, не чешется и только, как привидение, ходит по дому и на всех ворчит... ужасно жалкое положение! - заключил Петр Михайлыч печальным голосом.
   Но молодой смотритель выслушал все это совершенно равнодушно.
   - У этого городничего очень хорошенькая дочка, слывет здесь красавицей, - полунасмешливо заметила ему Настенька.
   Калинович опять ничего не отвечал и только взглянул на нее.
   - Что ж?.. Действительно хорошенькая! - подхватил Петр Михайлыч. - У кого же еще изволили быть? - прибавил он, обращаясь к Калиновичу.
   - Еще я был у почтмейстера, - это чудак какой-то!
   - Именно чудак, - подтвердил Петр Михайлыч, - не глупый бы старик, богомольный, а все преставления света боится... Я часто с ним прежде споривал: грех, говорю, искушать судьбы божий, надобно жить честно и праведно, а тут буди его святая воля...
   - Он ужасный скупец, - заметила Настенька.
   - Почем ты, душа моя, знаешь? - возразил Петр Михайлыч. - А если и действительно скупец, так, по-моему, делает больше всех зла себе, живя в постоянных лишениях.
   - Да как же, папенька, только себе делает зло, когда деньги в рост отдает? Ростовщик! А история его с сыном? - перебила Настенька.
   - Что ж история его с сыном?.. Кто может отца с детьми судить? Никто, кроме бога! - произнес Петр Михайлыч, и лицо его приняло несколько строгое и недовольное выражение.
   Настенька переменила разговор.
   - У генеральши вы были? - отнеслась она к Калиновичу.
   - Был-с, - отвечал он.
   - Это здешний большой свет!
   - Кажется.
   - А дочь ее видели?
   - Не знаю, видел какую-то девицу или даму кривобокую или кривошейку не разберешь.
   - Совершенно без боку - ужасно! - подтвердила Настенька, - и вообразите, у них бывают балы, на которых и я имела счастье быть один раз; и она с этакой наружностью и в бальном платье - невозможно видеть равнодушно.
   - Господа! Молодые люди! - воскликнул Петр Михайлыч. - Не смейтесь над телесными недостатками; это все равно, что смеяться над больными - грех!
   - Мы и не смеемся, - возразил с усмешкою Калинович, - а напротив, она произвела на меня такое тяжелое и грустное впечатление, от которого я до сих пор не могу освободиться.
   - Кушать готово! - перебил Петр Михайлыч, увидев, что на стол уже поставлена миска. - А вы и перед обедом водочки не выпьете? - отнесся он к Калиновичу.
   - Нет, благодарю, - отвечал тот.
   - Как угодно-с! А мы с капитаном выпьем. Ваше высокоблагородие, адмиральский час давно пробил - не прикажете ли?.. Приимите! - говорил старик, наливая свою серебряную рюмку и подавая ее капитану; но только что тот хотел взять, он не дал ему и сам выпил. Капитан улыбнулся... Петр Михайлыч каждодневно делал с ним эту штуку.
   - Ну, а уж теперь не обману, - продолжал он, наливая другую рюмку.
   - Знаю-с, - отвечал капитан и залпом выпил свою порцию.
   Все вышли в залу, где Петр Михайлыч отрекомендовал новому знакомому Палагею Евграфовну. Калинович слегка поклонился ей; экономка сделала ему жеманный книксен.
   - Нас, кажется, сегодня хотят угостить потрохами, - говорил Петр Михайлыч, садясь за стол и втягивая в себя запах горячего. - Любите ли вы потроха? - отнесся он к Калиновичу.
   - Да, ем, - отвечал тот с несколько насмешливой улыбкой, но, попробовав, начал есть с большим аппетитом. - Это очень хорошо, - проговорил он, - прекрасно приготовлено!
   - Художественно-с! - подхватил Петр Михайлыч. - Палагея Евграфовна, честь эта принадлежит вам; кланяемся и благодарим от всей честной компании!
   Экономка тупилась, модничала и, по-видимому, отложила свое обыкновение вставать из-за стола. За горячим действительно следовала стерлядь, которой Калинович оказал достодолжное внимание. Соус из рябчиков с приготовленною к нему подливкою он тоже похвалил; но более всего ему понравилась наливка, которой, выпив две рюмки, попросил еще третью, говоря, что это гораздо лучше всяких ликеров.
