- Он решительно тебя не понимает; да как же можно от него этого и требовать? - отвечала Настенька.
   В такого рода разговорах все возвратились домой. Капитан уж их дожидался.
   - Вы, я слышал, братец, в монастыре изволили молиться? - спросил он Петра Михайлыча.
   - Да, сударь капитан, в монастыре были, - отвечал тот. - Яков Васильич благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у вас слава - и у нас слава!
   - Да-с... конечно... - подтвердил капитан.
   - Однако, Петр Михайлыч, я непременно желаю выпить шампанского, сказал Калинович.
   - Шампанского-то?.. - проговорил старик. - Грех бы, сударь, разве для вашей радости и говенье нарушить?
   - Я думаю, об этом всего лучше обратиться к вам, почтеннейшая Палагея Евграфовна, - отнесся Калинович к экономке, приготовлявшей на столе чайный прибор.
   - К ней, к ней! - подтвердил Петр Михайлыч. - Добудь нам, командирша, бутылочку шампанского.
   Калинович подал Палагее Евграфовне деньги и при этом случае пожал ей с улыбкою руку. Он никогда еще не был столько любезен с старою девицею, так что она даже покраснела.
   - Да уж и об ужине кстати похлопочи, знаешь, этак кое-чего копчененького, - присовокупил Петр Михайлыч.
   - Найдем что-нибудь, - отвечала Палагея Евграфовна и пошла хлопотать.
   Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: "путыку шимпанзскова", а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или на печи, или на полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его. В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему, в чем дело.
   - Да ведь заперто, - отозвался инвалид.
   - Руки-то есть, старый хрен: стукнись. Пошел, пошел скорей! Выспишься еще; ночь-то длинна, - говорила Палагея Евграфовна.
   - Ну да, выспишься, - пробормотал Терка и долго еще обувался и напяливал свой вицмундиришко.
   - Пес этакой! Пойдешь ты али нет? - воскликнула, наконец, Палагея Евграфовна.
   - Ну! - отвечал на это Терка и, захватив крепко в руку записочку, поплелся, а Палагея Евграфовна велела кухарке разложить таган и сама принялась стряпать.
   Терка чрез полчаса возвратился с одной только запиской в руках.
   - Нет, не достучишься! - сказал он и преспокойно разделся и влез на полати.
   Палагея Евграфовна только плюнула.
   - Вот старого дармоеда держат ведь тоже! - проговорила она и, делать нечего, накинувшись своим старым салопом, побежала сама и достучалась. Часам к одиннадцати был готов ужин. Вместо кое-чего оказалось к нему приготовленными, маринованная щука, свежепросольная белужина под белым соусом, сушеный лещ, поджаренные копченые селедки, и все это было расставлено в чрезвычайном порядке на большом круглом столе.
   - Палагея Евграфовна приготовила нам решительно римский ужин, - сказал Калинович, желая еще раз сказать любезность экономке; и когда стали садиться за стол, непременно потребовал, чтоб она тоже села и не вскакивала. Вообще он был в очень хорошем расположении духа.
   Перед лещом Петр Михайлыч, налив всем бокалы и произнеся торжественным тоном: "За здоровье нашего молодого, даровитого автора!" - выпил залпом. Настенька, сидевшая рядом с Калиновичем, взяла его руку, пожала и выпила тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна только прихлебнула. Петр Михайлыч заметил это и заставил их докончить. Капитан дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна с расстановкой, говоря: "Ой будет, голова заболит", но допила.
   - Позвольте и мне предложить мой тост, - сказал Калинович, вставая и наливая снова всем шампанского. - Здоровье одного из лучших знатоков русской литературы и первого моего литературного покровителя, - продолжал он, протягивая бокал к Петру Михайлычу, и они чокнулись. - Здоровье моего маленького друга! - обратился Калинович к Настеньке и поцеловал у ней руку.
   Он в шутку часто при всех называл Настеньку своим маленьким другом.
   - Здоровье храброго капитана, - присовокупил он, кланяясь Флегонту Михайлычу, - и ваше! - отнесся он к Палагее Евграфовне.
   - Ура! - заключил Петр Михайлыч.
   Все выпили.
