Со своей стороны Берне чистосердечно заявлял о своем убеждении в том, что он был лучшим немецким патриотом, чем другие, именно потому что он родился в гетто. Так, он писал: «Я радуюсь, что я еврей; это делает меня гражданином мира, и мне не надо краснеть, что я немец». Немцам, которых возмущал этот афоризм, он возражал, что они проявляли свою рабскую сущность: «Разве Германия не является европейским гетто? Разве все немцы не носят на шляпах желтые ленты? Вы станете свободными вместе с нами или останетесь в рабстве». Он гордился «божественной милостью» быть евреем: «… я умею ценить незаслуженное счастье быть одновременно немцем и евреем, иметь возможность разделять добродетели немцев, но не их недостатки. Да, поскольку я родился в рабстве, я ценю свободу больше, чем вы. Да, поскольку я с рождения был лишен родины, я приветствую вашу родину более страстно, чем вы сами».
   Итак, этот истинный последователь Просвещения не проводил различия между освобождением немцев и эмансипацией евреев, о которых он говорил по всякому поводу и даже без повода, требуя для них «права на ненависть», обличая роковое совпадение иудеофобии с франкофобией, упрекая немцев «в упованиях, как в опере, на общий хор и унисон; в стремлении к немцам Тацита, вышедшим из лесов, с рыжими волосами и голубыми глазами. Смуглые евреи диссонируют…»
   Подобная апологетика не могла не приводить в бешенство ярых германоманов. Само собой разумеется, что первой реакцией противников Берне были нападки на евреев. Сам Берне констатировал: «Как только мои враги чувствуют свое поражение от Берне, их якорем спасения становится Барух». В результате он приходил к выводу: «Их всех поражает этот магический еврейский круг, никто не может из него выйти». Этот круг преувеличивал значение Баруха-Берне, делал из его имени символ.
   Функция символа, или, точнее, антисимвола, еще более очевидна в случае его великого соперника Генриха Гейне. Возможно, не было другого человека, сумевшего с такой точностью описать и оценить тупики и неожиданности эмансипации. Когда Гейне писал, что «уже в колыбели он обнаружил маршрут всей своей жизни», он в блестящей формуле определил те условия, которые привели Берне и его самого к борьбе в общих рядах и к протестам против одних и тех же несправедливостей. В остальном эти два человека были совершенно непохожи друг на друга: страстная уверенность трибуна противостояла демонической иронии и душевной боли поэта. Гейне часто упрекали в том, что он ничто и никого не принимал всерьез. Но если подойти к этому более внимательно, то по его личной переписке можно увидеть, что единственное исключение он делал для патриархальных старомодных евреев. Он упрекал свое поколение в том, что «у них не хватало сил носить бороду, голодать, ненавидеть и переносить ненависть» по примеру своих предков из гетто, как если бы его завораживали грандиозные родительские образы. Частота обращения к этой теме в письмах, как и в творчестве, позволяет предположить, что его совесть мучил «комплекс предательства», особенно после крещения. Но если Гейне не щадил себе подобных, «дезертиров из старой гвардии Иеговы», в том числе и себя самого (на следующий день после обращения в христианство он воскликнул, что отныне к нему будут питать отвращение как евреи, так и христиане), то основным объектом его таланта пророческого сарказма были немцы, родившиеся в христианских семьях.