   У Палагеи Евграфовны от удовольствия обе щеки горели ярким румянцем.
   После обеда все снова возвратились в гостиную.
   - Скажите-ка мне, Яков Васильич, - начал Петр Михайлыч, - что-нибудь о Московском университете. Там, я слышал, нынче прекрасные профессора. Вы какого изволили быть факультета?
   - Юрист.
   - Прекрасный факультет-с!.. Я сам воспитывался в Московском университете, по словесному факультету, и в мое время весьма справедливо и достойно славился Мерзляков. Человек был с светлой головой. Бывало, начнет разбирать Державина построчно, каждое слово. "Вот такой-то, говорит, стих хорош, а такой-то посредственный; вот бы, говорит, как следовало сказать", да и начнет импровизировать стихами. Мы только слушаем, и если б тогда записывать его импровизации, прелестные бы вышли стихотворения, - говорил Петр Михайлыч. - Любопытно мне знать, - продолжал он, подумав, - вспоминают ли еще теперь господа студенты Мерзлякова, уважают ли его, как следует.
   - Очень, - отвечал Калинович, - особенно как профессора.
   - Это делает честь молодому поколению: таких людей забывать не следует! - заключил старик и вздохнул. Несколько рюмок наливки, выпитых за столом, сделали его еще разговорчивее и настроили в какое-то приятно-грустное расположение духа. - Вот мне теперь, на старости лет, - снова начал он как бы сам с собою, - очень бы хотелось побывать в Москве; деньгами только никак не могу сбиться, а посмотрел бы на белокаменную, в университет бы сходил... Пустят, я думаю, старого студента хоть на стены посмотреть. Многие товарищи мои теперь известные литераторы, ученые; в студентах я с ними дружен бывал, оспаривал иногда; ну, а теперь, конечно, они далеко ушли, а я все еще пока отставной штатный смотритель; но, так полагаю, что если б я пришел к ним, они бы не пренебрегли мною.
   Калинович слушал Петра Михайлыча полувнимательно, но зато очень пристально взглядывал на Настеньку, которая сидела с выражением скуки и досады в лице. Петр Михайлыч по крайней мере в миллионный раз рассказывал при ней о Мерзлякове и о своем желании побывать в Москве. Стараясь, впрочем, скрыть это, она то начинала смотреть в окно, то опускала черные глаза на развернутые перед ней "Отечественные записки" и, надобно сказать, в эти минуты была прехорошенькая.
   - Вы что-то такое читаете? - отнесся к ней Калинович.
   - Нет, так, покуда перелистываю, - отвечала она.
   - А вы любите читать?
   - Очень; это единственное для меня развлечение. Нынче я еще меньше читаю, а прежде решительно до обморока зачитывалась.
   - Что ж вы находите читать? Это довольно трудно при нашей литературе.
   - Больше журналы... - отвечала Настенька.
   - Последние годы, - вмешался Петр Михайлыч, - только журналы и читаем... Разнообразно они стали нынче издаваться... хорошо; все тут есть: и для приятного чтения, и полезные сведения, история политическая и натуральная, критика... хорошо-с.
   Калинович слегка улыбнулся.
   - Вы несколько пристрастны к нашим журналам, - сказал он, - они и сами, я думаю, не предполагают в себе тех достоинств, которые вы в них открыли.
   - Не знаю-с, - отвечал Петр Михайлыч, - я говорю, как понимаю. Вот как перебранка мне их не нравится, так не нравится! Помилуйте, что это такое? Вместо того чтоб рассуждать о каком-нибудь вопросе, они ставят друг другу шпильки и стараются, как борцы какие-нибудь, подшибить друг друга под ногу.
   - В дельном и честном журнале, если б только он существовал, - начал Калинович, - непременно должно существовать сильное и энергическое противодействие прочим нашим журналам, которые или не имеют никакого направления, или имеют, но фальшивое.
   - Так, так! - подтверждал Петр Михайлыч, видимо, не понявший, что именно говорил Калинович. - И вообще, - продолжал он с глубокомысленным выражением в лице, - не знаю, как вы, Яков Васильич, понимаете, а я сужу так, что нынче вообще упадает литература.
