Гости де Шарлю быстро расходились. Многие говорили: «Мне не хочется идти в тот „придел“ (в маленькую гостиную, где барон, стоя рядом с Чарли, принимал поздравления), надо только показаться Паламеду, чтобы он убедился, что я досидел до конца». На г-жу Вердюрен никто не обращал внимания. Кое-кто притворялся, что не узнал ее, и прощался с г-жой Котар, а потом спрашивал меня: «Это и есть госпожа Вердюрен?» Виконтесса д'Арпажон302 задала мне вопрос достаточно громко, чтобы ее могла услышать хозяйка дома: «Разве существует на свете господин Вердюрен?» Замешкавшиеся герцогини, не обнаружив ничего любопытного в доме, от которого они ожидали большего, вознаграждали себя тем, что давились хохотом перед картинами Эльстира; за остальное, которое, сверх их ожидания, оказалось для них знакомым, они превозносили де Шарлю. «Как Паламед умеет все обставить! — говорили они. — Если ему вздумается устроить феерию в сарае или в умывальной, то она от этого ничуть не проиграет». Наиболее знатные особенно горячо поздравляли де Шарлю с успехом вечера, причем от некоторых из них не укрылась тайная его пружина, но это их нисколько не смущало — может быть, по традиции, идущей от той эпохи, когда их семьи одновременно дошли до совершенно сознательного бесстыдства, когда понятие совести для них почти так же устарело, как этикет. Иные тут же приглашали Чарли на вечера сыграть септет Вентейля, но никому из них в голову не пришло пригласить г-жу Вердюрен. Г-жа Вердюрен была вне себя, но де Шарлю, носясь в облаках, этого не замечал; из приличия ему хотелось, чтобы Покровительница разделила его восторги. В словах, с которыми обратился к г-же Вердюрен этот теоретик устройства музыкальных вечеров, быть может, сказывалась не столько самоупоенность, сколько любовь к литературе: «Ну как, вы довольны? По-моему, остались довольны более или менее все; когда в устройстве концерта участвую я, то, как видите, среднего успеха быть не может. Не знаю, позволят ли вам ваши геральдические познания точно измерить важность этого собрания, груз, какой я поднял, кубатуру воздуха, какую я вытеснил ради вас. У вас были королева Неаполитанская, брат короля Баварского, три самых древних пэра. Если Вентейль был бы Магометом, мы могли бы сказать, что для него мы сдвинули с места наименее подвижные горы. Вы только подумайте: для того, чтобы присутствовать на вашем вечере, королева Неаполитанская прибыла из Нейи, а для нее выезд гораздо труднее, чем было в свое время расставание с Обеими Сицилиями, — заметил он с язвительным оттенком в голосе, несмотря на то что он обожал королеву. — Это историческое событие. Вы только подумайте: после взятия Гаэты она, может быть, ни разу не выезжала. Возможно, в словарях укажут как два самых важных события в ее жизни взятие Гаэты и вечер у Вердюренов. Веер, который она отложила, чтобы ей легче было аплодировать Вентейлю, имеет больше прав на то, чтобы остаться в памяти потомков, чем веер, который г-жа Меттерних303 сломала, потому что Вагнера освистали». — «Королева даже забыла свой веер», — сказала г-жа Вердюрен; ее на время смягчило воспоминание о том, как с ней была мила королева, и она показала де Шарлю на веер, лежавший на кресле. «Какое волнующее зрелище! — с благоговением подходя к реликвии, воскликнул де Шарлю. — Трогательное и вместе с тем ужасное. Разно это фиалочка? Это бог знает что такое! — Лицо де Шарлю выражало то умиление, то насмешку. — Не знаю, какое впечатление это производит на вас. Если бы это увидел Сван, он бы просто умер. Сколько бы этот веер ни стоил, я его куплю. А королева продаст его непременно — у нее нет ни гроша», — добавил барон — злопыхательство уживалось в нем вместе с самым искренним преклонением; казалось бы, это проявления двух разных натур, но в нем они совмещались.
   Это сказывалось даже на его отношении к одному и тому же факту. Де Шарлю, благоденствовавший, как всякий состоятельный человек, потешался над бедностью королевы, но в то же время эта бедность его умиляла, и, когда кто-нибудь заговаривал о принцессе Мюрат, королеве Обеих Сицилий, он прерывал его: «Я не понимаю, о ком вы говорите. Есть только одна королева Неаполитанская, дивная женщина, и у нее нет экипажа. Но, сидя в омнибусе, она уничтожает все экипажи; когда она проезжает, все прямо на улице готовы пасть перед ней на колени».
   «Я завещаю веер какому-нибудь музею. А пока что надо его доставить ей, чтобы она не наняла фиакр и не бросилась искать его. Любой интеллигентный человек, считающий, что этот предмет представляет интерес с точки зрения исторической, способен украсть веер. Но ей это будет досадно, потому что, по всей вероятности, другого у нее нет! — добавил он с хохотом. — Словом, вам ясно, что она приехала ради меня. И это не единственное совершенное мною чудо. Не думаю, чтобы в наше время кто-нибудь еще обладал властью так оттеснять людей, чтобы освободить место для тех, кого я пригласил. Впрочем, надо всем воздать по заслугам: Чарли и другие музыканты играли как боги. И у вас, дорогая моя Покровительница, — снисходительно добавил он, — была своя роль на этом вечере. Ваше имя не забудется. Сохранила же история имя пажа, вооружавшего перед походом Жанну д'Арк;304 короче говоря, вы были соединительной чертой, вы способствовали слиянию музыки Вентейля с ее гениальным исполнителем, вы с вашим умом постигли огромную важность любого сцепления обстоятельств, позволяющего исполнителю воспользоваться весом, который имеет в обществе значительная личность, — если бы речь шла не обо мне, я бы сказал: чудотворящая, — и, преисполнившись благих намерений, обратились к ней с просьбой поднять престиж собрания и привлечь к скрипке Мореля внимание людей, непосредственно связанных с теми, к кому особенно прислушиваются. Нет, нет, это все мелочи. Впрочем, при таком полном осуществлении задуманного предприятия мелочей не бывает. Все пригодится. Ла Дюра305 была обворожительна. Словом, удалось все. Вот почему, — заключил де Шарлю, любивший поучать, — я был против того, чтобы вы пригласили создающих разнобой господ, — в присутствии высоких лиц, которых я к вам привел, они играли бы роль запятых в цифрах, а другие оказались бы на положении десятых доль. У меня на этот счет очень верное чутье. Понимаете, когда мы затеваем концерт, который должен быть достоин Вентейля, его гениального интерпретатора, достоин вас и, смею сказать, меня, то необходимо избегать оплошностей. Если б вы пригласили ла Моле, все было бы испорчено. Это была бы капля чего-то иного, нейтрализующего, лишающая лекарство его целебных свойств. Погасло бы электричество, печенье было бы подано не вовремя, от оранжада у всех заболел бы желудок. Такую особу нельзя приглашать. При одном ее имени, как в феерии, разом смолкли бы трубы, флейты и гобой внезапно потеряли бы голос. Даже Морель, если б ему удалось издать несколько звуков, сбился бы с такта, и вместо септета Вентейля получилась бы пародия Бекмессера306, ошиканная слушателями. Я верю в силу влияния людей, и я почувствовал в ларго, распускавшемся, как цветок, в истинно ликующем ликовании финала отсутствие ла Моле, вдохновлявшее музыкантов и полнившее радостью даже инструменты. В тот день, когда приглашают государей, не зовут их привратницу». Называя графиню Моле ла Моле (так же, как он с чувством большой симпатии говорил: «ла Дюра»), де Шарлю имел на это право. Эти женщины были актрисами света, и, если посмотреть с этой точки зрения, графиня Моле не заслуживала репутации женщины необыкновенно развитой, дававшей пищу для ума лицедеям или посредственным романистам, которые в определенные эпохи считаются гениями — то ли по причине посредственности их собратьев, среди коих даже лучшие были лишены настоящего таланта, то ли по причине посредственности публики, которая, даже если бы появилась действительно выдающаяся личность, не способна была бы ее понять. Что касается графини Моле, то тут не только возможно, но единственно правильно первое объяснение. Свет есть царство ничтожества; достоинства светских женщин незначительны, им могут давать бешеные цены или злопамятство, или воображение де Шарлю. Язык де Шарлю, каким он говорил только что, представлял собой вычурную смесь суждений об искусстве со светскими сплетнями оттого, что его старушечья злость и культура светского человека не давали серьезных тем для того подлинного