Пробирка ощущается по нарастающей.
   — А-аа!.. — непроизвольно говорит твой внутренний голос.
   — Ну, вот и все, а ты боялась! — говорит тебе док. — А теперь нарисуем в нашей посуде ваши координаты…
   Все, что выше пробирки, для дока сложно, но, как всякий врач, он любит отрезать и пришить. Правда, для этого непременно нужно отловить его в бодром состоянии.
   В автономке док мучается. Бессонница. По двадцать часов кряду им изобретаются позы для сна, и, когда явь начинает терять свои очертания, в изолятор обязательно кто-нибудь вползет. Вот как теперь: матрос Кулиев, с камбуза, жирный насквозь, поскользнулся на трапе, головой встретился с ящиком, в результате чего ящик — всмятку, Кулиев — цел, на лбу кровь. Три часа ночи. Кулиев осторожно прикрывает за собой тяжелую дверь изолятора, после этого сразу же наступает антрацитная темень. Только со света, он стоит как столб, привыкает, ни черта не видно.
   Док чувствует жаброй, что явились по его душу (не к особисту же), но ему не хочется верить (может, всетаки к особисту?), он затаивается, сдерживает дыхание; может, пронесет? Кулиев начинает искать дока: осторожно наклоняется, шарит наощупь, дышит, приближается. Док сжимается, закрывает плотно глаза. Тишина. Кулиев находит подушку, вглядывается: там должна быть голова. Док открывает глаза. Ясно. Ни минуты покоя. Целый день сидишь под лампой солюкс, как брюхоногое, и ни одна падла не заглянет, только лег — и «Здравия желаю»: являются. Кровавая рожа зависает над доком. Теперь они смотрят друг другу в зрачки. Кулиев по-прежнему ничего не видит. Все это так близко, что дока можно понюхать. Кулиев, кажется, этим и занимается: сопенье, пахнущее камбузными жирами, шепот:
   — Тащщщ майор… тащщщ майор!.. Это вы?..
   — Нет! — отчаянно орет док. — Это не я!
   От неожиданности Кулиев бьется затылком, и дальше из дока вырывается первая фраза клятвы Гиппократа:
   — Как вы мне… надоели… Бог ты мой! — стон Ярославны и вторая фраза: — Как вы мне насто… чертели… как вы мне настопиздели…
   Кулиев, обалдевший, окровавленный, поворачивается и, имея за спиной докторские причитания, выходит.
   Оставленный в покое док, страдая всем телом, кряхтит, устраивается, затихает, в мозгу его события теряют целесообразность, цепочки рвутся, мельканья какието, которые потом, перекосившись, оседают и тают, тают…
   Особист, к этому моменту окончательно проснувшийся, злой как собака (доктор — зараза), сползает с верхнего яруса и выходит в отсек, где постояв какое-то время, поматерившись, он отправляется в соседнее помещение, заходит на боевой пост и находит там вахтенного:
   — Телефон работает?
   — Да.
   — Позвони сейчас доку, и, как только он снимет трубку, дашь отбой, понял?
   — Это можно.
   У дока телефон в амбулатории. Звонок требовательный, долгий, не вылежишь: а вдруг командир звонит, таблетки ему нужны, дурню старому, чтоб у него почки оторвались.
   Ругаясь площадно, док, в трусах, вползает на стол в позу телевизора, на четвереньках сползает через окошко в амбулаторию, ударяется коленкой (как и положено), шипит и с уничтоженным здоровьем подползает к телефону: «А-ле?» — и трубка вешается ему прямо в ухо. Ровно пять минут, дрожа эпителием, док виртуозно матерится с трубкой у рта. Особист к этому моменту уже стоит под дверью амбулатории и, присосавшись ухом, с блаженной рожей истинного ценителя слушает. Райское пение. Через пять минут («Погоди, пусть уснет хорошенько») процедура повторяется. Док фонтанирует, речевой запас у него, оказывается, гораздо богаче. Наконец, док выливается весь. Тысяч пять слов, никак не меньше. Да-а…
   — А сейчас, — говорит особист, прищурившись, — скажешь ему: «Извините, я не туда попал».
   — Ах ты курва! — кричит док; потом речь у него кончается, начинаются конвульсии, судороги, пена из ушей, затем он вешает трубку и смотрит вокруг. Кого бы убить? Садится, чтоб успокоиться. Успокоился. Дыхание глубокое, тоны сердца чистые, желудок мягкий.
   Зажигает свет. Сейчас слетятся, как мухи на фонарь. С поносами, с запорами, с шишками, с гастритами, с жопами. Опять кто-то упал… не до конца, лучше б тебя мама не рожала!..
   Особист находит Кулиева в умывальнике, где тот под струей лечит свой скальп, и стучит по его толстому заду.
   — Давай, иди, доктор ждет. Уже можно. И не дай Бог, он тебя не перевяжет, мне скажешь…
   — Разрешите, товарищ майор?
   — Ну заходи, заходи, не тряси мошонкой. Ну, где тут твоя голова? Да-а… молодец. Были бы мозги, точно б вылетели. Садись сюда… О, Господи.

Спишь, собака!

   Военнослужащего бьют, когда он спит. Так лучше всего. И по голове — лучше всего. Тяжелым — лучше всего. Раз — и готово!
   Фамилия у него была — Чан, а звали, как Чехова, — Антон Палыч. Наверное, когда называли, хотели нового Чехова.
   Он был строен и красив, как болт: большая голова шестьдесят последнего размера, плоская сверху; розовая аккуратная лысина, сбегающая взад и вперёд, украшенная родинками, как поляна грибами; седые лохмотья, обмотав уши, залезали на уложенный грядкой затылок; в глазах — потухшая пустыня.
   Герой-подводник. К тому же боцман. Двадцать календарей. Ненасытный герой.
   Он все время спал. Даже на рулях. Каждую вахту.
   Он спал, а командир ходил и ныл — пританцовывая, как художник без кисти: так ему хотелось дать чем-нибудь по этому спящему великолепию. Не было чем. Везде эта лысина. Она его встречала, водила по центральному и нахально блестела в спину.
   Штурман появился из штурманской рубки, шлепнув дверью. Под мышкой у него был зажат огромный синий квадратный метр — атлас морей и океанов,
   — Стой! Дай-ка сюда эту штуку.
   Штурман протянул командиру атлас. Командир легко подбросил тяжелый том.
   — Тяжела жисть морского летчика! — пропел командир в верхней точке, бросив взгляд в подволок.
   Лысина спело покачивалась и пришепетывала. Атлас, набрав побольше энергии, замер — язык набок, и, привстав, командир срубил её, давно ждущую своего часа.
   Атлас смахнул её, как муху. Икнув и разметав руки, Чан улетел в прибор, звонко шлепнулся и осел, хватаясь в минуту опасности за рули — единственный источник своих благосостояний.
   Рули так здорово переложились на погружение, что сразу же заклинили.
   Лодка ринулась вниз. Кто стоял — побежал головой в переборку; кто сидел — вылетел с изяществом пробки; в каютах падали с коек.
   —  Полный назад! Пузырь в нос!— орал по-боевому ошалевший командир.
   Долго и мучительно выбирались из зовущей бездны. Долго и мучительно, замирая, вздрагивая вместе с лодкой, глотая воздух.
   С тех пор, чуть чего, командир просто выбивал пальчиками по лысине Антон Палыча, как по крышке рояля, музыкальную дробь.
   — Ан-то-ша, — осторожно наклонялся он к самому его уху, чтоб ничего больше не получилось. — Спи-шь? Спишь, собака…

Оздоровление

   Как ноготь на большом пальце правой ноги старпома может внезапно оздоровить весь экипаж? А вот как!
   От долгого сидения на жестком «железе» толстый, желтый, словно прокуренный ноготь на большом пальце правой ноги старпома впился ему в тело. Это легендарное событие было совмещено со смешками в гальюне и рекомендациями чаще мыть ноги и резать ногти. Кают-компания ехидничала:
   — Монтигомо Ястребиный Коготь.
   — Григорий Гаврилович до того загружен предъядерной возней, что ему даже ногти постричь некогда.
   — И некому это сделать за него.
   — А по уставу начальник обязан ежедневно осматривать на ночь ноги подчиненного личного состава.
   — Командир совсем забросил старпома. Не осматривает его ноги. А когда командир забрасывает свой любимый личный состав, личный состав загнивает.
   И поехало. Чем дальше, тем больше. Улыбкам не было конца. Старпом кожей чувствовал — ржут, сволочи. Он прохромал ещё два дня и пошёл сдаваться в госпиталь.
   Медики у нас на флоте устроены очень просто: они просто взяли и вырвали ему ноготь; ногу, поскольку она осталась на месте, привязали к тапочку и выпустили старпома на свободу — гуляй.
   Но от служебных обязанностей у нас освобождают не медики, а командир. Командир не освободил старпома.
   — А на кого вы собираетесь бросить корабль? — спросил он его.
   Старпом вообще-то собирался бросить корабль на командира, и поэтому он почернел лицом и остался на борту. Болел он в каюте. С тех пор никто никогда не получал у него никаких освобождений.
   — Что?! — говорил он, когда корабельный врач спрашивал у него разрешения освободить от службы того или этого. — Что?! Постельный режим? Дома? Я вас правильно понял? Поразительно! Температура? А жена что, жаропонижающее? Вы меня удивляете, доктор! Болеть здесь. Так ему и передайте. На корабле болеть. У нас все условия. Санаторий с профилакторием, ядрёна мама. А профилактику я ему сделаю. Обязательно. Засандалю по самый пищевод. Что? Температура тридцать девять? Ну и что, доктор? Ну и что?! Вы доктор или хрен в пальто! Вот и лечите. Что вы тут мечетесь, демонстрируя тупость? Несите сюда этот ваш градусник. Я ему сам измерю. Ни хрена! Офицер так просто не умирает. А я сказал, не сдохнет! Что вам не ясно? Положите его у себя в амбулатории, а сами — рядышком. И сидеть, чтоб не сбежал. И кормить его таблетками. Я проверю. И потом, почему у вас есть больные? Это ж минусы в вашей работе. Где у вас профилактика на ранних стадиях? А? Мне он нужен живьем через три дня. На ногах чтоб стоял, ясно? Три дня даю, доктор. Чтоб встал. Хоть на подпорках. Хоть сами подпирайте. Запрещаю вам сход на берег, пока он не выздоровеет. Вот так! Пропуск ваш из зоны сюда, ко мне в сейф. Немедленно. Ваша матчасть — люди. Усвойте вы наконец. Люди. Какое вы имеете моральное право на сход с корабля, если у вас матчасть не в строю? Все! Идите! И вводите в строй.
   Вот так-то! С тех пор на корабле никто не болел. Все были здоровы, ядрёна вошь! А если кто и дергался из офицеров и мичманов, то непосредственный начальник говорил ему, подражая голосу старпома:
   — Болен? Поразительно! В рот, сука, градусник и закусить. Жалуйтесь. Пересу де Куялеру, ядрёна мама!
   А матросов вообще лечили лопатой и на канаве. Трудотерапия. Профессьон де фуа, короче говоря.
   Вот так-то.
   Ядрёна мама!

