«Как это „перехватили“?» — спрашиваем мы, глупые.
   «А так, — говорит, — выделяют по разнарядке пять орденов, ну и политуправление их все себе перехватывает. У них пять лет прослужил — Красная Звезда, ещё пять лет — Боевого Красного Знамени, а если ещё пять лет протянул и не выгнали — орден Ленина».
   Все наши онемели. «Александр Сергеич, — говорю я тут, потому что мне терять нечего, — что же вы тут такое говорите? Вы же только что сказали, что политуправление, которое у нас висит отнюдь не в гальюне, ордена ворует! А ваша „бухарская звезда“ из той же кучи?»
   Зам, бедный, становится медный, потеет и пахнет противно. Он мне потом все пытался прошить политически незрелые высказывания. А чего тут незрелого, не понимаю? Что вижу, то пою.
   Моя жена как-то тоже увидела на заме то ритуальное украшение, увидела и говорит мне: «А почему у тебя нет такого ордена?» Ну, чисто женский вопрос! Я ей терпеливо объяснил, что замы служат Родине неизмеримо лучше. Ближе они. К Родине. Вот если представить Родину в виде огромного холма, то она со всех сторон будет окружёна замами. А потом думаю: вот ужас-то! Родина-то окружёна замами! Отечество-то в опасности!
   И ещё нашего зама раздражали мои выступления на партсобрании. Я как выступлю! Ярко! Так партсобрание меняет тему и начинает мне отвечать. Сочно. Особенно зам с командиром. Так и рвут друг у друга трибуну. Так и рвут. И сплошные синюшные слюни кругом. А потом я замолкаю года на полтора. Сижу на партсобрании тихо, мирно, как все нормальные люди, сплю, никуда не лезу, а зама одинаково раздражала и моя болтливость, и моя молчаливость. Все угадывал в ней многозначительность. «А почему вы не выступаете? Вас что, тема собрания не волнует?» А я ему на это: «У нас, — говорю, — темы повторяются с удручающей периодичностью. Это она вам интересна, потому что рассчитана на сменность личного состава. А я — бессменный, поймите, бес-смен-ный! Вы у нас пятый зам, а я на „железе“ торчу больше, чем вы прожили в сумме в льготном исчислении, и скоро совсем здесь подохну от повышения ответственности и слышал её, вашу тему, уже пять раз, и пять раз она волновала меня до истерики, а потом — все, как отрезало, отхохотались!»
   А как я ему зачёт по гимну сдавал? Это была моя лебединая песня. Я потом когда рассказывал людям, у меня люди заходились в икоте.
   Решил однажды зам принять у нас зачёт по гимну. (Он у нас, у командиров боевых частей, ещё ежедневно носки проверял, сукин кот. «Командирам боевых частей построиться в малом коридоре! Командиры боевых частей, ногу на носок ставь! Показать носки!» И я знал, что если у меня носки черные или синие, значит я служу хорошо и в тумбочке у меня порядок, а если у меня носки красные или белые, то служу я плохо и в тумбочке у меня бардак. То есть критериально мог в любой момент оценить свою службу.)
   И тут — гимн! Напросился я первым сдавать. Зашёл к заму, встал по стойке «смирно» и запел, а зам сидит, утомленный, и говорит: петь не надо, расскажите словами. Не могу, говорю, это ж гимн! Могу только петь и только по стойке «смирно». Пою дальше — зам сидит. Спел я куплет и говорю ему: «Александр Сергеич, это гимн, а не „Растаял в дурацком тумане Рыбачий…“, неудобно, я пою — вы сидите». Пришлось заму встать и принять строевую стойку. Он слегка подзабыл это дело, но мы ему напомнили.
   А одно время у нас в замах прозябал один такой старый-старый и плешивый. Он все ходил по подводной лодке и боялся за свое драгоценное здоровье. Однажды он меня до того утомил своим внешним видом, что я сказал ему: «Сергей Сергеич, да на вас лица нет! Что с вами? Как вы себя чувствуете?» (Я не стал ему, конечно, говорить, что у него своего лица никогда и не было.)
   «Да?!» — сказал он и заковылял к доктору. Надо вам сказать, что этот зам родился у нас только с одним полушарием головного мозга, и причем сделал он это в тот переломный период Второй мировой войны, когда ещё было не ясно, то ли мы отступаем, то ли уже победили. Он был такой маленький, высохший и воспринимал только девизы соцсоревнования, да и те с какой-то мазохистской радостью. Ну и какой-нибудь не очень крупный лозунг мог уцепиться у него за извилину. Вползает он к доку и с пришибленной улыбкой объясняет: что-то, мол, плохо себя чувствую.
   А доктор у нас в то время служил глупый-преглупый. Бывало, посмотришь на него, и становится ясно, что ещё в зародыше, ещё в эмбриональном состоянии было рассчитано, что родится дурак, с пролежнем вместо мозга. Мысль, зародившись, бежала у него по позвоночному столбу резво вверх, бежала-торопилась со скоростью шесть метров в секунду и, добежав до того места, где у всех остальных начинается мозг и личность, стряхивалась, запыхавшись, с последнего нервного окончания в кромешную темень.
   Какой-то период он даже подвизался на ниве урологии — дергал камни из почек. Это когда с помощью такой тоненькой проволочки делается такая маленькая петелечка. Потом эта петелечка просовывается в мочевой канал, там, как лассо, накидывается на камень, я с криком — ки-ия! — выдирается… камень. Испанские сапоги по сравнению с этим делом выглядят как мягкие домашние тапочки.
   Вот такого дали нам доктора-орла. Если он чего и разрезал у человека, то одновременно изучал это дело по описаниям. Разрежет и сравнит с картинкой.
   В то время когда к нему вполз зам, док уже досконально изучил человеческое сердце: зубцы, кривые и прочие сердечные рубцы. Трезвея от восторга, он уложил холодеющего зама на лопатки, приспособил картограф, утыкал зама мокрыми датчиками и торжественно нажал на клавиш, сказав предварительно заму: «Практика — критерий истины!»
   Зам лежал и смотрел на него, как эскимос на чемодан, замерев в немом крике.
   Та-та-та — вышла лента. «Видите?» — ткнул док зама носом в ленту. Зам сунул свой нос и ничего не увидел. «Вот этот зубок», — любовался док. «Чего там? — навострил уши зам, приподнимаясь на локте, — чего? А?» — «А это… предынфарктное состояние. Все, Сергей Сергеич, финиш».
   Шлёп — и зама нет. Без сознания. Пришёл в себя через сутки. Неделю не вставал; проложив ухо к груди, слушал себя изнутри.
   А ты знаешь, Шура, что раньше у замов было трехгодичное высшее образование. На первом курсе они изучали основы марксистско-ленинской философии и историю КПСС, на втором — какую-то муть гальваническую и игры и танцы народов мира, с практической отработкой и зачётом (представь себе зама, танцующего на столе зачётный танец индийских танцовщиц: на ногах обручи, и та-та-та — босыми ножками), а на третьем курсе — плакаты, боевые листки и шестнадцатимиллиметровый проекционный аппарат. Целый год — аппарат, потом — госэкзамены.
   Кстати об экзамене; в учебном центре является такой замполит с укороченным образованием на экзамен. Раньше они сдавали экзамены по устройству корабля наравне со всеми. Это теперь не поймешь что, а раньше зам должен был знать «железо». Может, замучились их обучать?
   И вот попадается ему устройство первого контура: название, состав и так далее. А он уставился на преподавателя, как бык на молоток. По роже видно, что в мозгу один косинус фи, да и тот вдоль линии нулевого меридиана.
   Взял он билет и забубнил: «Я знаю устройство клапана».
   «Очень хорошо, — говорит преподаватель, — отвечайте первый контур». А тот ему: «Я знаю устройство клапана». — «Ну при чем здесь клапан?!» — не выдерживает преподаватель.
   В общем, зама выгоняют, ставят ему два шара, а на следующий день преподавателя вызывают в политотдел. Там он психует, орет, бегает, полощет руками по кустам: «Да! Он! Вообще! Ничего! Не знает!»
   «Как это, — говорят в политотделе, — он же знает устройство клапана?!»
   И вот такие ребята-октябрята, Шура, нами руководят и ведут нас, и куда они нас приведут со своим трехклассным образованием — одному Богу известно.
   Запускают к нам как-то на экипаж очередного зама. Чудо очередное. Пе-хо-та ужасная! Зеленый, как три рубля. Запускают его к нам, и он в первый же день напарывается у нас на обелиск. Ты ведь знаешь этот памятник нашей бестолковости: установили на берегу куски корпуса и рубки, которые должны были изображать монумент. (Памятники нам нужны? Нужны! Ну, вот — дешево и сердито.) Ну, и снегом это творение отечественного вдохновения слегка занесло. В общем, море, лед, мгла, рубка торчит — вот такая героика будней, — и тут наш новый чудесный зам идет мимо и спрашивает: «А чего это корпус у лодки не обметается и вахта на ней не несется?» С трудом поняли, что он хочет сказать. Узнали и объяснили ему, сирому, что лодка, она в пятьдесят раз больше и так далеко она на берег не выползает. Не выползает она! Ну, полный корпус, Шура! Ну, так же нельзя! Зам, конечно же, нужен для оболванивания масс, но не с другой же планеты!
   А третий дивизион у нас в то время был полностью набран из ублюдков. Они, собаки, повадились переключать ВВД как раз в то время, когда замовская задница замаячит в переборке. Перемычка в третьем как раз над переборкой висит.
   Ну, и звук от этого дела такой, как будто у тебя гранату над головой рвут. Зам падает пузом на палубу и ползёт по-пластунски. А трюмные, сволочи, кричат ему сверху: «Воздух! Воздух!»
   Раз пятнадцать ползал и каждый раз приходил в центральный, и командир третьего дивизиона с глупым видом объяснял ему, что ВВД — это воздух высокого давления, что засунут этот воздух в баллоны, что баллоны соединены перемычкой и что, если переключать ту перемычку, то нужно держаться от неё подальше, чтоб штаны были посуше.
   Как-то заблудился он в пятом. Перелезает из четвертого в пятый и идет решительно по аналогии. Он решил, что все переборки во всех отсеках должны быть на одном уровне. Идет он, идет и упирается башкой недоделанной в дверь выгородки преобразователей. Открыл, вошёл, а там вроде перьспектива, перьспектива и теряется. Зам удивляется, чего это отсек стал такой узкий, но протискивается. Решительный был и бесповоротный. Допротискивался. Чуть не застрял. И лодка кончилась. Вот трагедия! «Как это кончилась?! — подумал зам. — А где же ещё пять отсеков?» Выходит он из выгородки задумчивый и медленно движется до переборки в четвёртый; садится в открытой переборочной двери и думает: «Не может быть!» Опять, решительный, шмыг в пятый, дверь выгородки на себя, шась — лодка кончилась, и опять медленно в четвёртый, а по дороге думает напряженно, аж тихо тарахтит.
   А вахтенный пятого с верхней палубы через люк свесил голову, наблюдает замовские телодвижения и говорит: «Товарищ капитан третьего ранга, может, вы в шестой хотите пройти?» Недоделанный задирает свою башку, и тут долгое — «Да-а-а…» — «Так это ж наверх!»
   И они нас учат жить, конспекты конспектировать. А сколько раз его в гальюне запирали? На замок. Идешь и слышишь: бьется одинокое тело — опять зама закрыли.