дара красноречия, каким он обладал. Многообразие не существует на земной поверхности в странах, которые представляются нам одинаковыми, и уж, конечно, оно не существует в том малом мире, который именуется «светом». Да и существует ли оно вообще? Септет Вентейля как будто бы ответил мне, что существует. Но где? Так как де Шарлю любил наговаривать одному на другого, ссорить, разделять, чтобы властвовать, то он не мог не добавить: «Не пригласив госпожу Моле, вы тем самым не дали ей повода сказать: „Не знаю, зачем эта самая госпожа Вердюрен меня пригласила. Мне эти люди чужды, я их не знаю“. Она еще в прошлом году говорила, что ваши зазывания ей надоели. Она глупа, не зовите ее. Ничего особенного она собой не представляет. Она может быть у вас не учиняя скандалов только потому, что я всегда начеку. В общем, — заключил де Шарлю, — по-моему, вам есть за что меня благодарить: все прошло великолепно. Не приехала герцогиня Германтская — что ж, может, это и к лучшему. Не будем на нее сердиться, а в следующий раз все-таки не забудем о ней; да о ней и нельзя не вспомнить: ее глаза словно говорят: „Не забудьте обо мне“. Это не глаза, а незабудки. (Тут я подумал, до чего же силен дух Германтов, сказывающийся в решениях герцогини быть здесь и не присутствовать там, если он побеждает страх встретиться с Паламедом.) После такого полного успеха начнешь, как Бернарден де Сен-Пьер307, во всем видеть руку Провидения. Герцогиня де Дюра была в восторге. Она просила вам это передать, — делая упор на словах, проговорил де Шарлю, как будто для г-жи Вердюрен это была высшая честь. Высшая и маловероятная, потому что де Шарлю счел необходимым для придания своим словам большей веры воскликнуть: «Чудесно!» — как воскликнул бы на его месте только человек, которого Бог хотел наказать и у которого Он прежде всего отнял бы разум. — Она обратилась к Морелю с просьбой повторить у нее программу сегодняшнего концерта; я хочу, чтобы она пригласила господина Вердюрена». Эта любезность только по отношению к мужу явилась для супруги — о чем де Шарлю даже и не подумал — кровной обидой; считая себя вправе ввести в силу, наподобие московского указа308, закон, воспрещающий исполнителю без ее особого распоряжения играть где-либо еще, кроме кланчика, она твердо решила воспретить ему участвовать в концерте у герцогини де Дюра.
   До сих пор барон раздражал г-жу Вердюрен своими словоизвержениями. Она была против того, чтобы ее кланчик разбивался на группы. Сколько раз, уже в Ла-Распельер, слушая, как барон, вместо того чтобы петь только свою партию в ансамбле клана, без конца говорил о Чарли, она восклицала, указывая на барона: «Какой болтун! Какой болтун! Другого такого не сыщешь!» Но на сей раз дело обстояло хуже. Упоенный своим красноречием, де Шарлю не понимал, что, признавая положительную роль г-жи Вердюрен и держа ее в узких рамках, он развязывает в ней злобное чувство, приобретающее особую форму — форму социальной зависти. Г-жа Вердюрен действительно любила своих завсегдатаев, «верных» из кланчика, она хотела быть Покровительницей для них всех. Идя на уступки, она уподоблялась ревнивцам, которые позволяют, чтобы их обманывали, но под их кровлей и даже у них на глазах, иначе говоря, они не хотят, чтобы их обманывали, она разрешала мужчинам заводить любовницу, любовника — при условии, что все это не будет иметь последствий общественного характера за пределами ее дома, что все это будет завязываться и продолжаться под покровом сред. В былое время ее тревожил придушенный смех Одетты, заигрывавшей со Сваном, с некоторых пор — таинственные беседы Мореля с бароном; единственное утешение в горе она обычно находила в том, чтобы расстроить счастье других. Она уже давно не могла спокойно относиться к счастью барона. И вот теперь этот неосмотрительный человек ускоряет катастрофу, по-видимому намереваясь ограничить власть Покровительницы в ее собственном кланчике. Она уже видела Мореля в свете, без нее, под эгидой барона. Был только один путь — предоставить Морелю выбор между ней и бароном: воспользовавшись влиянием, какое она имела на Мореля, предъявляя ему неопровержимые доказательства своей необыкновенной прозорливости, благодаря своим связям, благодаря своим клеветническим измышлениям — это были бы для него укрепляющие средства в тех случаях, когда он и без того должен был поверить, когда и так все было ясно, — благодаря сетям, которые она готовила и куда простачки должны были угодить, — словом, воспользовавшись своим влиянием, заставить Мореля отдать предпочтение ей перед бароном. Что касается светских дам, которые здесь присутствовали и которые даже не сочли нужным поздороваться, то, как только г-жа Вердюрен заметила их растерянность или невоспитанность, она сказала себе: «А, понимаю! Это старые шлюхи, нам таких не нужно, они видят наш салон в последний раз». Г-жа Вердюрен предпочла бы умереть, но только не признаться, что с ней были не так любезны, как она ожидала.
   «А, мой дорогой генерал! — неожиданно воскликнул де Шарлю и сейчас же бросил г-жу Вердюрен: он увидел генерала Дельтура309, секретаря президента республики, который при награждении Чарли орденом мог бы быть очень полезен, но генерал направился к выходу. — Добрый вечер, мой дорогой, очаровательный друг! Что ж вы уносите ноги, не попрощавшись со мной?» — спросил барон с добродушной и самодовольной улыбкой: он был уверен, что всем приятно обменяться с ним двумя-тремя словами. Находясь в приподнятом состоянии, барон, тонким голосом задавая вопросы, сам же на них и отвечал: «Ну как, вы довольны? Ведь правда же прекрасно? Анданте, например? Я не знаю более волнующей музыки. Я не могу слушать ее без слез. Как хорошо, что вы приехали! Да, утром я получил чудесную телеграмму от Фробервиля310, в которой он извещает меня, что в главной канцелярии трудности, как говорится, устранены». Де Шарлю брал все выше и выше тоном, голос у него сделался пронзительный, не такой, как обычно, напоминающий голос адвоката, который защищает с жаром, речь которого отличается от его обычной речи; это явление — усиление голоса при перевозбуждении и нервной эйфории — наблюдалось у герцогини Германтской, у которой во время званых обедов, которые она устраивала, тон достигал крайней высоты, а взгляд — выразительности. «Я хотел было завтра утром послать вам с дежурным записку и выразить свое восхищение, прежде чем смогу это сделать на словах, — ведь к вам невозможно было пробраться! Поддержкой Фробервиля пренебрегать не следует, но я, со своей стороны, заручился обещанием министра», — сказал генерал. «Вот и великолепно! Теперь вы сами убедились, что такой талант этого заслуживает. Ойо311 в восторге; я не видел его супругу. Ей понравилось? Для тех, кто не побывал на концерте, потому что уши у них существуют, чтобы не слушать, это беда невелика, зато у них есть языки, чтобы разносить молву». Воспользовавшись тем, что барон отошел к генералу, г-жа Вердюрен сделала знак Бришо подойти. Бришо, не зная, о чем г-жа Вердюрен хочет с ним поговорить, решил позабавить ее и, не подозревая, как больно он мне делает, сказал Покровительнице: «Барон в восторге от того, что мадмуазель Вентейль и ее подруга не явились. Они его возмущают. Он сказал, что их безнравственность приводит в ужас. Вы не можете себе представить, как барон целомудрен и какой он строгой нравственности человек». Обманув ожидания Бришо, г-жа Вердюрен не развеселилась. «Он отвратительный человек, — сказала она. — Предложите ему покурить с вами, в это время мой муж незаметно для него выведет его Дульсинею, а затем осветит ему бездну, в которую он катится». Бришо заколебался. «Я вам скажу откровенно, — чтобы рассеять последние сомнения Бришо, продолжала г-жа Вердюрен, — когда они тут вдвоем, я в своем доме не могу чувствовать себя спокойно. Я слышала, что с ним связаны какие-то грязные истории и полиция за ним следит». Г-же Вердюрен был до некоторой степени свойствен дар импровизации, и, вдохновляемая недобрым чувством, она на этом не остановилась: «Кажется, он сидел в тюрьме. Да, да, я об этом слышала от людей осведомленных. Кроме того, мне говорил один человек, который живет с ним на одной улице, что, по-видимому, он пускает к себе бандитов». Бришо, часто бывавший у барона, попытался возразить, но г-жа Вердюрен, распаляясь, воскликнула: «Я вам ручаюсь! Это вам не кто-нибудь говорит, а я! — этими выражениями она обычно подкрепляла свои бездоказательные утверждения. — Когда-нибудь его убьют — этим кончают все такие, как он. Пожалуй, он все-таки до этого не дойдет — он попал в лапы некоего Жюпьена; он имел нахальство прислать его ко мне, это старый каторжник, я его знаю, да, знаю — и, представьте, с лучшей стороны. Шарлю у него в руках, потому что у Жюпьена хранятся какие-то письма и в них есть что-то, должно быть, страшное. Я это слышала от того, кто их читал; он мне сказал: „Если вы их прочтете, вам станет дурно“. Этот самый Жюпьен заставляет Шарлю плясать под свою дудку и тянет из него любые куши. Я бы предпочла умереть, чем жить в таком страхе, в каком живет Шарлю. Во всяком случае, если семья Мореля решится подать на него жалобу, то я не допущу, чтобы меня обвинили в соучастии. Если он намерен продолжать в том же духе, то — пожалуйста, на свой страх и риск, а я исполню свой долг. Как хотите, это не шуточки». Приятно взволнованная ожиданием разговора ее мужа со скрипачом, г-жа Вердюрен обратилась ко мне: «Спросите Бришо, хватит ли у меня смелости выступить на защиту друзей и способна ли я пойти на жертву, чтобы их спасти». (Она намекала на обстоятельства, в каких она вовремя рассорила его, во-первых, с прачкой, а во-вторых, с маркизой де Говожо — из-за этих двух ссор Бришо почти совсем ослеп и, как про него говорили, стал наркоманом.) — «Вы незаменимый, дальновидный и храбрый друг, — с простодушным воодушевлением отозвался профессор. — Благодаря госпоже Вердюрен я не сделал величайшей глупости, — сказал он мне, когда г-жа Вердюрен отошла. — Она действует решительно. Она интервенционистка, как сказал бы наш друг Котар. И все-таки я должен сознаться, что мне не дает покою мысль о бедном бароне, еще не знающем, какой удар его ожидает. Он помешан на этом юноше. Если госпожа Вердюрен победит, он будет очень несчастен. Впрочем, не исключено, что она потерпит поражение. Думаю, что ей удастся только внести разлад в отношения между ними, и в конце концов они друг с другом не разойдутся, а вот с ней рассорятся». У г-жи Вердюрен так часто случалось с «верными». Впрочем, над потребностью оставаться с ними в дружбе в ней всегда брало верх стремление сохранить их дружбу между собой. Она ничего не имела против гомосексуализма, пока он держался в рамках приличия, но она, как церковь, предпочитала соблюдению всех таинств верность духу. Я начинал бояться, что ее неприязненное отношение ко мне объясняется тем, что я не пускаю Альбертину к ней и что она, может быть, задумала — если уж не начала — против меня такие же действия, какие должен был начать ее муж, отозвав скрипача для тайного разговора о де Шарлю. «Ну так найдите Шарлю, подыщите предлог, пора, — сказала г-жа Вердюрен, — главное, не отпускайте его, пока я вас не позову. Ну и вечерок! — продолжала г-жа Вердюрен, открывая истинную причину своего негодования. — Играть шедевры таким олухам! Я не говорю о королеве Неаполитанской — она женщина тонкого ума, приятная (читайте: она была со мной любезна). Но все остальные! С ними взбеситься можно. Помилуйте, мне уже не двадцать лет. Когда я была молода, мне говорили, что надо научиться скучать, и я себя принуждала, но теперь — нет уж, увольте, это мне не под силу, в мои годы я могу себе позволить делать то, что мне хочется, жизнь коротка; скучать, посещать дураков, притворяться, делать вид, будто считаешь их умными, — нет, нет, довольно! Идите же, Бришо, мы теряем время». — «Иду, иду, сударыня», — сказал наконец Бришо, видя, что генерал Дельтур уходит. Но сначала профессор отвел меня в сторону. «Нравственный долг, — сказал он, — не столь императивен, как это нам внушают наши моралисты. Что бы ни говорили завсегдатаи теософических кафе и кантианских пивных, наше познание природы Добра остается плачевным. Скажу вам не хвастаясь, что я по своей наивности комментировал моим ученикам философию вышеупомянутого Иммануила Канта, но я не вижу у него точного указания насчет светской казуистики, с которой мне сейчас приходится иметь дело, в „Критике чистого разума“312, где великий мыслитель, порвавший с протестантством, платонизировал на древненемецкий манер для Германии доисторически сентиментальной, придворной, предусматривая все случаи, которые могут возникнуть у померанского мистицизма. Это все тот же «Пир»313, но только устроенный в Кенигсберге314, по тамошнему распорядку, несъедобный, постный, с кислой капустой и без молодых людей. С одной стороны, ясно, что я не могу не оказать нашей милейшей хозяйке небольшую услугу, о которой она меня просит, — в полном согласии с традиционной Моралью. И все-таки, по возможности надо уклониться: ведь не многих заставишь побольше нести чепухи, чтобы задурить человеку голову. Одним словом, сомнений быть не может, что если матери семейств приняли бы участие в выборах профессора морали, то барон рисковал бы самым постыдным образом провалиться. К несчастью, он с темпераментом развратника исполняет долг педагога; заметьте, что я о бароне хорошего мнения: в этом милом человеке, который, как никто, умеет обделывать дела, не только дух демонизма, но и сокровища доброты315. Но я боюсь, что на Мореля он тратит больше здоровой морали, чем ему требуется. Раз мы не знаем, насколько юный кающийся грешник покорен или строптив, когда ему приходится исполнять особые правила, которые его преподаватель катехизиса предписывает ему как бы для умерщвления плоти, то не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы проникнуться уверенностью, что мы совершаем грех — как бы это сказать? — снисходительности по отношению к этому розенкрейцеру316 — который как будто явился к нам от Петрония, а затем прошел через Сен-Симона, — если, закрыв глаза, даем ему в надлежащей, вежливой форме позволение сатанизировать. И все же, когда я займу разговором этого человека, в то время как госпожа Вердюрен для блага грешника, увлеченная ролью его спасительницы, заговорит с юным заблудшим без обиняков и отберет у этого человека все, что ему дорого, нанесет ему, быть может, роковой удар, я не решусь сказать, что мне на это наплевать, у меня будет такое чувство, что я его заманиваю, как говорится, в западню, и мне придется праздновать труса. — Бришо предпочел быть трусом и, взяв меня под руку, сказал: — Барон! Пойдемте покурим, а? Юноша не знает всех чудес этого дома». Я извинился и сказал, что мне пора. «Подождите минутку, — сказал Бришо. — Вы знаете, что вы должны меня отвезти, я помню ваше обещание». — «Разве вы не хотите, чтобы я показал вам серебро? Это же очень просто, — обратился ко мне де Шарлю. — Но только, как вы мне обещали, об ордене Морелю ни слова. Я хочу сделать ему сюрприз: сообщить, когда мы немного отъедем, хотя он и говорит, что для артиста это не важно, но что это желание его дяди. (Я невольно краснею — мой дед сказал Вердюренам, кто такой дядя Мореля.) Так вы не хотите посмотреть самые красивые вещи? — спросил меня де Шарлю. — Положим, вы их знаете, вы их столько раз видели в Ла-Распельер!» Я не посмел сказать, что меня могли бы заинтересовать не среднего качества буржуазные серебряные приборы, а самое дорогое серебро, какие-нибудь образцы его — ну хотя бы на хорошей гравюре серебро г-жи Дю Барри317. Я был очень озабочен — и не только мыслью о том, что здесь бывает мадмуазель Вентейль, — нет, в обществе я всегда был очень рассеян, взволнован и не мог задержать внимание на более или менее красивых вещах. Оно могло на чем-то остановиться лишь по зову какой-нибудь реальности, взывающей к моему воображению, как оно могло остановиться сегодня вечером при виде Венеры, о которой я столько думал днем, или на чем-нибудь общем, присущем разным явлениям и более подлинном, чем они, неизменно будившем во мне нечто, обычно дремавшее в подсознании, но при поднятии на поверхность сознания радовавшее меня бесконечно. Итак, я вышел из залы, именовавшейся театральной, и, проходя с Бришо и с де Шарлю по другим залам, узнавая некоторые вещи, привезенные из Ла-Распельер и расставленные среди других вещей, узнавая, но не обращая на них никакого внимания, уловил в убранстве дома и в убранстве замка общность, нерушимое тождество семейного духа, и тут я понял Бришо, сказавшего мне с улыбкой: «Загляните-ка в глубину залы — это может вам дать некоторое представление об улице Монталиве318