В засаде

   ОУС — отдел устройства службы — призван следить, чтоб все мы были единообразные. Единообразие — закон жизни для русского воинства. Но единообразие не исключает своеобразия.
   Капитан первого ранга из отдела устройства сидел в засаде. Капитаны первого ранга вообще испытывают сильную склонность к засаде, особенно из отдела устройства службы. Капитан первого ранга сидел рядышком с дверью КПП — нашего контрольно-пропускного пункта. Дверь открывалась, и он пополнял список нарушителей. (Ну, то есть он записывал туда тех, у кого имеются нарушения в форме одежды: в прическах, в ботинках, в носках и в отдании воинской чести.)
   Список с нарушителями должен был к вечеру лечь на стол к командующему. О, это очень серьезно, если нужно лечь на стол к командующему. Лучше уж вместо этого заново пройти все стадии овуляции.
   Дверь КПП распахнулась в тридцатый раз, и в неё вывалился капитан третьего ранга (нет-нет-нет! он был совершенно трезв, просто поскользнулся на обледенелых ступеньках) — вывалился и приземлился на свой геморрой, и, как только он, с крылатыми выражениями, начал подниматься и ощупывать через разрез на шинели сзади свой геморрой, к нему шагнул капитан первого ранга из засады.
   — Товарищ капитан третьего ранга, — сказал он, — а почему вы не отдаете воинскую честь старшему по званию? — сказал и заглянул в глаза геморроидальному капитану.
   В глазах у геморроидальных капитанов есть на что посмотреть, но этот смотрел как-то совсем по-птичьи; заострив лицо и собрав глаза в могучую кучку у переносицы.
   Капитан первого ранга потом вспоминал, что в тот самый момент, когда он заглянул в глаза тому капитану, в душе у него, где-то там внутри, на самом кончике, что-то отстегнулось, а из глубины (души) потянуло подвальной сыростью и холодным беспокойством) так бывало в детстве, когда в темноте чердачной чувствовалось чьё-то скользкое присутствие.
   Они смотрели друг на друга секунд двадцать. Кроме глаз у капитана и в лице тоже было что-то нехорошее, не наше, насквозь больное, так смотрит только юродивый, ненормальный, наконец. Неожиданно капитан качнулся и стал медленно оседать в снег.
   — Ой-ой-ой, мамочки! — шептал он и, сидя на корточках, смотрел в живот капитану первого ранга.
   Лицо и плечи у блаженного капитана немедленно задергались, руки вместе с ногами затряслись, голова, отломившись, замоталась; бессмысленное лицо, бессмысленный рот, нижняя челюсть! все это, сидя, подскакивало, подрагивало, подшлепывало, открывало-закрывало, выбивало дробь и продолжалось целую вечность. Капитан первого ранга из отдела устройства службы даже не замечал, что он давно уже сидит на корточках рядом с несчастным капитаном, заглядывает ему в рот, невольно повторяя за ним каждое идиотское движение; он вдруг почувствовал, что этот чахоточный придурок сейчас умрет у него на руках, а рядом никого нет и потом ты никому ничего не докажешь.
   — Чёрт меня дернул! — воскликнул капитан первого ранга из отдела устройства службы, и он подхватил чокнутого капитана под мышки и помог ему затвердеть на ногах. Тронутый потихоньку светлел, синюшность пропадала пятнами, глазам возвращалась мысль, дыханию — свежесть.
   — Простите! — прохрипел он, все ещё нет-нет да и повисая на капразе и малахольно махая ему головой.
   — Простите! — приставал он. — Я вам сейчас отдам честь! Я вам сейчас отдам! — а капитан первого ранга из засады говорил только: «Да-да-да, хорошо-хорошо» — и мечтал кому-нибудь его вручить.
   Сзади загрохотало, и они одновременно повернули туда свои головы: ещё один капитан третьего ранга пролетел через дверь, поскользнувшись на тех же ступеньках. Капитан первого ранга из отдела устройства службы не стал дожидаться, когда этот новый капитан найдет через разрез на шинели сзади свой копчик и наощупь внимательно его изучит.
   — Эй! — закричал он, калеча свой голос, тому, новому капитану. — Сюда! Ко мне! Скорей!
   — Вот! — сказал он, передавая ему малохольного капитана. — Вот! Возьмите его! Ему плохо! От имени командующего прошу вас довести его домой.
   Ну, если «от имени командующего», тогда конечно.
   — Тебе правда нехорошо? — спросил второй капитан у первого, когда они подальше отошли.
   — Правда, — сказал тот и улыбнулся.
   Они ещё долго ковыляли вдаль, все ковыляли и ковыляли, а капитан первого ранга из отдела устройства службы все смотрел им вслед, все смотрел, благодарно вздыхал, улыбался и радостно отхаркивался в снег. Сзади загрохотало, он обернулся и достал свой список — это прилетел очередной капитан третьего ранга, поскользнулся и приземлился на свой геморрой.

Торпедная атака

Часть первая

   «Не пли! Не пли!»
   Торпедная атака!
   Это венец боевой подготовки!
   Это сгусток нервов!
   Это нутро в кулаки!
   Торпедная атака!
   Это сплав человека-металла,
   И на всех одна душа,
   И её на куски!
   А ты чувствуешь, чувствуешь
   Спиной,
   затылком,
   загривком
   Дрожь ретивого корпуса!
   А вокруг боевая тишина,
   А вокруг искаженные лица.
   «Пятый, шестой аппараты товсь!» -
   Визжит товарищ центральный.
   «Есть, товсь!» -
   Мочеточки втянулись и сжались в комочки!!!
   И секунды текут, как капли цикуты в рану,
   «Пли!!!» -
   И упоенье, упоенье…
   «Ой, не пли, не пли!» — приседает
   горько старпом,
   Забывший ввести какую-то «омегу»,
   Подкирпичили!
   И столько нервов!
   Сгустки!
   По палубе!
   Белый стих — торпедная атака!
 
   Я не знаю, что в последнее время творится с нашей торпедной стрельбой. То торпеды всплывут в точке залпа, то там же утонут, то с обеспечивающим не договоришься, а то удираешь от своей же собственной торпеды. Выпустишь её, послушаешь — и во все лопатки чешешь от неё, ловко маневрируя, уклоняясь, отрабатывая винтами, потому что она взяла и на крутом вираже пошла обратно. Да-а-а… А недавно, только мы в море вышли и все вроде нормально — и тут акустики докладывают: «Справа двадцать, слышим шум винтов торпеды». — «Какая торпеда?!» — кричит наш любимый старший помощник. «Не знаем, — говорят акустики, — но только пеленг не меняется». — «Как не меняется?!!» — кричит снова старпом. «А так», — отвечают акустики. И тут командир старпому: «Ворочай! Ворочай! Скорей ворочай» — и мы ворочаем! ворочаем! ворочаем! Просто чудеса. «Интересно, — говорили потом в кают-компании, — кто ж это по нам так стрельнул? Старпом чуть не обгадился».
 
   — Кто написал эту гадость?! — зам держал двумя пальчиками за угол исписанный боевой листок. (Кают-компания. Обед второй боевой смены.) — Им все шуточки! Мичману такое не написать. Нет. Не сообразит. Тут офицерье постаралось. Это уж точно!
   — Николай Степанович! (Голос старпома.)
   — Я же ещё и извиняюсь! Вот, товарищи! (Товарищи от сочувствия перестали жевать.) Как некоторые наши офицеры расписывают наши выходы на торпедные стрельбы! У нас идет срыв за срывом боевой задачи, а им смешно! Они забавляются. А я-то все думаю, и куда это у меня деваются бланки боевых листков. Из-под матраса! Один за другим все исчезают и исчезают! Писал, гаденыш, старался! Сразу-то, видно, не получалось! — ерничает зам.
   — Николай Степанович. (Старпом.)
   — О вас там, кстати, тоже написали. Мне все это на дверь каюты приклеили. Восемьдесят восьмым клеем! Еле отодрал! Все матросы уже эту галиматью читали, не говоря об офицерах и мичманах! А я сплю и не подозреваю! Найду, убью живьем! Мочеточки у него втянулись в комочки! Сучара!!
   — Николай Степанович.
   — Сукин кот.

Часть вторая

   (изложенная в боевом листке, повешенном на стенке в кают-компании на следующий день)
   Командира БЧ-5 нашего подводного ракетно-торпедного корабля зовут Траляляичем!
   Если вы нарисуете себе в воображении нос картошкой, рот от уха до уха и никогда не чесанные волосы, вы поймете, кому Родина доверила боевую часть пять! Она доверила её большому философу. Во всех случаях жизни он тихонечко напевает: «Тра-ля-ля» — особенно во время нахлобучек.
   Вышли мы в очередной раз на торпедную стрельбу. (Надо же когда-то и торпедами выстрелить!) Изготовились…
   — Боевая тревога! Торпедная атака!
   — Тра-ля-ля, — поет Траляляич, — тра-ля-ля, боевая часть пять к торпедной атаке готова, тра-ля-ля.
   — Пятый, шестой аппараты товсь!
   (— Тра-ля-ля!)
   — Есть, товсь!
   Тишина. Даже Траляляич молчит.
   — Иди!!!
   И шум воздуха раздается в «каштане». Есть, пли! Общий вздох. Выпихнули! На-к-конец-то!!
   — Товарищ командир, — доложили командиру, — торпеды вышли.
   — Тра-ля-ля, — поет Траляляич. — тра-ля-ля!
   — Бип, акустики, слышу шум винтов торпеды…
   — Тра-ля-ля…
   С корабля-мишени доложили:
   — Цель поражена.
   Но первое, что обнаружилось по приходе в базу в пятом и шестом аппарате, так это торпеды! Оказывается, никуда они не уходили! Что же слышали наши акустики? Чем же шумело в «каштане»? Что же так поразило нашу мишень?
   — Тра-ля-ля, — пел целый день Траляляич, которого целый день таскали за волосья из кабинета в кабинет. В конце дня у него украли восемьдесят восьмой клей, а у зама из-под матраса в который раз свистнули боевые листки.

Часть третья

   (Эпилог, который легко мог бы быть и прологом)
   — Сучара! Кто это опять мне приклеил?! Вахта! Вахтенный! Где наша вахта?! Вот сучок! И не отодрать! Вычислю — убью!

Разнос

   Подводная лодка стоит в доке, в заводе, в приличном, с точки зрения вина и женщин, городе. В 20.00 на проходной палубе третьего отсека встречаются командир ракетоносца — он только что из города — и капитан-лейтенант Козлов (двенадцать лет на «железе»). Последний, по случаю начавшегося организационного периода и запрещения схода с корабля, пьян в сиську.
   Командир слегка «подшофе» (они скушали литра полтора). У командира оторвался козырек на фуражке. Видимо, кто-то сильно ему её нахлобучил. Между козырьком и фуражкой образовалась прорезь, как на шлеме у рыцаря, в которую он и наблюдает Козлова. Тот силится принять строевую стойку и открыть пошире глаза. Между командиром и Козловым происходит следующий разговор:
   — Коз-ззз-лов! Е-дре-на вош-шь!
   — Тащ-щ ко-мн-дир!
   — Коз-ззз-лов! Е-д-р-е-н-а в-о-ш-ь!
   — Тащ-щ… ко-мн-дир!..
   — Коз-ззз-лов! Ел-ки-и!..
   Выговаривая «едрёна вошь» и «елки», командир всякий раз, наклонившись всем корпусом, хватается за трубопроводы гидравлики, проходящие по подволоку, иначе ему не выговорить.
   Всем проходящим ясно, что один из собеседников сурово спрашивает, а другой осознает свое безобразие. Проходящие стараются проскользнуть, не попадаясь на глаза командиру.
   Подходит зам и берет командира за локоток:
   — Товарищ командир.
   Командир медленно разворачивается, выдирает свой локоть и смотрит на зама через прорезь. Лицо его принимает выражение «ах ты, ах ты!». Сейчас он скажет заму все, что он о нём думает. Все, что у него накипело.
   — Товарищ командир, — говорит зам, — у вас козырек оторвался.
   Глаза у командира тухнут.
   — Мда-а?.. — говорит он, скользя взглядом в сторону. — Хорошо… — и тут его взгляд снова попадает в Козлова. Тот силится принять строевую стойку.
   — Козлов!!! — приходит в неистовство командир. — Коз-ззз-лов!!! Е-д-р-е-н-а в-о-ш-ь!!
   — Тащ-щ… ко-мн-дир…

Правду в глаза

   Назначили к нам на экипаж нового зама. Пришёл он к нам в первый день и сказал:
   — Давайте говорить правду в глаза. В центре уже давно говорят правду в глаза. Давайте и мы тоже будем говорить.
   И начали мы говорить правду в глаза: первым рубанули командира — выбросили его из партбюро за пьянство — взяли и выкинули, а вдогонку ещё и по лысине треснули — выговор воткнули, но и этого показалось мало — догнали и ещё ему навтыкали, пока он не успел опомниться — переделали выговор на строгий выговор. Потом его потащили за чуприну на парткомиссию, и парткомиссия до того от перестройки в беспамятство впала, что утвердила ему не просто строгий выговор, а ещё и с занесением.
   Командир сначала от всех этих потрясений дара речи лишился и всю эту процедуру продержался в каком-то небывалом отупении.
   Потом он себе замочил мозги на сутки в настое радиолы розовой, пришёл в себя и заорал на пирсе:
   — Ме-ня-яяя!!! Как ссс-ра-но-го ко-тааа!!! Этот пидор македонский! Этот перестройщик ушастый! Гандон штопаный!!! И-я-я-я! Дни и ночи-ии! Напролет… как проститутка-ааа! В одной и той же позе-еее! …Не ме-ня-я бе-ль-яя! Насиловали все кому не лень! Брали за уши и… Я не спал… не жрал… У меня кожа на роже стала, как на жжжжо-пе у кррроко-дила! Откуда он взялся на мою лысую голову?! Откуда?! Где нашли это чудо природы?! Где он был, когда я автономил? Где?! Я вам что!!!
   После этого два дня было тихо. Потом от нас зама убрали.

Чёрный песец

   Есть такой на флоте зверь — «чёрный песец», и водится он в удивительных количествах. Появляется он всегда внезапно, и тогда говорят: «Это „чёрный песец“ — военно-морской зверь».
   …Первый час ночи; лодка только с контрольного выхода, ещё не успели как следует приткнуться, привязаться, принять концы питания с берега, а уже звонками всех вызвали на пирс, построили и объявили, что завтра, а вернее, уже сегодня, в десять утра, на корабль прибывает не просто так, а вице-президент Академии наук СССР вместе с командующим, а посему — прибытие личного состава на корабль в пять утра, большая приборка до девяти часов, а затем на корабле должны остаться: вахта, командиры отсеков и боевых частей, для предъявления. В общем, смотрины, и поэтому кто-то сразу отправился домой к жёнам, кто-то остался на вахте и на выводе нашей главной энергетической установки, а кто-то, с тоски, лег в каюте в коечку и тут же… кто сказал «подох»? — тут же уснул, чтоб далеко не ходить.
   К девяти утра сделали приборку, и корабль обезлюдел; в центральном в кресле уселся командир, рядом — механик, комдив три, и остальные-прочие из табеля комплектации центрального поста; весь этот человеческий материал разместился по-штатному и предался ожиданию. Волнение, поначалу способствующее оживлению рецепторов кожи, потихоньку улеглось, состояние устоялось, и сознание из сплошного сделалось проблесковым.
   Вице-президента не было ни в десять, ни в одиннадцать, где-то в полдвенадцатого обстановку оживил вызов «каштана», резкий, как зубная боль, — все подскочили. Матрос Аллахвердиев Тимуртаз запросил «добро» на продувание гальюна третьего отсека.
   — Комдив три! — сказал командир с раздражением.
   — Есть!
   — Уймите свой личный состав, уймите, ведь до инфаркта доведут!
   — Есть!
   — И научите их обращаться с «каштаном»! Это боевая трансляция. Научите, проинструктируйте, наконец, а то ведь утопят когда-нибудь нас, запросят вот так «добро» и утопят!
   — Есть!
   Трюмный Аллахвердиев Тимуртаз был в свое время послан на корабль самим небом. Проинструктировали его не только по поводу обращения с «каштаном», но и по поводу продувания гальюна. Происходило это так: