Матрос видел многое, привык ко всему, но чтоб маршал и вверх ногами — этого он не выдержал, он скользнул вниз по поручням и (ни слова дежурному) исчез из центрального со скоростью вихря.
   Маршал, увидев, что человек только что был, а потом куда-то упал, от неожиданности разжал руки и улетел вслед за «человеком».
   Дежурный в этот момент как раз шагнул в район люка, и маршал вывалился перед ним сырым мешком. Дежурный, увидев маршала перед собой в виде огромной серой кучи, потерял разум и, вместо того чтобы как-то его собрать и помочь, доложил ему, оглохшему от падения колом, что, мол, все в порядке за время вашего отсутствия.
   — Я ему ничего не сделаю, — волновался маршал, вспоминая, когда уже всех нашли, пересчитали и построили в одну шеренгу, — я ему в глаза посмотреть хочу. И что это у вас за экземпляры?
   — Товарищ маршал! — старался командир. — Не могу даже предположить, что это был наш офицер! У нас все были на месте. Никто не отлучался. Но у нас с завода все ещё приходят и работают, может, он оттуда? А вы, значит, не помните, товарищ маршал, какой он из себя был?
   — Да как вам сказать, — погружался в видения маршал, — чёрный такой… или подождите, не чёрный…
   — У нас все черные, товарищ маршал!
   — А, вот, молодой такой, сорока ещё нет.
   — У нас всем сорока ещё нет, товарищ маршал.
   Леху вычислили и уволили в запас через неделю. На семьдесят процентов пенсии. Его рассчитали, как получившего заболевание в период службы.

О науке

   Как у нас на флоте появляется наука? Наука у нас на флоте появляется всегда внезапно и непосредственно перед самым отходом, только нам отчаливать — а она тут как тут. Приезжает какой-нибудь учёный, бледный, с ящиком, подходит он к лодке и спрашивает у верхнего вахтенного:
   — Можно, мой ящичек у вас здесь постоит?
   Вахтенный жмет плечами и говорит:
   — Ставьте…
   Ученый ставит ящик рядом с вахтенным, а сам подходит к нашему переговорному устройству — «каштану» — и запрашивает у нашего центрального поста «добро» спуститься вниз, чтоб найти кого-нибудь для передачи ему этого заветного ящика, а в ящике — уникальный прибор (пять штук на Союз), который должен пойти в автономку. Пока учёный спускается вниз и ищет, кому передать уникальный ящик, вахтенные меняются, и новый вахтенный уже воспринимает ящик как что-то навсегда данное и принадлежащее пирсу. Первый вахтенный спускается вниз, а наверху появляется старпом.
   — Это что? — спрашивает старпом у нового вахтенного, тыкая в ящик.
   — Это?.. — вахтенный смотрит на ящик детскими глазами центра России.
   — Да, да, это что?
   — Это?..
   — Это, это, — начинает проявлять нетерпенье старпом, — что это?!
   — Это?.. — задумчиво спрашивает вахтенный и изучающе смотрит на ящик.
   И тут старпом орет, потому что вся сырая масса грубых переживаний предпоходовой скачки, вся эта куча влажная тревог и волнений, весь этот груз последних дней, лежащий мохнатым комелем на отвислых плечах старпома, от этих неторопливых раздумий вахтенного вмиг ломает самую тонкую вещь на свете — хрупкий хребет старпомовского терпения.
   — И-я-я! С-п-р-а-ш-и-в-а-ю, ч-т-о э-т-о з-а я-щ-и-к! — орет старпом, дергаясь совершенно всеми своими конечностями.
   Вахтенный тут же пугается, лишается лица, языка, стыда и совести и стоит бестолочью. В глазах у него мертвенный ужас. Теперь из него ничего не выколотить.
   А старпом фонтанирует, не остановить; он кричит, что Родина нарожала идиотов, и что все эти идиоты заполнили ему корабль по крейсерскую ватерлинию, и что у этих идиотов под носом можно мину подложить или что-нибудь им самим (идиотам) ампутировать, а они даже не шевельнутся, и что при необходимости можно даже самих этих идиотов выкрасть, завернув в во влажную ветошь.
   — Тьма египетская! — орет старпом. — Чего ж тебя самого ещё не завернули?! Чего тебя не украли ещё, изумление?!
   Потом он бьет несколько раз по ящику ногой и затем, схватив двух моряков, говорит им:
   — Ну-ка, взяли эту хреновину и задвинули её так, чтоб я её больше никогда не видел!
   Моряки берут (эту хреновину) и в соответствии о инструктажем задвигают: оттаскивают на торец пирса и — раз-два-три («Тяжелая, гадость») — размахнувшись, бросают её в воду.
   А потом сколько возвышенной человеческой грусти, сколько остановившейся печали движения начинает наблюдаться на лице у того ученого, который вылез, наконец, за своим ящиком.
   Силы моего мазка не хватает, чтоб описать эту боль человеческую и трагедию. Скажем, как классики: «Птица скорби Симург распластала над ним свои крылья!»

Варёный зам

   Зама мы называли «Мардановым через „а“. Как только он появился у нас на экипаже, мы — командиры боевых частей — утвердили им планы политико-воспитательной работы. Все написали: „Утверждаю, Морданов“. Через „о“.
   — Я — Марданов через «а», — объявил он нам, и мы тогда впервые услышали его голос. То был голос вконец изнасилованной и обессилевшей весенней телки.
   Когда он сидел в аэропорту города Симферополя, где человек пятьсот мечтало вслух улететь и составляло по этому поводу какие-то списки, он двое суток ходил вокруг этой безумной толпы, периодически подпрыгивал, чтоб заглянуть, и кричал при этом криком коростеля:
   — Посмотрите! Там Марданов через «а» есть?..
   Инженер неискушенных душ. Он познал нужду на Черном флоте, был основательно истоптан жизнью и людьми, имел троих детей и любил слово «нищета».
   — Нищета там, — говорил он про Черноморский флот, и нам тут же вспоминались подворотни Манхеттена.
   У него был большой узкий рот, крупные уши, зачеркнутая морщинами шея и тусклый взгляд уснувшего карася.
   Мы его ещё ласково называли Мардан Марданычем и «Подарком из Африки». Он у нас тяготел к наглядной агитации, соцсоревнованию и ко всему сельскому: сбор колосовых приводил его в судорожное возбуждение.
   — Наш зернобобовый! — изрекали в его сторону корабельные негодяи, а матросы называли его Мухомором, потому что рядом с ним не хотелось жить.
   Он любил повторять: «Нас никто не поймет» — и обладал вредной привычкой общаться с личным составом.
   — Ну, как наши дела? — произносил он перед общением замогильным голосом восставшей совести, от которого живот начинал чесаться, по спине шла крупная гусиная кожа, а руки сами начинали бегать и хватать сзади что попало.
   Хотелось тут же переделать все дела.
   Однажды мы его сварили.
   Вам, конечно же, будет интересно узнать, как мы его сварили. А вот как.
   — Ну, как наши дела? — втиснулся он как-то к нам на боевой пост. Входил он всегда так медленно и так бурлачно, как будто за ним сзади тянулся бронированный хвост.
   В этот момент наши дела шли следующим образом: киловаттным кипятильником у нас кипятилось три литра воды в стеклянной банке. Банка кипела, как на вулкане. Чай мы заваривали.
   — Ну, как…
   Дальше мы не слышали, мы наблюдали: он запутался рукавом в нагревателе и поволок его вместе с банкой за собой.
   Мы: я и мой мичман — мастер военного дела — проследили зачарованно их — его и банки — последний путь.
   — …наши дела… — закончил он и сел; банка опрокинулась, и три литра кипятка вылилось ему за шиворот.
   Его будто подняли. Первый раз в жизни я видел вареного зама: он взлетел вверх, стукнулся об потолок и заорал как необразованный, как будто нигде до этого не учился, — и я понял, как орали дикие печенеги, когда Владимир-Солнышко поливал их кипящей смолой.
   Слаба у нас индивидуальная подготовка! Слаба.
   Не готовы замы к кипятку. Не готовы. И к чему их только готовят?
   Наконец, мы очнулись и бросились на помощь. Я зачем-то схватил зама за руки, а мой мичман — мастер военного дела — кричал: «Ой! Ой!» — и хлопал его зачем-то руками по спине. Тушил, наверное.
   — Беги за подсолнечным маслом! — заорал я мичману. Тот бросил зама и с воплями: «Сварили! Сварили!» — умчался на камбуз. Там у нас служили наши штатные мерзавцы.
   — Насмерть?! — спросили они быстро. Им хотелось насмерть.
   Мой мичман выпил у них от волнения воду из того лагуна, где мыли картошку, и сказал: «Не знаю».
   За то, что он «не знает», ему налили полный стакан.
   Мы раздели зама и начали лечить его бедное тело.
   Он дрожал всей кожей и исторгал героические крики.
   Однако и проняло же его! Мда-а. А проняло его от самой шеи до самых ягодиц и двумя ручьями затекло ниже пояса вперёд и там спереди — ха-ха — все тоже обработало!
   Спасло его только то, что при +28С в отсеке он вместо нижнего белья носил шерстяной костюм.
   Своя шерсть у него вылезла чуть позже — через неделю. Кожа, та тоже слезла, а там, где двумя ручьями затекло, там — ха-ха — снималось, как обертка с сосиски, то есть частично вместе с сосиской.
   — Ну, как наши дела? — вполз он к нам на боевой пост осторожненько через две недели, живой. — Воду не кипятите?..

Кувалдометр

   — Смирно!
   — Вольно!
   В центральный пост атомного ракетоносца, ставший тесным от собранных командиров боевых частей, решительно врывается комдив, на его пути все расступаются.
   Подводная лодка сдаёт задачу номер два. Море, подводное положение, командиры и начальники собраны на разбор задачи, сейчас будет раздача слонов и пряников.
   Комдив — сын героя. Про него говорят: «Сын героя — сам герой!» Поджарый, нервный, быстрый, злющий, «хамло трамвайное». Когда он вызывает к себе подчиненных, у тех начинается приступ трусости. «Разрешите?» — открывают они дверь каюты комдива; открывают, но не переступают, потому что навстречу может полететь бронзовая пепельница и в это время самое главное — быстро закрыть дверь; пепельница врезается в неё, как ядро, теперь можно открывать — теперь ничего не прилетит. Комдив кидается, потому что «сын героя».
   — Та-ак! Все собраны? — комдив не в духе, он резко поворачивается на каблуках и охватывает всех быстрым, злым взглядом.
   — Товарищ комдив! — к нему протискивается штурман с каким-то журналом. — Вот!
   Комдив смотрит в журнал, багровеет и орет:
   — Вы что? Опупели?! Чем вы думаете? Головой? Жопой? Турецким седлом?!
   После этого он бросает журнал штурману в рожу. Рожа у штурмана большая, и сам он большой, не промахнешься; журнал не закрывает её даже наполовину: стукается и отлетает. Штурман, отшатнувшись, столбенеет, «опупел», но ровно на одну секунду, потом происходит непредвиденное, потом происходит свист, и комдив, «сын героя», получив в лобешник (в лоб, значить) штурманским кувалдометром (кулачком, значить), взлетает в воздух и падает в командирское кресло, и кресло при этом разваливается: отваливается спинка и подлокотник.
   Оцепенело. Комдив лежит… с ангельским выражением… с остановившимися открытыми глазами… смотрит в потолок… рот полуоткрыт… «Буль, буль, буль», — за бортом булькает дырявая цистерна главного балласта… Ти-хо, как перед отпеванием; все стоят, молчат, смотрят, до того потерялись, что даже глаза комдиву закрыть некому; тяжко… Но вот лицо у комдива вдруг шевельнулось, дрогнуло, покосилось, где-то у уха пробежала судорога, глаза затеплели, получился первый вдох, который сразу срезонировал в окружающих: они тоже вдыхают; покашливает зам: горло перехватило. Комдив медленно приподнимается, осторожно садится, бережно берет лицо в ладони, подержал, трёт лицо, говорит: «Мда-а-а…», думает, после чего находит глазами командира и говорит: «Доклад переносится на 21 час… помогите мне…», — и ему, некогда такому поджарому и быстрому, помогают, под руки, остальные провожают взглядами. На трапе он чуть-чуть шумно не поскользнулся: все вздрагивают, дергают головами, наконец он исчезает; командование корабля, не подав ни одной команды, тоже; офицеры, постояв для приличия секунду-другую, расходятся по одному; наступает мирная, сельская тишина…
   Нет-нет-нет, штурману ничего не было, и задача была сдана с оценкой «хорошо».

Артюха

   Северная Атлантика. 8.20. — по корабельному времени. На вахте третья боевая смена. Подводное положение. Вот он, центральный пост — кладезь ума и сообразительности. Сердце корабля. Командирское кресло в самой середине (сердца), в нём — бездыханное тело. Командир. Утром особенно сильны муки; промаявшись в каюте, но так и не сомкнув глаз, командир тут же теряет сознание, едва его чувствительные центры (самые чувствительные) ощутят под собой кресло; съеженный, скукоженный, свернутый, как зародыш, едино-начальник (над ним только Бог)! Командира по мелочам не беспокоят. Пока он спит, служить в центральном можно; боцман дремлет на рулях: глаза закрываются, под веками бегают зрачки; спит; насмотрелся фильмов, старый козёл, ни одного не пропустит. Вахтенный офицер наклоняется к нему: «Бо-ц-ма-ан… Гав-ри-лыч…» — «Да-да-да…» — говорит Гаврилыч и опять засыпает. Но зато он чувствует лодку до десятых долей градуса. Вахтенный механик бубнит что-то, уткнувшись в конспект; инженер-вычислитель, покосившись на командира, осторожно дёргает акустиков раньше времени с докладом: «А-ку-с-ти-ки…»; те понимают, что раз дернули заранее, значит командир спит, и, чтоб не будить «зверя», шепотом докладывают: «Го-ри-зо-нт чи-с-т…»
   В боковом ответвлении центрального поста, справа по борту, рядом со своими клапанами, за пультом сидит старшина команды трюмных мичман Артюха, по кличке Леший, — маленький, плешивый, паршивый; редкие перья волос разлетелись в разные стороны, в них — пух от подушки: прямо с койки на защиту Родины, на физиономии — рубцы и полосы.
   В каждом отсеке есть свой юродивый. Артюха — юродивый центрального поста. Юродивый — это тот, кому можно говорить все, что хочется, за человека его все равно не считают, а поскольку выходки его выходят за грань наказуемости и нормальности, то они веселят народ. А народ сейчас спит. Дремлет народ.
   Артюха начинает устраиваться, зевает, раздирая скулы: ай-ай-ой, чёрт… Нет, нужно встряхнуться, к кому бы привязаться? Артюха не жалеет никого, даже командира БЧ-5. Ага, вот и он, легок на помине (в центральный входит мех), проживет лет сто, хоть на вид этому зайцу лет триста. Бэчепятый входит осторожно, чтоб не загреметь, и сгоняет вахтенного инженер-механика с нагретого места: «Иди, займись компрессорами»; сев, бэчепятый с минуту смотрит тупо, седой как лунь болотный, сип белоголовый, под веками — куски набрякшей кожи, оттяни — так и останется висеть, как у больного холерой. И ни одна холера его не берет. Артюха подглядывает за бэчепятым. Тот моментами роняет голову на грудь: хронический недосып, поражен, поражен, бродяга. Вчера эта тоскливая лошадь командовала аварийной тревогой, пустяковое возгорание, но трус! мать моя орденоносная, кромешный! Бегал, орал, махал, кусал, обрывал «каштан». Все носились бестолковые, от неразберихи запросто могли и утонуть. Не приходя в сознание, бэчепятый принимает доклады из отсеков, подбородок его покоится на груди, глаза закрыты, волосы разметаны, только руки наощупь переключают «каштан». Спит.
   — Товарищ капитан второго ранга, — вырывается у Артюхи.
   Когда его «заносит», он и сам удивляется тому, что говорит:
   — Товарищ капитан второго ранга, а я знаю, почему вы такой седой.
   — А? — просыпается механик. — Что? А? Седой? Ну? — С интересом: — Отчего?
   — А… от трусости…
   Бэчепятый, проснувшись окончательно, багровеет, наливаясь витаминным соком; инерционность у него огромная. Наконец:
   — Артюха! — верещит он. — Артюха!..
   — А чего? — говорит тот. — Я ничего… Я читал… в «Химии и жизни»…
   Артюха мгновенно становится дураком, лупоглазит, все просыпаются и уже давятся от смеха.
   — Артюха! — верещит бэчепятый, все-таки долго у него в организме идут процессы. — Со-ба-ка…
   — Мы-ы-ы… — от визга механика просыпается командир; он открывает глаза — в них туман новорожденного.
   Бэчепятый резво оборачивается к нему, смотрит испуганно, напряженно, с тоскливой надеждой, только бы не разбудить, а то…
   — Ы-ы-ы… — командир закрывает глаза, морщится, страдает в истоме, жует причмокивая, брови его вдруг хмурятся грозно-грозно.
   Бэчепятый смотрит зачарованно, смотрит-смотрит, оторвав зад от стула, в испарине привстав. Лоб у командира разглаживается, застывает, коченеет, закоченел. Фу! Бэчепятый садится, плечи у него опускаются, он поворачивается и снова видит Артюху, про которого он уже успел забыть, у того вид деревенского дурня.
   — В!О!Н! В-о-н от-сю-да!!! А начальника твоего сюда, сюда, мама ваша лошадь, сюда! — шипит механик.
   Артюха исчезает. Центральный после его выходки — бодрый, как после кофе: боцман на рулях, инженер — на карте, вахтенный офицер — во главе торчит, бэчепятый, поскуливая, ждет Артюхина начальника, командир — без чувств, корабль плывет — все при деле.

Кислород

   — Химик! В качестве чего вы служите на флоте? В качестве мяса?!
   Автономка. Четвертые сутки. Командир вызвал меня в центральный, и теперь мы общаемся.
   — Где воздух, химик?
   — Тык, товарищ командир, — развожу я руками, — пошло же сто сорок человек. Я проверил по аттестатам. А установка… (и далее скучнейший расчет) а установка… (цифры, цифры, а в конце) …и больше не может. Вот, товарищ командир.
   — Что вы мне тут арифметику… суете?! Где воздух, я вас спрашиваю? Я задыхаюсь. Везде по 19% кислорода. Вы что, очумели? Четвертые сутки похода, не успели от базы оторваться, а у вас уже нет кислорода. А что же дальше будет? Нет у вас кислорода, носите его в мешке! Что же нам, зажать нос и жопу и не дышать, пока у вас кислород не появится?!
   — Тык… товарищ командир… я же докладывал, что в автономку можно взять только сто двадцать человек…
   — Не знаю! Я! Все! Идите! Если через полчаса не будет по всем отсекам по двадцать с половиной процентов, выверну мехом внутрь! Идите, вам говорят! Хватит сопли жевать!
   Скользя по трапу, я про себя облегчал душу и спускал пары:
   — Ну, пещера! Ну, воще! Терракотова бездна! Старый гофрированный… коз-зел! Кто управляет флотом? Двоечники! Короли паркета! Скопище утраченных иллюзий! Убежище умственной оскопленности! Кладбище тухлых бифштексов! Бар-раны!..
   Зайдя на пост, я заорал мичману:
   — Идиоты! Имя вам — легион! Ходячие междометия. Кислород ему рожай! Понаберут на флот! Сейчас встану в позу генератора, лузой кверху, и буду рожать!
   Вдохнув в себя воздух и успокоившись, я оказал мичману:
   — Ладно, давай, пройдись по отсекам. Подкрути там газоанализаторы. Много не надо. Сделаешь по двадцать с половиной.
   — Товарищ командир, — доложил я через полчаса, — везде стало по двадцать с половиной процентов кислорода.
   — Ну вот! — сказал командир весело. — И дышится, сразу полегчало. Я же каждый процент шкуркой чувствую. Химик! Вот вас пока не напялишь… на глобус… вы же работать не будете…
   — Есть, — сказал я, — прошу разрешения. — Повернулся и вышел.
   А выходя, подумал: «Полегчало ему. Хе-х, птеродактиль!»

Кают-компания

   Северная Атлантика. Четыре часа утра по корабельному времени. Кают-компания второго отсека подводной лодки, которая за исключительные акустические достижения прозвана «ревущей коровой». Подводное положение. Завтрак первой боевой смены — самое веселое время на корабле: анекдоты, флотские истории, что называется «травля». Смех в это время способен поднять с койки даже объевшегося таблеток зама (его дверь выходит в кают-компанию), и тогда в дверном проеме появляется лохматая голова: «Неужели потише нельзя? люди же спят!» «Люди» — это он и есть, замполит, остальные на вахте, правда, в каюте рядом ещё спит торпедист, но, во-первых, торпедиста никогда не добудишься, и, во-вторых, торпедист — это ещё не «люди».
   Смех в кают-компании. Акустики жалуются, что смех в кают-компании мешает им слушать горизонт.
   Флотский смех. Флот можно лишить спирта, но флот нельзя лишить смеха.
   — Видишь ли, Шура, — Яснов, старый капитан третьего ранга, делает паузу, для того чтобы вручить вестовому стакан, показать знаком — «Налей», возвращается к молодому лейтенанту. (Кроме лейтенанта за столом ещё четверо. Все уже кашляют от смеха и шикают друг на друга: «Зама не разбуди».) — Кстати, однажды вот так даю вестовому стакан, был у нас такой Ведров, и говорю ему: «Плесни водички». Я имел в виду чай, разумеется; ну, он мне и плеснул… воды из-под крана. Конкретней выражайте свои желания в общении с нашим любимым личным составом! Хорошо ещё, что не сказал: «Плесни помои», — кофе, разумеется.
   Личный состав должен быть тупой и решительный, исполнительный до безобразия и доведенный в этом безобразии до автоматизма.
   Жизнь наша, Шура, коротка и обкакана, как детская распашонка, основной лозунг момента — спешите жить, Шура, спешите чувствовать, смеяться. Смешливые встречаются только на флоте, в остальных местах их уже перестреляли. Но если нас на флоте перестрелять, то кто же тогда будет служить в антисанитарных условиях? Как вам уже известно, Шура, чтобы смеяться на флоте, надо прежде всего знать, что же предусмотрено по этому поводу в правилах хорошего тона. А в правилах хорошего тона предусмотрены анекдоты о начальстве. О том самом начальстве, что ближе к твоему телу, естественно. Но! О командирах и покойниках плохо не говорят. Старпом? Анатолий Иванович — Божий человек. То есть человек, уже обиженный Богом, а это тема печальная. Помощник — мелочь скользкая, лишенная с детства лица, недостойная ни юмора, ни аллегорий. Остается, сам понимаешь, только зам — боевой замполит.
   Сколько их было, Шура, пузатых и ответственных, за мои пятнадцать лет безупречной службы. За это время я вообще поменял кучу начальства: пять командиров, двух старпомов, семь замов и помощников без числа.
   Кстати говоря, Шура, сейчас как раз не вредно проверить, закатилось ли наше «солнце» (кивок на дверь зама), греет ли оно в этот момент о подушку свой юфтевый затылок, не прилипло ли оно ушами к переборке? А то, сам понимаешь, как бы не оболгать себя! Не хочется потом стоять под этой самой дверью и сжимать до пота конспект первоисточников. «Солнце» вообще-то с вечера должно было нажраться таблеток, но на всякий случай глянь, пожалуйста.
   (Лейтенант поднимается, бесшумно подходит к замовской двери, нагибается и смотрит в замочную скважину, потом он осторожненько открывает дверь и заглядывает внутрь. Зам спит на коечке не раздеваясь.)
   Умер? Я так и думал. Свершилось! Я присутствовал, когда он клянчил у доктора эти таблетки. Выклянчил и съел сразу пять штук. Док чуть не рехнулся. Одна такая таблетка находит в организме мозг и убивает его в секунду. А впятером они найдут мозг, даже если он провалился в жопу. Ох уж эти замполиты! Заявление зама в «каштан» вахтенному офицеру: «Передайте по кораблю: на политинформацию опаздывает только офицерье!» Замполиты! Люблю я это сословие.
   Кстати о бабочках: нельзя, Шура, подглядывать в дырочку. Один зам жил на корабле через переборку с командиром БЧ-5 и все время за ним следил: просверлил в переборочке дырочку и все время подглядывал. Интересовался, кулема, пьет бэчэпятый или не пьет. А бэчэпятый тот был старый-старый и с лица тупой. И вот однажды, выпив стакан и крякнув, заметил тот бэчэпятый в той дырочке глазик. Взял он со стола карандашик и ткнул его в дырочку.
   Говорят, зам выл до конца автономки. Партийно-политическая работа была завалена на корню, а глаз ему не вставил даже Филатов.
   Так вот, Шура, у нас сейчас будет не просто мелкий треп, у нас будет рассказ. А у каждого рассказа должен быть свой маленький эпиграф.
   Не будем, конечно, в качестве эпиграфа использовать изречение того командира БЧ-5. Он сказал: «Был бы человек, а то зам!» Его уволили в запас за дискредитацию высокого офицерского звания. Кстати, отгадай загадку: чем те комиссары отличаются от этих замполитов? Сдаешься? Те получали в первую очередь — пулю, Шура, а эти — квартиру.
   А надводники говорят: «Корабль без зама — все равно что деревня без дурачка».
   Люблю я это сословие. Пусть эта фраза и будет нашим эпиграфом. Итак…
   Пришёл к нам молодой, цветущий зам. В замах всего семь лет, из них три года в каких-то комсомольцах, где его никто не видел. (Я как-то говорю нашему дивизионному дурню — комсомольскому вожаку: дай, говорю, твоё фото, я тебя в кубрике повешу, чтоб народ знал, кто его официально зовет и ведет.) Ну так вот, пришёл к нам этот зам, и на груди у него горит «бухарская звезда» — орден «За службу Родине».
   Мы с рыжим штурманом сразу же заметили у нашего юного зама этот орден. Для рыжего это был вообще большой удар. Он как уставился заму на грудь, вылупился, задышал. Чувствую, назревает у него неприличный вопрос. Сейчас ляпнет. Решаю разрядить обстановку и говорю: «Александр Сергеич! (Зама звали — как Пушкина.) Я вас бесконечно уважаю, но вот штурман (рыжий смотрит на меня изумленно) интересуется, как это надо так служить Родине, чтоб получить от неё вот такую красивую звезду? А то у нас с ним на двоих тридцать семь календарей на „железе“ и только тридцать неснятых дисциплинарных взысканий! И все! Больше никаких наград».
   Зам чего-то жует и исчезает. А потом он нам рассказал, как такими орденами награждают. Я, говорит, служил на «дизелях», и был у нас там мичман Дед. И служил тот Дед на «дизелях» ещё с войны, лет тридцать календарных. И решили мы его перед уходом на пенсию орденом Красной Звёзды наградить. Десять раз нам представление возвращали: то вставьте, что он конспектирует первоисточники, то укажите, как он относится к пьянству. (А как человек может относиться к пьянству, етишкин водопровод, тридцать лет на «железе»: конечно же, положительно, то есть отрицательно.) Потом возвращают: вставьте, как он изучает пленум. В общем, родили мы, говорит, то представление, послали, вздохнули — и ни гу-гу! Я, говорит, справлялся потом — перехватили орден.