   - Капитан! - обратился Петр Михайлыч к брату. - Протяните вашу воинственную руку нашему литератору: Аполлон и Марс должны жить в дружелюбии. Яков Васильич, чокнитесь с ним.
   - Очень рад, - отвечал Калинович и, проворно налив себе и капитану шампанского, чокнулся с ним и потом, взяв его за руку, крепко сжал ее. Капитан, впрочем, не ответил ему тем же.
   - Да прекратятся между вами все недоразумения, да будет между вами на будущее время мир и согласие! - произнес Петр Михайлыч.
   - Надеюсь, что со временем, когда Флегонт Михайлыч узнает меня лучше, переменит свое мнение обо мне, - сказал Калинович.
   - Я сам тоже надеюсь: вы человек образованный... - проговорил капитан, взглянув вскользь на Настеньку.
   Калинович вместо ответа еще раз сжал руку капитану.
   Таким образом кончился этот маленький банкет, на котором так много и так искренно сочувствовали и радовались успеху Калиновича.
   "Родятся же на свете такие добрые и хорошие люди!" - думал он, возвращаясь в раздумье на свою квартиру.
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   I
   Покуда происходили такого рода знаменательные происшествия в моем маленьком мирку, в доме генеральши следовали одна за другой неприятности. Первоначально с ней сделался, бог уж знает отчего, удар, который хотя и миновался без особенно важных последствий, но имел некоторое влияние на ее умственные способности. Исправница, успевшая окончательно втереться к ним в дом, рассказывала, что m-lle Полина была в совершенном отчаянии. Любя мать, она в душе страдала больше, нежели сама больная, тем более, что, как она ни уговаривала, как ни умоляла ее ехать в Москву или хотя бы в губернский город пользоваться - та и слышать не хотела. "После болезни скупость ее, прибавляла исправница по секрету, - еще больше увеличилась". А между тем на второй неделе поста старушку постигла еще новая неприятность. Медиокритский, остававшийся ее поверенным, потеряв место, недели две безвыходно пил в известном трактире. Генеральша, не зная этого, доверила ему, как и прежде часто случалось, получить с почты тысячу рублей серебром. Тот получил - и с тех пор более не являлся, скрылся даже из города неизвестно куда. Можете судить, какое впечатление произвела эта дерзость и потеря такой значительной суммы на больную! С ней опять сделалось что-то вроде параличного припадка, так что никаких сил более недоставало у m-lle Полины. Она написала коротенькую, но раздушенную записочку к князю Ивану и отправила потихоньку с нарочным. Тот на другой же день приехал. Генеральша, никак не ожидавшая князя, очень ему обрадовалась. В какие-нибудь четверть часа он так ее разговорил, успокоил, что она захотела перебраться из спальни в гостиную, а князь между тем отправился повидаться кой с кем из своих знакомых.
   В дальнейшем ходе романа лицо это примет довольно серьезное участие, а потому я считаю необходимым сообщить о нем несколько подробностей. Некогда адъютант гвардейского генерала, щеголявшего своими адъютантами, а теперь прекрасно живущий помещик, он считался одним из первых тузов. Несмотря на свои пятьдесят лет, князь мог еще быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем, к нему очень шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом, он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов. К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными был до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил. Никогда никто не слыхал, чтоб он о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в то же время любил и умел, особенно на французском языке, сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся. Кто бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать, когда он ехал в Петербург, о помещении детей в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник - отказа никому и никогда не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы - то другое дело. Большей частью они, по стечению обстоятельств, не исполнялись. Кроме того, знакомясь с новым лицом, князь имел удивительную способность с первого же раза угадывать конек каждого и направлял обыкновенно разговор на самые интересные для того предметы. Вследствие этого все новые знакомые, особенно лица, почему-либо нужные князю, всегда приходили в восторг от знакомства с ним. Семь губернаторов, сменявшиеся в последнее время один после другого, считали его самым благородным и преданным себе человеком и искали только случая сделать ему что-нибудь приятное. Прочие власти тоже, начиная с председателей палат до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе всем, что только от них зависело. В деревне своей князь жил в полном смысле барином, имел четырех детей, из которых два сына служили в кавалергардах, а у старшей дочери, с самой ее колыбели, были и немки, и француженки, и англичанки, стоившие, вероятно, тысяч. Сам он почти каждый год два - три месяца жил в Петербурге, а года два назад ездил даже, по случаю болезни жены, со всем семейством за границу, на воды и провел там все лето. При таких широких размахах жизни князь, казалось, давно бы должен был промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил, как все очень хорошо знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге. Женат был на даме очень милой, образованной, некогда красавице и певице, но за которой тоже ничего не взял. Несмотря, однако, на все это, он не только не проматывался, но еще приобретал, и вместо трехсот душ у него уже была с лишком тысяча. К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете - и так далее... Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если не обязан, то по крайней мере обласкан им.
   В настоящий свой проезд князь, посидев со старухой, отправился, как это всякий раз почти делал, посетить кой-кого из своих городских знакомых и сначала завернул в присутственные места, где в уездном суде, не застав членов, сказал небольшую любезность секретарю, ласково поклонился попавшемуся у дверей земского суда рассыльному, а встретив на улице исправника, выразил самую неподдельную, самую искреннюю радость и по крайней мере около пяти минут держал его за обе руки, сжимая их с чувством. Проезжая потом по главной улице, князь встретил Петра Михайлыча, и тому еще издали снял шляпу, кланялся и улыбался. Петр Михайлыч, с своей стороны, подошел к нему, расшаркался и отдал почтительный поклон. Он уважал князя и выражался о нем таким образом: "Талейран{112}, сударь, нашего времени, Талейран".
   - Здоровы ли вы? - сказал князь, дружески сжимая руку Петра Михайлыча.
   - Благодарю вас покорно, слава богу, живу еще, - отвечал тот.
   - Очень, очень рад вас видеть, - продолжал князь.
   Петр Михайлыч поклонился.
   - Давно не изволили жаловать к нам в город, ваше сиятельство, - сказал он.
   - Что делать! Что делать! - отвечал князь. - Но полагаю, что здесь идет все по-старому, значит, хорошо и благополучно, - прибавил он.
   - Конечно-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - какие здесь могут быть перемены. Впрочем, - продолжал он, устремляя на князя пристальный взгляд, есть одна и довольно важная новость. Здешнего нового господина смотрителя училищного изволите знать?
   - Да, как же, как же, знаю, видал его: очень, кажется, порядочный молодой человек.
   - Очень хороший-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - и теперь написал роман, которым прославился на всю Россию, - прибавил он несколько уже нетвердым голосом.
   - Скажите, пожалуйста! - воскликнул князь. - Роман написал.
   - Вы, может быть, даже читали его: "Странные отношения" называется? проговорил Петр Михайлыч с почтением.
   - Да, читал, читал и по крайней мере с полчаса ломал голову: вижу фамилия знакомая, а вспомнить не могу. Очень, очень мило написано!
   Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому что он не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет двадцать уж не читывал.
   - Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. - И мне тем приятнее, - прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, - что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!
   Князь покачал головою.
   - Как это можно! - проговорил он.
   - Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! - отвечал со вздохом Петр Михайлыч.
   - Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания.
   Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал.
   Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
   - Вот вы, некоторые из купечества, избегаете образовывать детей ваших. Это очень нехорошо! - начал было он.
   Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим.
   - Теперь вот мой преемник, смотритель, - продолжал Петр Михайлыч, сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало быть, человеком знатным и богатым.
   Купец только пожал плечами.
   - Всякому, сударь, доложить вам, человеку свое счастье! - сказал он, вздохнув, и потом, приподняв фуражку и проговоря: - Прощенья просим, ваше высокоблагородие! - поворотил в свой переулок и скрылся за тяжеловесную дубовую калитку, которую, кроме защелки, запер еще припором и спустил с цепи собаку.
   Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.
   - Вы знаете моего преемника? - спросил он.
   - Был, сударь, у меня, - отвечал тот и почему-то вздохнул.
   - Сочинение теперь написал, которым прославился на всю Россию.
   - Какое-с это? О господи помилуй! - проговорил почтмейстер, кидая по обыкновению короткий взгляд на образа.
   - Романическое!
   Почтмейстер поглядел несколько времени через очки на Петра Михайлыча как бы с видом некоторого сожаления.
   - Нам с вами, в наши лета, пора бы и другие книжки уж почитывать, проговорил он.
   - Что ж, я почитываю и те и другие, - отвечал Петр Михайлыч, заметно сконфуженный этим замечанием, и потом, посеменив еще несколько времени ногами, раскланялся.
   - Умный бы старик, но очень уж односторонен, - говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на той же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче.
   - Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? спросил он его так, будто к слову.
   - Сам, - отвечал казначей и икнул.
   - Роман он сочинил, и за какие-нибудь сто печатных страничек ему шестьсот рублей серебром отсыплют.
   Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но тот и на это ничего не сказал, а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько не интересовал казнохранителя, а потому поднялся.
   - До свиданья, - сказал он.
   - До свиданья, - проговорил казначей и еще раз икнул.
   "Эк его!" - подумал про себя Петр Михайлыч и заметил вслух:
   - Верно, желудок испортили: все икаете?
   - Нет, так, поминает кто-нибудь, - отвечал казначей.
   Выйдя на крыльцо, Петр Михайлыч некоторое время стоял в раздумье. - Ну, попробую еще, - проговорил он и взобрался в земский суд, где застал довольно большую компанию: исправника, непременного члена и, кроме того, судью и заседателя: они пришли из своего суда посидеть в земский. Секретарь, молодой еще человек, только что начинавший свою уездную карьеру, ласкал всех добрым взглядом. Два рыжие писца, родные братья Медиокритского, тоже молодые люди, владевшие замечательно красивым почерком, стояли у стеклянных дверей присутствия и обнаруживали большое внимание к тому, что там происходило.
   Всех занимал некто, приехавший в город, помещик Прохоров, мужчина лет шестидесяти и громаднейшего роста. По случаю спора о военной службе он делал теперь кочергой, как бы ружьем, разные артикулы и маршировал. Судья ему командовал: "Раз, два! Раз, два!" - говорил он, колотя себя по ляжке. Прохоров, с крупными каплями поту на лице, маршировал самым добросовестным образом. "Стой!" - скомандовал судья. Прохоров остановился. "Дирекция налево!" - крикнул судья. Прохоров повернул несколько налево свои бычачьи глаза. "Заряжение на двенадцать темпов!" - скомандовал судья. Прохоров сначала представил, что как будто бы он вынул патрон, потом скусил его, опустил в дуло, прибил шомполом, наконец, взвел курок, прицелился. "Пли!" крикнул судья. Прохоров выпалил ртом. "Чисто делает", - заметил непременный член заседателю. - "Еще бы!" - подтвердил тот.
   В подобном обществе странно бы, казалось, и совершенно бесполезно начинать разговор о литературе, но Петр Михайлыч не утерпел и, прежде еще высмотрев на окне именно тот нумер газеты, в котором был расхвален Калинович, взял его, проговоря скороговоркой:
   - Про здешнего одного господина тут пишут, - и прочел весь отзыв вслух.
   При этой выходке его все потупились и молчали, как будто старик сказал какую-нибудь глупость или сделал неприличный поступок.
   - Что уж, господа, ученое звание, про вас и говорить! Вам и книги в руки, - сказал Прохоров, делая кочергой на караул.
   Петру Михайлычу это показалось обидно.
   - Что ж, книги в руки? В книгах, сударь, ничего нет худого; тут не над чем, кажется, смеяться, - заметил он.
   - Что ж, плакать, что ли, нам над вашими книгами, - сострил Прохоров.
   Все засмеялись.
   Петр Михайлыч промолчал и поспешил уйти.
   С месяц потом он ни с кем не заговаривал о Калиновиче и даже в сцене с князем, как мы видели, приступил к этому довольно осторожно. Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души. Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг. Князь между тем заехал к Калиновичу на минуту и, выехав от него, завернул к старой барышне-помещице, у которой, по ее просьбе и к успокоению ее, сделал строгое внушение двум ее краснощеким горничным, чтоб они служили госпоже хорошо и не делали, что прежде делали.
   В доме генеральши между тем, по случаю приезда гостя, происходила суетня: ключница отвешивала сахар, лакеи заливали в лампы масло и приготовляли стеариновые свечи; худощавый метрдотель успел уже сбегать в ряды и захватить всю крупную рыбу, купил самого высшего сорта говядины и взял в погребке очень дорогого рейнвейна. Князь был большой гастроном и пил за столом только один рейнвейн высокой цены. Часу в первом генеральша перешла из спальни в гостиную и, обложившись подушками, села на свой любимый угловой диван. На подзеркальном столике лежала кипа книг и огромный тюрик с конфетами; первые князь привез из своей библиотеки для m-lle Полины, а конфеты предназначил для генеральши. Она была вообще до сладкого большая охотница, и, так как у князя был превосходный кондитер, так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие. М-lle Полина, решительно ожившая и вздохнувшая свободно от приезда князя, разливала кофе из серебряного кофейника в дорогие фарфоровые чашки, расставленные тоже на серебряном подносе. Князь очень удобно поместился на мягком кресле. Генеральша лениво, но ласково смотрела на него и потом начала взглядывать на разлитый по чашкам кофе.
   - Полина, как хочешь, дай мне кофею, - проговорила она.
   У старухи после болезни сделался ужасный аппетит.
   - Мамаша... - произнесла Полина полуукоризненным, полуумоляющим голосом.
   Генеральша, пожав плечами, отвернулась от дочери. М-lle Полина покачала головой и вздохнула.
   - Небольшую чашечку кофею ничего, право, ничего, - решил князь.
   - И я тоже утверждаю; но что же мне делать, если все мне нельзя и все вредно, по мнению Полины, - произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась и налила чашку.
   - Извольте, maman*, кушайте; я для вас же... - проговорила она, подавая матери чашку.
   ______________
   * мамаша (франц.).
   Генеральша медленно, но с большим удовольствием начала глотать кофе и при этом съела два куска белого хлеба.
   - Кофе хорош, - заключила она.
   - Стакан воды, ma tante*, стакан воды непременно извольте выкушать! Этим правилом никогда не манкируйте, - сказал князь, погрозя пальцем.
   ______________
   * тетушка (франц.).
   - Я согласна, - отвечала генеральша таким тоном, как будто делала в этом случае весьма большое одолжение.
   М-lle Полина позвонила; вошел лакей.
   - Холодной? - спросила она, обращаясь к князю.
   - Самой холодной, - отвечал тот.
   - Воды холодной маменьке, - сказала она человеку.
   Тот ушел и возвратился с водой. М-lle Полина наперед сама ее попробовала, приложив руку к стакану.
   - Кажется, холодна? - обратилась она к князю.
   Тот тоже приложил руку к стакану.
   - Хороша, - сказал он и подал стакан генеральше.
   Та медленно отпила половину.
   - Будет, - проговорила она.
   - Нет, ma tante, как угодно, весь, непременно весь, - возразил князь.
   - Допейте, maman; иначе кофе вам повредит! - подтвердила Полина.
   Генеральша нехотя допила.
   - Ох, вы меня совсем залечите! - сказала она и в то же время медленно обратила глаза к лежавшим на столе конфетам.
   - За то, что я тебя, дружок, послушалась, дай мне одну конфету из твоего подарка, - произнесла она кротко.
   - Можно ли до обеда, maman, - заметила Полина.
   - Ничего, ничего, это самые невинные, - разрешил князь и поднес генеральше вместо одной три конфеты.
   Та начала их с большим удовольствием зубрить, а потом постепенно склонила голову и задремала.
   - Ребенок, совершенный ребенок! - произнес князь шепотом.
   М-lle Полина вздохнула.
   - Совершенный ребенок! - повторил он и, пересев на довольно отдаленный стул, закурил сигару.
   Полина села около него. Князь некоторое время смотрел на нее с заметным участием.
   - Однако как вы, кузина, похудели! Боже мой, боже мой! - начал он тихо.
   Полина грустно улыбнулась.
   - Ты спроси, князь, - отвечала она полушепотом, - как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, - я и не знаю!.. Пять лет прожить в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще эта болезнь... ни дня, ни ночи нет покоя... вечные капризы... вечные жалобы... и, наконец, эта отвратительная скупость - ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться.
   Князь пожал плечами.
   - Терпение и терпение. Всякое зло должно же когда-нибудь кончиться, а этому, кажется, недалек конец, - сказал он, указывая глазами на генеральшу.