   В гальюне запирали, из унитаза обливали. Поставят тугую пружину, зам жмет-жмет ножкой — никак, жмет с наскоком — и поскользнулся, рожей в унитаз, и уворачивается потом от подброшенного навстречу дерьма. А где ж тут увернешься?! Пробирается потом в каюту огородами. И в этот момент его любил отловить старпом. «Сергей Саныч! — говорил в таких случаях старпом, словно ничего не замечая. — Эту таблицу подведения итогов соцсоревнования надо пересмотреть. Чего это ты за боевой листок по пять очков даёшь?» Зам мнется, как голый перед одетым. «Саныч, — говорит старпом лживо, — а чего это от тебя неизменно, непрерывно говнецом потягивает?» У зама рот на сторону, и в каюту бегом, и чёрный ходит целую неделю. Над ним все издевались. Помощник ему однажды красную строительную каску подарил. Повадился помощник попадаться заму на глаза в ночное время в строительной каске. Долго ходил, пока зам, наконец, не клюнул и не спросил его: «А что это у вас на голове?» — «А это у нас на голове каска, — говорит помощник, — головой все время о трубопроводы бьешься, вот и пришлось надеть».
   «И я вот тоже… бьюсь», — говорит опечаленный зам. Он своей культяпкой глупой в каждом отсеке переборки открывал и трубопроводы бодал по всему кораблю. Шишек на голове было столько, что вся голова на ходу чесалась. Откроет переборку, тяпку свою наклонит вперёд, переборку отпустит и полезет. Дверь в этот момент начинает закрываться и с головой встречаться — бах! Постоит-пошипит — уй-уй-уй! — почешет, опять откроет дверь, опять — бах! «Вот и мне бы…» — мнется зам. «Дарю», — говорит помощник и надевает ему на голову этот шлемофон.
   А ночью командир проверял корабль и в ракетном отсеке наткнулся на зама в каске. Представляете: ночь, тишина, командир идет бесшумно из отсека в отсек, и тут навстречу ему открывается переборочная дверь, и лезет в неё сначала задница, а потом и голова в красном шлеме с безумными глазами.
   Командир от неожиданности — юрк! — за ракетную шахту и оттуда крадется, а зам проходит мимо, безмолвный как привидение, и так же безмолвно — трах! — головой об трубу с малиновым звоном. У кэпа нервы не выдерживают, он подпрыгивает и тоже головой — на!
   Как говорил в таких случаях Лопе де Вега, «лопни мои глаза, если вру!» Факелов — была у зама того фамилия. Старпом его называл — «наш поджигатель». «Где, — говорил, — наш поджигатель?»
   Через два года назначили к нам новое междометие. «Я, — говорил он, — представитель флотской интеллигенции», — после чего он добавлял кучу неприличных слов, не свойственных, как мне кажется, представителю нашей флотской интеллигенции. Весь личный состав он делил на «братанов» и «мурлонов». «Мурлонов» было больше. Очень он любил на собрании чистить зубы гусиным пером. Садился в президиуме, доставал перо и чистил. Раз мы ему устроили: когда он в очередной раз посвятил себя в президиуме зубам, все офицеры неторопливо достали перья бакланьи, воткнули их себе в рот и давай ковырять.
   Зам стал красным, как пасхальное яйцо. А потом его ещё «прапорщиком» достали. У нас в кают-компании была любимая пластинка — «прапорщик». Как поставишь её, она пошелестит-пошелестит и вдруг ни с того ни с сего как грянет: «Пра-пор-щик!!! Он — помощ-ник о-фи-це-ра! Он — ду-ша сол-да-та! Пра-пор-щик!!!»
   Ставили её в восемь часов утра, когда у зама кончался бред и начинался сон. И вдруг исчезает и пластинка, и игла от проигрывателя. Ясно — кроме зама, украсть некому. Набрали мы боевых листков и стали рисовать на них плакаты: «Вор! Верни нам прапорщика!», а под этой надписью рисовали огромную руку, тянущуюся к пластинке. Все это вешалось в кают-компании, а рядом с замом специально заводили соответствующие разговоры: мол, все уже знают, кто это свистнул, но пусть пока помучается. Не выдержал зам — вернул и иголку и «прапорщика».
   А предпоследний зам у нас был размером со среднюю холмогорскую корову и обладал выразительной величины кулаками, которые использовал в партийно-просветительной работе. Мозг у него, как и у всех наших замов, появлялся только втягиванием через нос, да и то только в пасмурные дни. Где-то я читал: «Каждый член его дышал благородством». Так вот, ни один член этого прямого потомка лошади Чингис-хана не дышал благородством. «Ах ты сукодей, растакую вашу мамашу», — говорил он матросу в три часа ночи. Вызовет какого-нибудь Тимургалиева посреди Атлантики и давай его обрабатывать.
   «Сука, — кричит, — щас как вмажу-у!!!» — и бьет при этом в стенку каюты. А стенки у нас были картонные и гнулись куда хочешь, и с той стороны, на уровне замовского кулака, головенкой к переборке, спал вплотную наш ротный алкоголик-запевала, Юрик Ненашев, по кличке — «Перед употреблением взболтать», командир второго отсека, потомственный капитан-лейтенант — тема всех наших партийных собраний.
   От удара Юрик падает головой в проход между койками и на четвереньках слетает вниз, находит свое индивидуальное спасательное средство и, обнимая его одной рукой до судорог, другой — вызывает центральный и докладывает: «Во втором замечаний нет!» Центральный некоторое время молчаливо соображает, а потом спрашивает: «А что у вас там было, что замечаний не стало?» — «Удар по корпусу!» — чеканит Юрик. Вот так, Шура…
   — Приготовиться к всплытию на сеанс связи и определение места! — донеслось из «каштана».
   Кают-компания пустеет. Вестовой, забирая со столов стаканы, хихикает, он слышал все из буфетной. Скоро придёт вахтенный и с третьего раза поднимет торпедиста. Тот, поскуливая и спотыкаясь, отправится к себе в отсек.
   Зама так и не удастся поднять. Командиру на всплытии, среди суетни и дерготни, доложат, что зам болен, и командир, торопясь на перископ, махнет рукой и скажет про себя: «Да и хрен с ним».

Пардон

   Этого кота почему-то нарекли Пардоном. Это был страшный серый котище самого бандитского вида, настоящее украшение помойки. Когда он лежал на теплой палубе, в его зеленых глазах сонно дремала вся его беспутная жизнь. На тралец его затащили матросы. Ему вменялось в обязанность обнуление крысиного поголовья.
   — Смотри, сука, — пригрозили ему, — не будешь крыс ловить, за яйца повесим, а пока считай, что у тебя пошёл курс молодого бойца.
   В ту же ночь по кораблю пронесся дикий визг. Повыскакивали кто в чем: в офицерском коридоре Пардон волок за шкирку визжащую и извивающуюся крысу, почти такую же громадную, как и он сам, — отрабатывал оказанное ему высокое доверие. На виду у всех он задавил её и сожрал вместе со всеми потрохами, после чего, раздувшись как шар, рыгая, икая и облизываясь, он важно продефилировал, перевалился через комингс и, волоча подгибающиеся задние ноги и хвост, выполз на верхнюю палубу подышать свежим морским воздухом, наверное только для того, чтобы усилить в себе обменные процессы.
   — Молодец, Пардон! — сказали все и отправились досыпать.
   Неделю длилась эта кровавая баня: визг, писк, топот убегающих ног, крики и кровь наполняли теперь матросские ночи, а кровавые следы на палубе вызывали у приборщиков такое восхищение, что Пардону прощалось отдельные мелочи жизии. Пардона на корабле очень зауважали, даже командир разрешил ему появляться на мостике, где Пардон появлялся регулярно, повадившись храпеть в святое для корабля время утреннего распорядка. Он стал ещё шире и лишь лениво отбегал в сторону при встрече с минёром.
   Есть мнение, что минные офицеры — это флотское отродье с идиотскими шутками. Они могут вставить коту в зад детонатор, поджечь его и ждать, пока он не взорвется (детонатор, естественно). Есть подозрение, что минные офицеры — это то, к чему приводит офицера на флоте безотцовщина. Минер — это сучье вымя, короче. Пардон чувствовал подлое племя на расстоянии.
   — Ну, кош-шара! — всегда восхищался минёр, пытаясь ухватить кота, но тот ускользал с ловкостью мангусты.
   — Ну, сукин кот, попадешься! — веселился минёр.
   «Как же, держи в обе руки» — казалось, говорил Пардон, брезгливо встряхивая лапами на безопасном расстоянии.
   Дни шли за днями. Пардон ловко уворачивался от минёра, давил крыс и сжирал их с исключительным проворством, за что любовь к нему все возрастала. Однако через месяц процесс истребления крыс достиг своего насыщения, а ещё через какое-то время Пардон удивил население корабля тем, что интерес его к крысам как бы совсем ослабел, и они снова беспрепятственно забродили по кораблю. Дело в том, что, преследуя крыс, Пардон вышел на провизионку. И все. Боец пал. Погиб. Его, как и всякую выдающуюся личность, сгубило изобилие. Его ошеломила эта генеральная репетиция рая небесного. Он зажил, как у Христа под левой грудью, и вскоре выражением своей обвислой рожи стал удивительно напоминать интенданта. Пардон попадал в провизионку через дырищу за обшивкой. Со всей страстью неприкаянной души помоечного бродяги он привязался к фантастическим кускам сливочного масла, связкам колбас полукопченых и к сметане. Крысы вызывали теперь в нём такое же неприкрытое отвращение, какое они вызывают у любого мыслящего существа. Вскоре бдительность его притупилась, и Пардон попался. Поймал его кок. Пардона повесили за хвост. Он орал, махал лапами и выл что-то сквозь зубы, очень похожее на «мать вашу!».
   Его спас механик. Он отцепил кота и площадно изругал матросов, назвал их садистами, сволочами, выродками, скотами, «бородавками маминой писи», ублюдками и суками.
   — Отныне, — сказал он напоследок, — это бедное животное будет жить в моей каюте.
   Пардон был настолько умен, что без всяких проволочек тут же превратился в «бедное животное». Свое непосредственное начальство он теперь приветствовал распушенным хвостом, мурлыкал и лез на колени целоваться. Механик, бедный старый индюк, впадал в детство, сюсюкал, пускал сентиментальные пузыри и заявлял в кают-компании, что теперь-то уж он точно знает, зачем на земле живут коты и кошки: они живут, чтоб дарить человеку его доброту.
   Идиллия длилась недолго, она оборвалась с выходом в море на самом интересном месте. С первой же полной стало ясно, что Пардон укачивается до безумия. Как только корабль подняло вверх и ухнуло вниз, Пардон понял, что его убивают. Дикий, взъерошенный, он метался по каюте механика, прыгал на диван, на койку, на занавески, умудряясь ударяться при этом об подполок, об стол, об пол и орать не переставая. Останавливался он только затем, чтоб, расставив лапы, блевануть куда-нибудь в угол с пуповинным надрывом, и потом его вскоре понесло изо всех дыр, отчего он носился, подскакивая от струй реактивных. В разложенный на столе ЖБП — журнал боевой подготовки — он запросто нагадил, пролетая мимо. От страха и одиночества мечущийся Пардон выл, как издыхающая гиена.
   Наконец дверь открылась, и в этот разгром вошёл мех. Мех обомлел. Застыл и стал синим. Несчастный кот с плачем бросился ему на грудь за спасением, мех отшвырнул его и ринулся к ЖБП. Было поздно.
   — Пятимесячный труд! — зарыдал он, как дитя, обнимая свое теоретическое наследие, изгаженное прицельным калометанием. — Пятимесячный труд!
   Пардон понял, что в этом человеке он ошибся: в нём сострадания не наблюдалось; и ещё он понял, что его, Пардона, сейчас будут бить с риском для жизни кошачьей, — после этого он перестал укачиваться.
   Мех схватил аварийный клин и с криком «Убью гада!» помчался за котом. За десять минут они доломали в каюте все, что в ней ещё оставалось, потом Пардон вылетел в иллюминатор, упал за борт и сильными рывками поплыл в волнах к берегу так быстро, будто в той прошлой помоечной жизни он только и делал, что плавал в шторм.
   Мех высунулся с клином в иллюминатор, махал им и орал:
   — Вы-д-ра-а-а!!! У-бь-ю-ю-ю! Все равно най-ду-у! Кок-ну-у!
   До берега Пардон доплыл.

Лев пукнул

   Конечно же, для наших подводных лодок несение боевой службы — это ответственная задача. Надо в океане войти, прежде всего, в район, который тебе из Москвы для несения службы нарезали, надо какое-то время ходить по этому району, словно сторож по колхозному огороду, сторожить, и надо, наконец, покинуть этот район своевременно и целым-невредимым вернуться домой. Утомляет это все, прежде всего. И прежде всего это утомляет нашего старпома Льва Львовича Зуйкова, по прозвищу Лев.
   То, что наш старпом в автономках работает не покладая рук, — это всем ясно: он и на камбузе, он и в корме, он и на приборке, он опять на камбузе — он везде. Ну и устаёт он! Устав, он плюхается в центральном в кресло и либо сразу засыпает, либо собирает командиров подразделений, чтобы вставить им пистон, либо ведет журнал боевых действий.
   Ведет он его так: садится и ноги помещает на буй-вьюшку, а рядом устраивается мичман Васюков, который под диктовку старпома записывает в черновом журнале все, что с нами за день приключилось, а потом он же — Васюков — все это аккуратнейшим образом переносит в чистовой журнал боевых действий.
   С этим мичманом старпома многое связывает. Например, их связывают дружеские отношения: то старпом гоняется за мичманом по всему центральному с журналом в руках, чтоб по голове ему настучать, то возьмет стакан воды и, когда тот уснет на вахте, за шиворот ему выльет, и мичман ему тоже по-дружески осторожненько гадит, особенно когда под диктовку пишет. Например, старпом ему как-то надиктовал, когда мы район действия противолодочной акустической системы «Сосус» покидали: «Покинули район действия импортной системы „Сосус“. Народ уху ел от счастья. Целую. Лелик» — и мичман так все это без искажения перенес в чистовой журнал. Старпом потом обнаружил и вспотел.
   — Васюков! — вскричал он. — Ты что, совсем дурак, что ли?! Что ты пишешь все подряд! Шуток не понимаешь? Соображать же надо! Вот что теперь делать? А?
   А Васюков, сделав себе соответствующее моменту лицо, посмотрел, куда там старпом пальцем тычет, и сказал:
   — А давайте все это как положено зачеркнем, а внизу нарисуем: «Записано ошибочно».
   После этого случая все на корабле примерно двое суток ходили очень довольные. Может, вам показалось, что народ наш не очень-то старпома любит? Нам сначала самим так казалось, пока не случилась с нашим старпомом натуральная беда.
   Испекли нам коки хлеб, поскольку наш консервированный хлеб на завершающем этапе плавания совсем сдохшим оказался. И такой тот хлеб получился мягкий, богатый дрожжами и сахаром, что просто слюнки текли. Старпом пошёл на камбуз и съел там полбатона, а потом за домино он сожрал целый батон и ещё попросил, и ему ещё дали. А ночью его прихватило: живот раздуло, и ни туда ни сюда — кишечная непроходимость.