   Как еврей он не мог не питать глубокой ненависти к последователям культа германской расы, но он отличался от Берне или Ашера своей способностью видеть ясно и далеко, он предчувствовал трагическое завершение этого культа и с особенной остротой предвидел, каким путем пойдет история в XX веке. Он выразил это в своей поэзии, где сатира часто становится оскорбительной. Так, в конце «Зимней сказки» одна богиня дает ему вдохнуть аромат немецкого будущего, и он падает в обморок в эту клоаку; в его очерках контуры этого будущего обретают четкость:
   «Христианство в известной степени смягчило воинственный пыл германцев, но оно не смогло его уничтожить; и когда крест, этот талисман, сдерживающий германскую воинственность, разобьется, то вновь выплеснется жестокость старых воинов, бешеное неистовство насильников, которое поэты Севера воспевают и в наши дни. Тогда, а, увы, этот день придет, старые божества войны восстанут из своих легендарных могил и стряхнут со своих глаз пыль веков. Тор поднимет свой гигантский молот и разрушит соборы… Не смейтесь, слыша эти предупреждения, хотя это говорит мечтатель, призывающий вас остерегаться последователей Канта, Фихте и натурфилософии. Не смейтесь над странным поэтом, который ожидает, что в мире вещей произойдет та же революция, которая совершилась в мире духа. Мысль предшествует действию подобно молнии, опережающей гром. По правде говоря, в Германии гром также вполне немецкий, он не слишком расторопный, и его раскаты распространяются довольно медленно; но он грянет, и когда вы услышите грохот, подобного которому никогда не раздавалось в мировой истории, знайте, что немецкая молния наконец ударила в цель. От этого грохота орлы будут гибнуть в полете, а львы в пустынях Африки подожмут хвосты и скроются в своих логовах. В Германии развернется драма, по сравнению с которой Французская революция покажется невинной идиллией. Конечно, сегодня все спокойно, а если вы видите тут и там нескольких слишком активно жестикулирующих немцев, не верьте, что это актеры, которым однажды будет поручено дать представление. Это всего лишь шавки, бегающие по пустой арене, лая и иногда кусаясь перед тем, как на нее вступит отряд гладиаторов, которые будут сражаться насмерть».
   Гейне желал своим праправнукам рождаться на свет с очень толстой кожей.
   Гейне и Берне вошли в историю немецкой литературы как два лидера движения «Молодая Германия». Другие члены этой группы – Гудков, Лаубе, Винбарг, Мундт – были писателями, чья критика направлялась против моральных и семейных порядков и чьи произведения воспевали «эмансипацию плоти». Почти все они испытали влияние Рахели Варнхаген-Левин, а Мундт даже называл эту еврейку «матерью молодой Германии». Все эти поборники эмансипации были подвергнуты общему осуждению. Критик-германоман Вольфганг Мендель, написавший донос властям на это движение, называл его «Молодой Палестиной», «еврейской республикой порока новой фирмы Гейне и компания». Цензурный указ, согласно которому в 1835 году были запрещены произведения Гуцкова, Винбарга и Мундта, среди прочего ставил им в вину и предположительно израильскую кровь. Таким образом, можно вновь констатировать, что в ходе этих немецких литературно-политических битв вновь приобрело значение еврейское происхождение Гейне и Берне.
   Карл Гуцков, самый крупный писатель «Молодой Германии», отмечал, что у них был оглушительный успех среди молодых умов, хотя они не старались нравиться, «они давали пишу уму, но не завоевывали сердца, однако понадобились два еврея, чтобы опровергнуть прежнюю идеологию и развеять все иллюзии». Он заметил также, что «отвращение христиан к евреям – это моральная и физическая идиосинкразия, с которой так же трудно бороться, как с отвращением, которое некоторые люди испытывают к крови или насекомым». Но этот ветеран студенческих корпораций (Burschenschaften) мог бы привести в пример самого себя. Разве он не писал, вступив в конфликт с властями, что «вечный жид» виновен в гораздо худших преступлениях против человечества, чем те, в которых его напрасно обвиняли, а именно – в партикуляристском эгоизме, «нигилистическом материализме» и литературном меркантилизме. Под его пером даже появился термин «ферменты разложения»; этот поборник эмансипации также упрекал евреев, что они «верят в то, что солнце, луна, звезды, все на свете движется и вращается только для эмансипации; Гете, Шиллер, Гердер, Гегель должны оцениваться только в соответствии с тем, что они думали об эмансипации».