   Калинович ничего не отвечал, а только вопросительно посмотрел на старика.
   - Прежде, - продолжал Петр Михайлыч, - для поэзии брали предметы как-то возвышеннее: Державин, например, писал оду "Бог", воспевал императрицу, героев, их подвиги, а нынче дались эти женские глазки да ножки... Помилуйте, что это такое?
   Легкий оттенок насмешки пробежал по лицу Калиновича.
   - За нынешней литературой останется большая заслуга: прежде риторически лгали, а нынче без риторики начинают понемногу говорить правду, - проговорил он и мельком взглянул на Настеньку, которая ответила ему одобрительной улыбкой.
   - Я этих од решительно читать не могу, - начала она. - Или вот папенька восхищается этим Озеровым. Вообразите себе: Ксения, русская княжна, которых держали взаперти, едет в лагерь к Донскому - как это правдоподобно!
   Калинович только усмехнулся. Петр Михайлыч начал колебаться.
   - Я моего мнения за авторитет и не выдаю, - начал он, - и даже очень хорошо понимаю, что нынче пишут к чувствам, к жизни нашей ближе, поучают больше в форме сатирической повести - это в своем роде хорошо.
   - Даже, полагаю, очень хорошо: гораздо честнее отстаивать слабых, чем хвалить сильных, - сказал Калинович.
   - Именно так! - подтвердила Настенька с сияющим в глазах удовольствием.
   - Да коли с этой целью, так конечно: кто с этим будет спорить? согласился и Петр Михайлыч, окончательно разбитый со всех сторон.
   - Нынче есть великие писатели, - начала Настенька, - эти трое: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, о которых Белинский так много теперь пишет в "Отечественных записках".
   - А вы и критику читаете? - спросил ее Калинович.
   - Да, - отвечала она с некоторою гордостью.
   - Горячая и умная голова этот господин критик Белинский! - заметил Петр Михайлыч.
   - Вы согласны с его взглядом? - спросила Настенька.
   - Почти, - отвечал Калинович, - но дело в том, что Пушкина нет уж в живых, - продолжал он с расстановкой, - хотя, судя по силе его таланта и по тому направлению, которое принял он в последних своих произведениях, он бы должен был сделать многое.
   - Многое бы, сударь, он сделал! Вдохновенный был поэт!.. Сам Державин наименовал его своим преемником! - подхватил Петр Михайлыч каким-то торжественным тоном.
   - Вот как Гоголь... - стал было он продолжать, но вдруг и приостановился.
   - Что ж Гоголь?.. - возразила ему дочь.
   - Гоголя, по-моему, чересчур уж захвалили, - отвечал старик решительно. - Конечно, кто у него может это отнять: превеселый писатель! Все это у него выходит живо, точно видишь перед собой, все это от души смешно и в то же время правдоподобно; но...
   Калинович слегка усмехнулся этому простодушному определению Гоголя.
   - Гоголь громадный талант, - начал он, - но покуда с приличною ему силою является только как сатирик, а потому раскрывает одну сторону русской жизни, и раскроет ли ее вполне, как обещает в "Мертвых душах", и проведет ли славянскую деву и доблестного мужа - это еще сомнительно.
   - Неужели вам Лермонтов не нравится? - спросила Настенька.
   - Лермонтов тоже умер, - отвечал Калинович, - но если б был и жив, я не знаю, что бы было. В том, что он написал, видно только, что он, безусловно, подражал Пушкину, проводил байронизм несколько на военный лад и, наконец, целиком заимствовал у Шиллера в одухотворениях стихий.
   - Нет, неправда; Лермонтов для меня чудо как хорош! - сказала Настенька.
   - Да, - продолжал Калинович, подумав, - он был очень умный человек и с неподдельно страстной натурой, но только в известной колее. В том, что он писал, он был очень силен, зато уж дальше этого ничего не видел.
   Настенька отрицательно покачала головой; она была с этим решительно не согласна.
   - Кроме этих трех писателей, мне и другие очень нравятся, - проговорила она после минутного молчания.
   - Кто же именно? - спросил Калинович.
   - Например, Загоскин{50}, Лажечников{50}, которого "Ледяной дом" я раз пять прочитала, граф Соллогуб{50}: его "Аптекарша" и "Большой свет" мне ужасно нравятся; теперь Кукольник{50}, Вельтман{50}, Даль{50}, Основьяненко{50}.
   При этом перечне лицо Петра Михайлыча сияло удовольствием, оттого что дочь обнаруживала такое знакомство с литературой; но Калинович слушал ее с таким выражением, по которому нетрудно было догадаться, что называемые ею авторы не пользовались его большим уважением.
   - Много: всех не перечтешь! - произнес он.
   - О, да какой вы, должно быть, строгий и тонкий судья! - воскликнул Петр Михайлыч.
   Калинович ничего не отвечал и только потупил глаза в землю.
   - А сами вы не пишете ничего? - спросила его вдруг Настенька.
   - Почему же вы думаете, что я пишу? - спросил он, в свою очередь, как бы несколько сконфуженный этим вопросом.
   - Так мне кажется, что вы непременно сами пишете.
   - Может быть, - отвечал Калинович.
   Петр Михайлыч захлопал в ладоши.
   - Ага! Ай да Настенька! Молодец у меня: сейчас попала в цель! - говорил он. - Ну что ж! Дай бог! Дай бог! Человек вы умный, молодой, образованный... отчего вам не быть писателем?
   - Что же вы пишете? - спросила опять Настенька.
   Но Калинович не отвечал.
   - Это, сударыня, авторская тайна, - заметил Петр Михайлыч, - которую мы не смеем вскрывать, покуда не захочет того сам сочинитель; а бог даст, может быть, настанет и та пора, когда Яков Васильич придет и сам прочтет нам: тогда мы узнаем, потолкуем и посудим... Однако, - продолжал он, позевнув и обращаясь к брату, - как вы, капитан, думаете: отправиться на свои зимние квартиры или нет?
   - Нет, я посижу-с, - отвечал тот.
   В продолжение года капитан не уходил после обеда домой в свое пернатое царство не более четырех или пяти раз, но и то по каким-нибудь весьма экстренным случаям. Видимо, что новый гость значительно его заинтересовал. Это, впрочем, заметно даже было из того, что ко всем словам Калиновича он чрезвычайно внимательно прислушивался.
   - Ну, и добре; а я так прошу у нашего почтенного гостя позволение отдохнуть: привычка, - говорил Петр Михайлыч, вставая.
   - Сделайте одолжение, - отвечал Калинович.
   - Вас, впрочем, я не пущу домой, что вам сидеть одному в нумере? Вот вам два собеседника: старый капитан и молодая девица, толкуйте с ней! Она у меня большая охотница говорить о литературе, - заключил старик и, шаркнув правой ногой, присел, сделал ручкой и ушел. Чрез несколько минут в гостиной очень чувствительно послышалось его храпенье. Настеньку это сконфузило.
   - Не хотите ли в сад погулять? - сказала она, воспользовавшись тем, что Калинович часто брался за голову.
   - Очень бы желал освежиться, - отвечал тот, - ваши наливки бесподобны, но уж очень скоро ведут к цели.
   Все вышли.
   Сад Годневых, купленный вместе с домом у бывшего когда-то предводителем богатого холостяка и большого садовода, отличался некогда большими запотроями. Палагея Евграфовна постоянно обнаруживала сильное поползновение разбить в нем всюду огородные плантации. "Вон лес-то растет, а моркови негде сеять", - брюзжала она, хотя очень хорошо знала, что морковь было бы где сеять, если б она не пустила две лишние гряды под капусту; но Петр Михайлыч, отчасти по собственному желанию, отчасти по настоянию Настеньки, оставался тверд и оставлял большую часть сада в том виде, в каком он был, возражая экономке:
   - Не все, мать, хлопотать о полезном; позаботимся и о приятном. В жизни надо мешать utile cum dulce*.
   ______________
   * полезное с приятным (лат.).
   Выход в сад был прямо из гостиной с небольшого балкончика, от которого прямо начиналась густо разросшаяся липовая аллея, расходившаяся в широкую площадку, где посредине стояла полуразвалившаяся китайская беседка. От этой беседки, в различных расстояниях, возвышались деревянные статуи олимпийских богов, какие, может быть, читателям случалось видать в некогда существовавшем саду Осташевского, который служил прототипом для многих помещичьих садов. Из числа этих олимпийских богов осталась Минерва без правой руки, Венера с отколотою половиной головы и ноги какого-то бога, а от прочих уцелели одни только пьедесталы. Все эти остатки богов и богинь были выкрашены яркими красками. Место это Петр Михайлыч называл разрушенным Олимпом.
   - Надобно бы мне мой Олимп реставрировать; мастеров только здесь не найдешь! - часто говорил он, ходя около статуй.
   За газоном следовал довольно крутой скат к реке, с заметными следами двух или трех фонтанов и с сбегающими в разных направлениях дорожками. Кроме того, по всему этому склону росли в наклоненном положении огромные кедры, в тени которых стояла не то часовня, не то хижина, где, по словам старожилов, спасался будто бы некогда какой-то старец, но другие объясняли проще, говоря, что прежний владелец - большой между прочим шутник и забавник нарочно старался придать этой хижине дикий вид и посадил деревянную куклу, изображающую пустынножителя, которая, когда кто входил в хижину, имела свойство вставать и кланяться, чем пугала некоторых дам до обморока, доставляя тем хозяину неимоверное удовольствие. Противоположный, низовый берег реки возвышался отлогою покатостью и сплошь был покрыт как бы подстриженным мелким ельником. С горизонтом сливался он в полукруглой раме, над которой не возвышалось ни деревца, ни облака, и только посредине прорезывалась высокая дальнего села колокольня. День был, как это часто бывает в начале сентября, ясный, теплый; с реки, гладкой, как стекло, начинал подыматься легкий туман. Все это, освещенное довольно уж низко спустившимся солнцем, которое то прорезывалось местами в аллее и обозначалось светлыми на дороге пятнами, то придавало всему какой-то фантастический вид, освещая с одной стороны безглавую Венеру и бездланную Минерву, - все это, говорю я, вместе с миниатюрной Настенькой, в ее черном платье, с ее разбившимися волосами, вместе с усевшимся на ступеньки беседки капитаном с коротенькой трубкой в руках, у которого на вычищенных пуговицах вицмундира тоже играло солнце, - все это, кажется, понравилось Калиновичу, и он проговорил:
   - Как здесь хорошо! Какое прекрасное местоположение!
   - Для приезжающих! - подхватила Настенька. - Впрочем, это единственное место, где мне легче живется, - прибавила она и попросила у Калиновича папироску, которую и закурила в трубке у дяди.
   Капитан покачал ей головой и проговорил:
   - Смотрите, папаша увидит.
   Настенька очень любила курить, но делала это потихоньку от отца: Петр Михайлыч, балуя и не отказывая дочери ни в чем, выходил всегда из себя, когда видел ее с папироской.
   - Гусар, сударь, Настасья Петровна, гусар! После этого дамам остается только водку пить, - говорил он.
   Но капитан покровительствовал в этом случае племяннице и, с большим секретом от Петра Михайлыча, делал иногда для нее из слабого турецкого табаку папиросы, в производстве которых желая усовершенствоваться, с большим вниманием рассматривал у всех гостей папиросы, наблюдая, из какой они были сделаны бумаги и какого сорта вставлен был картон в них.
   - Вы видели портрет Жорж Занд? - спросила Настенька, ходя по аллее с Калиновичем.
   - Видел, - отвечал тот.
   - Хороша она собой? Молода?
   - Нет, не очень молода, но хороша еще.
   - А правда ли, что она ходит в мужском платье?
   - Не думаю, на портрете она в амазонке.
   - Как бы я желала иметь ее портрет! Я ужасно люблю ее романы.
   - А который вы из них предпочитаете?
   - Все чудо как хороши! "Индиану" я и не знаю сколько раз прочитала.
   - И, конечно, плакали над ее участью, - сказал Калинович. В голосе его слышалась скрытая насмешка.
   - Что ж плакать над участью Индианы? - возразила Настенька. - Она, по-моему, вовсе не жалка, как другим, может быть, кажется; она по крайней мере жила и любила.