   Генрих Лаубе вначале проявлял еще больше доброжелательства. В его главном произведении «Молодая Европа» еврей Жоэль сражается за всеобщую свободу, но обнаруживает, что это ему ничего не дает; хотя он и сумел «преодолеть в себе еврея», христиане продолжали его отвергать; в результате он решает «стать евреем» и даже заняться торговлей вразнос. Но в дальнейшем Лаубе, которого Мейербер обвинил в плагиате, также пришел к заключению, что евреи составляют «восточный, совершенно другой народ», чьи «наиболее глубокие принципы существования отталкивают нас самым кричащим образом». Похоже, что он выражал общее убеждение немецкой литературной республики того времени.
   В самом деле, едва ли многочисленные немецкие евреи судили себя менее строго, а ведущие фигуры проявляли поистине поражающую изменчивость. Хорошим примером может служить социалист Фердинанд Лассаль, родившийся в еще ортодоксальной семье. Подростком во время дамасского дела он мечтал о том, чтобы стать еврейским мессией-мстителем. «Подлый народ, ты заслуживаешь свою судьбу! Червь, попавший под ноги, старается вывернуться, а ты лишь еще больше пресмыкаешься! Ты не умеешь умирать, разрушать, ты не знаешь, что значит справедливая месть, ты не можешь погибнуть вместе с врагом, поразить его, умирая! Ты рожден для рабства!»
   Немного позже он выражал надежду увидеть приближение времени мести и заявлял о своей жажде христианской крови. Однако вскоре он изменил свои стремления и взгляды, а когда его бурная жизнь сделала из него мессию немецкого рабочего класса, казалось, что его ярость обратилась исключительно против евреев; «Я совсем не люблю евреев, я их даже презираю». Карл Маркс, который презирал их еще сильней, тем не менее называл Лассаля «негритянским евреем», т. е. самым худшим. Такие страсти и такое отступничество, увенчанные подобным успехом, могли лишь еще больше выделять и изолировать евреев в Германии, где еврейская исключительность находила обильную пишу в исключительности германской.
   Но маршрут мог быть и совсем другим, ведущим от эмансипаторского универсализма к националистическому партикуляризму. Такова была жизнь Мозеса Гесса, «коммунистического раввина», провозвестника Карла Маркса и первого учителя Фридриха Энгельса. Он также придерживался по отношению к евреям господствующих христианских взглядов, оформленных по гегельянской моде. Он писал, что евреи – это бездушные мумии, фантомы, застрявшие в этом мире, и противопоставлял гуманного Бога христиан националистическому Богу Авраама, Исаака и Иакова.
   В дальнейшем, переселившись в Париж, Гесс искал там истину в точных науках того времени, углубился в антропологию и, приняв на вооружение понятия ариев и семитов, которые он там обнаружил, отныне решил, что он открыл в «расовой борьбе» первоначальную причину классовой борьбы. Таким образом, стимулируемый духом времени и распространенным антисемитизмом, в конце жизни он стал националистом, «еврейским тевтономаном» по его собственному утверждению. По его мнению, как и по мнению его противников, «раса» определяла сущность евреев. В 1862 году предтеча Маркса проявил себя в своей последней книге «Рим и Иерусалим» теоретиком политического сионизма, предшественником Герцля. Так, путь, пройденный этим Иоанном Крестителем, предвосхищает участь, которую история XX века навяжет немецкому иудаизму.
 

Крестовый поход атеистов

 
   Размышляя в конце жизни о дерзостях германской философии и приводя себя самого в качестве примера, Гейне предостерегал своих друзей Руге и Маркса, а также Даумера, Фейербаха и Бруно Бауэра против «самообожествления атеистов». В 1840-1850 годах немецкие метафизики открыто ставили Бога под сомнение. По этому пункту «Молодые гегельянцы» выступили через три четверти века после французских материалистов эпохи Просвещения.
   Старший из этой пятерки и наименее известный в наши дни Георг-Фридрих Даумер отнюдь не является самым неинтересным из них. Сначала он выступил как философ, но поиски и обширный круг чтения увлекли его на заброшенную тропу, проложенную некогда арабскими мыслителями, упрекавшими христиан в «поедании своего Бога». Подвергавшийся яростным нападкам и провокациям во имя господствующей религии, он пришел к тому, что стал видеть в христианстве братство людоедов. Он полагал, что ему удалось захватить самые последние укрепления христианства в своем труде «Тайны христианской античности» (1847). Уходя еще дальше в прошлое, он пришел к заключению, что Иегова и Молох первоначально составляли одно целое, а пасха была «торжественным праздником, в ходе которого семиты приносили детей в жертву»; но в самые давние времена иудеи очистили свою религию и установили жертвоприношение животных. Однако среди них сохранилась «секта, которая продолжала практиковать древние каннибальские ужасы». Иисус якобы был вождем этой подпольной секты; он не доверял Иуде, поскольку чувствовал, что тот шпионил за ним. Они столкнулись во время тайной вечери, которую Даумер считал людоедской церемонией: «Иисус заявил, что Иуда представляет опасность, потому что он не принимает никакого участия или лишь частичное участие в этом особом ужине. Чтобы испытать чувства и дух ложного апостола следует заставить его отведать блюда, которого тот не хочет, и проглатывает кусок с ужасом и отвращением. После этой сцены Иуда, глубоко потрясенный и оскорбленный, спешит выдать то, что произошло под покровом тайны». Так был пролит свет на самые последние тайны христианства.
   Однако Даумер считал себя деистом, занятым поисками истинной религии, а отнюдь не атеистом. Если его атеизм эволюционировал в сторону странной агрессивности, то ее острие всегда направлено на господствующую религию и общество. Похоже, что он подвергал критике евреев только в той мере, в какой этого невозможно было избежать в рамках предприятия такого рода: как можно обличать Иисуса или его апостолов, не показывая зловредности как тех евреев, так и их современных собратьев?
   Следует отметить, что если Даумер проводил различие между просвещенными евреями, прототипом которых был Иуда, и евреями-каннибалами, прототипом которых был Иисус, то у него нашлись последователи, которые перевернули эти измышления вверх ногами. Во-первых, это был его ученик Фридрих Вильгельм Гиллани, обвинявший во время дамасского дела в каннибализме всех евреев без исключения. По его мнению этот «молохизм» доказывался как ритуальным убийством Иисуса, так и теми убийствами, которые, как он утверждал, и в современную эпоху продолжали совершать евреи Германии, которые ничего не забыли и ничему не научились. Как можно предоставлять политические права «подобным людям, которые упрямо держатся старых бесчеловечных предрассудков и считают нас нечистыми, подобно рабам и собакам…»
   Оказал ли Даумер также влияние на своего друга Людвига Фейербаха, в чьем труде «Сущность христианства» евреи походя обвиняются в своеобразном гастрономическом влечении к Богу? Отметим, что уже отцы церкви говорили о еврейском обжорстве. Как бы там ни было, приведем два отрывка из знаменитой книги Фейербаха:
 
   «Евреи сохранились до наших дней в неприкосновенности. Их принцип, их Бог есть самый практичный в мире принцип – это эгоизм, а по сути, эгоизм в форме религии. Эгоизм – это Бог, который никогда не дает своим служителям впасть в нужду и позор. Эгоизм по сути монотеистичен, поскольку для него существует только одна цель: он сам. Эгоизм объединяет и концентрирует силы человека, он дает ему солидный и мощный принцип практической жизни; но он превращает человека в ограниченное существо, безразличное ко всему, что не приносит ему непосредственной пользы. Поэтому наука и искусство могут возникнуть лишь в лоне политеизма, когда чувства открыты для всего без исключения, что есть в мире доброго и прекрасного, для всего мироздания…»
   «Еда является наиболее помпезным действием, посвящением в иудейскую религию. В акте принятия пищи еврей празднует и возобновляет акт творения. Принимая пищу, человек заявляет, что сама по себе природа является ничем. Когда семьдесят мудрецов поднялись на вершину горы вместе с Моисеем, «они видели Бога, и ели, и пили» (Исход, 24, 11. (Прим. ред.)). Вид Высшего существа, похоже, лишь возбудил их аппетит…»
   Создается впечатление, что теология основателя атеистического гуманизма опирается в этом аспекте на бессознательную ассоциацию между современными материалистическими обвинениями (еврей – это ограниченное существо, безразличное ко всему, что не представляет для него непосредственной пользы»; вкус выступает здесь в качестве материального чувства) и древним обвинением в богоубийстве или ритуальном убийстве; «они радовались своему Богу, только когда радовались манне» (= опресноки = христианская кровь). Вероятно, можно отнести к реминисценциям древнего устного творчества знаменитую максиму Фейербаха: «Человек есть то, что он ест» («Der Mensch ist, was er isst»). Мы не будем задерживаться на этих бредовых рассуждениях из-за опасности потерять почву под ногами и оказаться увлеченными в глубоководные места. Однако при надлежащей интерпретации они могут прояснить самые тайные каннибальские проекции антисемитского механизма, ср. народное выражение «bouffer du Juif» – «ненавидеть евреев» (букв, «пожирать евреев». – Прим. ред.). Останемся на твердой почве и перейдем к другим крестоносцам атеизма, о которых говорил Гейне.
   Арнольд Руге был германоманом и членом студенческой корпорации. Он оказался замешанным в заговоре и провел много лет в заключении. После выхода на свободу в 1833 году он стал гегельянцем. При отсутствии философских талантов он имел легкое перо и способности организатора и вдохновителя. В 1838 году он основал журнал «Hallische Jahrb?cher», ставший органом «Молодых гегельянцев», т. е. радикального крыла школы, которая по примеру своего учителя ожидала спасения из Пруссии. Руге писал, что Пруссия «столь глубоко укоренилась в германизме, что по одной этой причине она не может сопротивляться установлению либеральных форм государственности… Только путем реализации всех последствий протестантства и конституционализма Пруссия сможет вместе со [всей] Германией выполнить свою высокую миссию и полностью реализовать концепцию абсолютного государства».
   Для Руге, как и для других младогегельянцев, подразумевалось, что подобное государство по примеру философии должно быть атеистическим. Но он был не единственным полемистом такого рода, о которых можно сказать, что они вновь обретали веру, когда речь заходила о евреях, по словам Руге «этих червях в сыре христианства, которые чувствуют себя столь несказанно хорошо в своей шкуре биржевых маклеров, что они ни во что не верят и остаются евреями именно по этой причине». Со своей стороны, Руге верил в философию, которая по его убеждению могла быть только атеистической. Похоже, что он принадлежал к роду атеистов, которые, точно по пословице, «верят в то, что они не верят». С 1850 года он жил в Англии, где продолжал заниматься политической журналистикой; оставив философию, он сделался апологетом объединенной Германии Бисмарка, который назначил ему в 1877 году «почетное содержание» в три тысячи марок в год.
   Бруно Бауэр имел философский ум иного калибра. Этот протестантский богослов после долгих размышлений стал гегельянцем и утратил веру. По мнению Альберта Швейцера, предпринятый им критический анализ евангелий остается «самым гениальным и самым полным сводом всех трудностей и проблем, связанных с жизнью Иисуса», из всех, когда-либо составлявшихся. В Берлине 1836-1840 годов Бауэр был душой того самого Doctorenklub, бесспорный любимчик которого носил имя Карл Маркс. Среди различных планов на будущее, которые они вместе составляли в 1841 году, значится и издание журнала под названием «Архивы атеизма». Их дружба прервалась вскоре после возникновения разногласий, которые Маркс обессмертил в «Святом семействе» и «Немецкой идеологии».
   В заключение к «Критике истории в синоптических евангелиях» (1841), своему основному труду по библейской критике, Бауэр вернулся к размышлениям по философии истории:
   «Древние религии, которые также являются формами отчуждения Я, имели свою прелесть в национальных, семейных и природных чертах; цепи, которыми они сковывали человека, были украшены цветами. Наступила спиритуалистическая абстракция [т. е. христианство]. Этот вампир выпил у смертных всю кровь их жизни и ума до последней капли, затем ему удалось обеднить и иссушить все: природу, изящные искусства, семью, национальность, политическое государство. Я без сил к сопротивлению осталось в одиночестве на развалинах своего мира, и ему потребовалось некоторое время, чтобы начать новое созидание. Это Я было теперь всем и в то же время ничем; оно поглотило старый мир, но оставалось пустым. Оно оказалось вынужденным в свою очередь броситься в объятия универсальной силы, называемой Мессией, которая, по сути, была лишь тем же Я, на которое Я смотрело в зеркало. Я поглотило мир; Мессия также поглотил тварный мир целиком: природу, семью, национальность, изящные искусства, мораль, все оторвалось от реальности и сконцентрировалось в Мессии. Отправной точкой этой эволюции стал иудаизм, в котором не было ни культа Природы, ни культа Искусства…»
   Изгнанный после этого со своей кафедры в университете, Бруно Бауэр удвоил свой бойцовский пыл. Его первый удар, «Еврейский вопрос», не был прямым. Возражая против эмансипации евреев, он писал в этом труде, что «его концепция иудаизма покажется еще более жесткой, чем та, которую привыкли обычно находить вплоть до настоящего времени у противников эмансипации». В самом деле, он упрекал евреев за то, что они «свили себе гнездо в щелях и углублениях буржуазного общества», что они сами были творцами своих несчастий, потому что оставались евреями. Он объяснял «стойкость национального еврейского духа» отсутствием способности к историческому развитию, что соответствует совершенно «внеисторическому» характеру этого народа и вызвано его «восточной сущностью». (Здесь видна мысль Гегеля.) Преступление евреев состояло в «непризнании чисто человеческого развитая Истории, развития человеческого сознания». Являясь завершением иудаизма, христианство также подвергается в этой работе критике и переосмыслению в рамках гегельянских категорий:
   «Верно, что христианство это завершение иудаизма… Но это завершение, как мы показали выше, в то же время непременно является отрицанием специфически еврейской сущности. Христианские богословы отрицают это отрицание, полное отрицание сущности Ветхого Завета, поскольку они не хотят признать, что в ходе мировой истории откровение в принципе могло развиваться… В любом случае они приходят к еврейскому христианству…»
   В конце жизни Бауэр пережил эволюцию, похожую на ту. что произошла с Рюге: бунтарь, о котором Маркс уже в 1845 году сказал, «что его вера в Иегову превратилась в веру в Прусское государство», стал теоретиком немецкого консерватизма и служил при Бисмарке. Однако в том, что касалось вопросов, связанных с евреями и источниками христианства, его теология не претерпела изменений между 1840 и 1880 годами.
   Остается еще Карл Маркс, который быстро превзошел своего старшего коллегу, в свою очередь опубликовав «Еврейский вопрос», где испорченный, но все еще «христианский» мир Бауэра становится «еврейским». В этой работе Маркс уже проводит различие между теорией и практикой, опытом (Praxis): «… на практике спиритуалистический эгоизм христиан непременно переходит в материалистический эгоизм евреев». Эта работа разделялась на две части. В теоретической первой части Маркс полемизировал со своим бывшим другом, доказывая, что напрасно пытаться упразднить религию, пока не будет нанесен удар топором по корням общества и государства. Попутно он заявлял, что политическая эмансипация, которую требовали евреи, не была гуманной эмансипацией, поскольку она не обязательно вела к их деиудаизации. Во второй части Маркс с исключительной яростью обличал общество своего времени, которое он рассматривал как совершенно еврейское, поскольку оно было полностью порабощено деньгами. Это показывает, что он использовал термины в их производном или условном значении, проявляя столь же мало интереса к человеческим реалиям приверженцев Моисея, рассеянных по миру, как Рюге и Бауэр, или как Альфонс Туесенель, чья книга «Евреи, короли эпохи» датируется тем же 1844 годом. Из тумана гегельянской диалектики возникают поразительные фразы: