Валерия смотрела на него с жалостью, смешанной с презрением. Сулла продолжал:
   — Метробий… Где ты, мой дорогой Метробий? Приди ко мне на помощь.., я хочу выгнать вон.., хочу отказаться от этой.., и пусть она заберет с собой ребенка, которым она беременна.., которого я не хочу признавать своим…
   Искра гнева сверкнула в черных глазах Валерии. Она сделала угрожающий жест, но затем с выражением тошноты и отвращения закричала:
   — Эй, Хризогон, позови рабов и вели перенести в спальню твоего господина, он пьян, и объелся, как грязный могильщик!
   Сулла, уложенный в постель, проспал весь остаток ночи и большую часть следующего дня. Валерия не сомкнула глаз.
   Сулла проснулся около полудня. В эти дни он страдал от кожной болезни сильнее, чем обычно. Она вызвала у него нестерпимый зуд. Едва поднявшись с постели, он накинул поверх рубашки широкую тогу и в сопровождении рабов, специально приставленных заботиться о его особе, опираясь на своего любимца Хризогона, прошел в баню через обширный атриум, украшенный великолепной колоннадой в дорическом стиле.
   Минуя термы и залу ожидания, Сулла вошел в раздевальню — изящный небольшой зал, с мраморными стенами и мозаичным полом. Из этого зала три разные двери вели: одна — в помещение с холодным душем, другая — в залу с бассейном теплой воды и третья — в парильню.
   Сулла сел на мраморную скамью, покрытую подушками и пурпуровой тканью, разделся с помощью рабов и вошел в парильню Она была тоже мраморная; в полу имелось несколько отверстий, через которые шел раскаленный воздух, нагревавший ее.
   Полукруглый мраморный альков с мраморной скамьей находился справа, а напротив него — небольшой бассейн с горячей водой.
   Сулла зашел в альков и, усевшись, стал подымать железные гири разного веса, припасенные для того, чтобы купающийся мог проделывать гимнастические упражнения и тем вызвать пот. Выйдя из алькова, он опустился в бассейн с горячей водой Усевшись на мраморную скамейку, он весь отдался приятному ощущению теплоты, приносившей ему большое облегчение, судя по выражению довольства, появившемуся на его лице.
   — Ax!.. Я испытываю чувство блаженства, которого я уже давно не знал… Скорее, скорее, Диодор, — сказал он, обращаясь к одному из рабов, исполнявшему обязанности умастителя, — скорее возьми скребницу и потри мне воспаленные места.
   Затем Сулла обратился к Хризогону с вопросом:
   — Переплел ли ты в пурпурный пергамент двадцать второй том моих «Комментариев», который я кончил диктовать третьего дня, а вчера передал тебе?
   — Да, мой добрый господин, и не только твой экземпляр, но еще десять копий, сделанных рабами-переписчиками.
   — Молодец, мой Хризогон… Ты, значит, позаботился о том, чтобы сделали десять копий? — спросил с явным выражением удовольствия Сулла.
   — Да, конечно, и не только с последнего тома, но и со всех предыдущих, для того, чтобы один экземпляр положить в библиотеке этой виллы, другой в библиотеке твоего дома в Риме, третий — в моей библиотеке, а остальные экземпляры каждого тома я подарил Лукуллу и Гортензию. Распределяя столько экземпляров по разным местам, я намеревался этим сохранить твое произведение от пожара или утери.
   — Посмотри скорее, что там. Мне кажется, что я слышу какой-то шум в раздевальной, — сказал Хризогону Сулла.
   Отпущенник тотчас же вышел из ванной комнаты.
   Сулла, лицо которого, быть может вследствие кутежа прошлой ночи, казалось более постаревшим и мертвенным, чем в предыдущие дни, вдруг застонал от жестоких болей; он жаловался на необычную тяжесть в груди. Поэтому Диодор, закончив растирание, пошел звать Сирмиона из Родоса — отпущенника и врача Суллы, жившего вместе с Суллой и повсюду сопровождавшего его.
   Сулла же, под влиянием охватившей его дремоты, опустил голову на край бассейна и, казалось, заснул.
   Через несколько мгновений вернулся Хризогон, и Сулла, вздрогнув, поднял голову.
   — Что с тобой? — спросил его отпущенник, с тревогой подбежав к бассейну.
   — Ничего.., какая-то дремота… Знаешь, я видел сон.
   — Что же тебе приснилось?
   — Я видел мою любимую жену Цецилию Метеллу, умершую в прошлом году, и она звала меня к себе.
   — Не обращай внимания на эти суеверия…
   — Суеверие? Зачем так думать о снах, Хризогон? Я всегда относился с очень большим доверием к снам и поступал всегда так, кик мне через них приказывали боги. И мне не приходилось раскаиваться.
   — Если ты говоришь о походах, то победами ты обязан своему уму и своей доблести, а не внушениям снов.
   — Больше, чем мой ум и моя храбрость, Хризогон, мне всегда помогала благосклонная ко мне судьба, поэтому именно ей я только и доверялся. Поверь мне, — наиболее успешными были те мои походы, которые я проводил стремительно и без размышления.
   Воспоминания о деяниях, из которых многие были гнусными, но многие были, действительно, великими и славными, казалось, вернули немного спокойствия душе Суллы и несколько прояснили его чело. Поэтому Хризогон счел удобным доложить ему о том, что, согласно его повелению, Граний прибыл из Кум и ждет его приказаний.
   При этом имени лицо экс-диктатора внезапно передернулось от гнева; дико сверкнув глазами, он закричал хриплым, яростным голосом:
   — Введи его.., сейчас же.., сюда.., ко мне.., этого наглеца, который один во всем мире осмелился издеваться над моими решениями.., а желает моей смерти!
   И худыми, костлявыми руками он судорожно сжал края бассейна.
   — Но не можешь ли ты подождать, пока выйдешь из ванны?..
   — Нет.., нет.., немедленно.., сюда.., передо мной.., я его хочу… Хризогон вышел и тотчас же вернулся с эдилом Гранием. Это был человек сорока лет, богатырского телосложения; на его лице, заурядном и грубом, отражались хитрость и злоба. Но входя в ванную комнату к Сулле, он был очень бледен и плохо скрывал свой страх. Рассыпаясь в поклонах и целуя руки, он обратился к Сулле дрожащим от волнения голосом:
   — Да покровительствуют надолго боги великодушному Сулле Счастливому!
   — Ты не так говорил третьего дня, подлый негодяй! Ты смеялся над моим приговором, которым ты справедливо был присужден к уплате штрафа в государственную казну, и кричал, что не хочешь платить, так как через день-другой я умру и с тебя сложат штраф.
   — Нет, никогда, никогда, не верь этой клевете… — пробормотал испуганный Граний.
   — Трус, теперь ты дрожишь? Ты должен был дрожать, когда оскорблял самого могущественного и счастливого из всех людей.. Трус!..
   И с этими словами Сулла, пылая гневом, ударил по лицу несчастного, который упал у бассейна, плача и умоляя о прощении.
   — Жалости.., прошу тебя о жалости.., умоляю о прощении!.. — кричал бедняк.
   — Жалости?!. — кричал Сулла гневно. — Жалости к тебе, оскорбившему меня.., в то время, как я страдаю от ужасных болей?.. Ты должен умереть, трус, здесь и сейчас, перед моими глазами… Я горю желанием упиться твоими последними судорогами, твоим предсмертным хрипением.
   Сулла бесновался и корчился, как безумный, и в бешенстве кричал придушенным голосом рабам:
   — Эй вы.., лентяи.., чего зеваете… Хватайте его, бейте до смерти, здесь, при мне.., задушите его.., убейте!..
   И так как рабы, казалось, не решались, он закричал, из последних сил, но страшным голосом:
   — Задушите его или я прикажу всех вас распять, клянусь факелами и змеями Эринний!
   Рабы бросились на несчастного, повалили на пол, стали бить его и топтать, а Сулла, продолжая метаться и беситься, подобно дикому зверю, почуявшему кровь, все кричал.
   — Вот так! Сильней!.. Бейте!.. Топчите!.. Душите этого негодяя!.. Душите его, душите!.. Ради всех богов ада, душите его!..
   Граний, избиваемый четырьмя рабами, которые были сильнее его, пытался защищаться, нанося нападающим сильные удары.
   Рабы, сперва пассивно повинуясь, били свою жертву почти без усилий, но когда Граний стал бить их, рассвирепели и стиснули его так, что он не мог уже пошевельнуться; тогда один из них сдавил ему горло обеими руками и, упершись изо всех сил коленями в его грудь, задушил в несколько секунд.
   А Сулла, с глазами, почти вылезшими из орбит, с пеной на губах, весь отдавшийся зрелищу избиения, упивался им с жестоким сладострастием дикого зверя, восклицая слабевшим голосом:
   — Так.., так!.. Сильнее.., дави.., души!
   Но в тот момент, когда Граний испускал дух, Сулла сам, истощенный усилиями, криками и приступом своей бешеной лихорадки, упал навзничь в бассейн и прохрипел голосом таким слабым, какого никогда у него не слыхали:
   — На помощь.., умираю!., на помощь!..
   Лицо бывшего диктатора помертвело, веки закрылись, стиснутые зубы скрипели, губы судорожно искривились.
   В то время как Хризогон и остальные рабы хлопотали возле Суллы, стараясь привести его в чувство, внезапная судорога потрясла его тело, на чего напал приступ сильнейшего кашля, и, немного спустя, извергая огромное количество крови, издавая глухие стоны и не открывая глаз, он умер.
   Так закончил жизнь в шестьдесят лет этот человек, столь же великий, сколь и коварный; его огромный талант и величие души были подавлены его жестокостью и сладострастием. Он совершал великие дела, но навлек на свое отечество много несчастий, и прославленный, как великий вождь, он оставил в истории по себе память как о худшем гражданине; поэтому изучая все совершенное им в жизни, трудно решить, чего в нем было больше — мужества и энергии или коварства и притворства.
   Потому-то консул Кней Папирий Карбон, из партии Мария, долгое время, сражавшийся против Суллы, обыкновенно, говорил, что когда он боролся против льва и лисицы, живших в душе Суллы, лисица доставляла ему больше затруднений.
   Едва Сулла умер, как в ванную комнату вошел раб Диодор с врачом Сирмионом и еще в дверях закричал:
   — Прибыл гонец из Рима.., с очень важным письмом от… Но тут слова замерли в горле раба: он увидел смятенье присутствовавших, пораженных смертью Суллы.
   Сирмион бросился в комнату, велел сейчас же вынуть тело умершего из ванны и положить на ложе из подушек, приготовленное тут же на полу; затем стал исследовать его, послушал пульс, выслушал сердце и, грустно качая головой, сказал:
   — Кончено… Он умер!
   Раб Эвтибиды, привезший ее письмо, вошел вслед за Диодором в ванную; он долго стоял в углу, пораженный и испуганный случившимся; затем, приблизившись к Хризогону, который показался ему самой важной особой, передал ему письмо, говоря:
   — Прекрасная Эвтибида, моя госпожа, поручила мне передать письмо в руки Суллы, но так как боги пожелали наказать меня, заставив явиться сюда для того, чтобы увидеть мертвым величайшего из всех людей, я передам тебе это письмо, адресованное ему.
   Хризогон, бывший вне себя от горя, машинально взял письмо и, не обратив на него никакого внимания, положил его между туникой и рубашкой, продолжая хлопотать около тела своего господина и благодетеля.
   В доме уже распространилась весть о смерти Суллы. Поднялся переполох. Рабы отовсюду сбежались в ванную со стонами и рыданиями. Спустя несколько мгновений подоспел, тяжело дыша, комедиант Метробий. Он только что прибыл, из Рима после бешеной скачки.
   Он вошел в ванную в растерзанной одежде, смертельно бледный, обливаясь слезами.
   — Но нет… это не может быть!.. — кричал он. — Нет, нет.., это не правда!..
   Увидев окоченевший труп Суллы, Метробий разразился еще более горестными рыданиями и, опустившись на пол близ бездыханного тела, стал покрывать поцелуями лицо Суллы, восклицая:
   — Без меня ты умер, несравненный друг.., любимейший друг.., я не мог выслушать твои последние слова.., не мог принять последний твой поцелуй, о Сулла мой любимый, о мой дорогой Сулла!


Глава 8

Последствия смерти Суллы


   Слух о смерти Суллы распространился по Италии с быстротой молнии и вызвал волнение повсюду, особенно в Риме.
   Общее изумление сменили толки, расспросы и рассуждения; всем хотелось знать, почему, как и когда произошла эта неожиданная смерть.
   Партия олигархов, патриции и богачи оплакивали смерть великого человека, как народное бедствие, как незаменимую утрату: они испускали громкие вопли и требовали, чтобы герою были оказаны императорские почести при похоронах, чтобы ему были воздвигнуты статуи и храмы, как спасителю республики и полубогу.
   Им вторили десять тысяч рабов, получивших от Суллы свободу; он роздал им часть имущества тех, кто стали жертвами проскрипций.
   Эти десять тысяч человек были всем обязаны Сулле и привязаны к нему не только из благодарности, но и из боязни, что с его смертью у них отнимут все, чем он их так щедро одарил.
   В Италии было еще сто двадцать тысяч легионеров, сражавшихся на стороне Суллы в войнах против Митридата и в гражданской войне против Мария. Жили эти легионеры главным образом в городах, их прежних жителей Сулла, борясь с Марием, или выгонял или истреблял. Диктатор наделял своих легионеров имуществом побежденных, и эти сто двадцать тысяч обожали его. Поэтому они тоже были готовы отстаивать все, сделанное Суллой.
   Сожалениям этой сильной партии противостояло ликование сотен тысяч высланных, сотен тысяч жертв ярости Суллы, всех многочисленных и сильных остатков партии Мария. Все враги Суллы открыто проклинали убийцу своих родных и друзей, проклинали того, кто лишил их состояния и жизни, желали перемен, волновались, надеялись и призывали к мщению.
   К ним присоединялись плебеи, у которых Сулла отнял очень многие права и узурпировал много важных привилегий; естественно, что они желали возвращения отнятого.
   Ввиду всего этого известие о смерти экс-диктатора вызвало в Риме брожение, волнение, толки и оживленное движение, равного которому не было уже много лет.
   На Форуме, в базиликах, под портиками, в храмах, на улицах, в лавках, на рынках, — всюду толпились люди всякого возраста и положения, все узнавали и передавали новости, громко оплакивали несчастье, но еще громче благословляли богов, пославших смерть тирану и избавивших наконец республику от рабского состояния; затевались ссоры, раздавались взаимные угрозы, вспыхивали искры затаенных обид и скрытой ненависти.
   Это волнение становилось все более сильным. Консулы, принадлежавшие к разным враждующим партиям, до того времени вели между собой скрытую борьбу. Теперь страсти разгорелись, противники построились в ряды, и обе парши имели вождей, равных по значению и авторитету; гражданская война была совсем близка, несомненна и неизбежна.
   Многие сенаторы, граждане и отпущенники отрастили себе бороды в знак траура, оделись в темные тоги и ходили по городу с унылым видом; многие женщины, тоже в трауре, бегали с распущенными волосами из храма в храм, призывая покровительство богов, как будто Рим со смертью Суллы подвергся величайшей опасности.
   Их осыпали упреками, насмешками и издевательствами враги Суллы, которые весело прохаживались по Форуму и по улицам, радуясь его смерти.
   В центральных частях города, где вывешивались законы, можно было прочесть спустя три дня после смерти Суллы на особых табличках следующую эпиграмму:

 
Хозяином Рима диктатор счастливый
Сулла себя называл горделиво;
Но за такое дурное желанье
Боги послали ему наказанье:
Безумца, который надежду питал
Рим пред собою склонить в унижении,
Для мук, каких никто не знавал,
Отдали боги вшам на съедение.

 
   В других местах появились надписи: «Долой законы о расходах на пиршества! Требуем неприкосновенности трибунов!» Это были законы, в которых особенно проявился ненавистный деспотизм Суллы. Кое-где можно было прочесть: «Слава Каю Марию!».
   Эти факты и дерзкие выходки неоспоримо свидетельствовали о том, что настроение умов изменилось; Марк Эмилий Лепид, который еще при жизни Суллы не скрывал своей неприязни к нему, теперь стал действовать решительно, будучи уверенным, что за него партия Мария и народ.
   Напротив, Лутаций Катул, другой консул, давал понять, что он будет твердо стоять на стороне Сената и закона.
   В эту смуту, конечно, впутался и Катилина. Хотя он всегда поддерживал хорошие отношения с Суллой, но его чаяния, долги и страсти заставляли его искать нового, так как он из этого нового мог извлечь много выгод, ничего не теряя. Поэтому он и его друзья суетились и вели агитацию, раздувая костер среди недовольных, и без того пылавших ненавистью к олигархии.
   Только Кней Помпей и Марк Красе использовали свою огромную популярность и авторитет для того, чтобы всеми средствами внести успокоение в умы, внушить уважение к законам и вызвать жалость к отечеству и республике, которым новая гражданская война причинила бы вред.
   Сенат собрался в курии Гостилия для обсуждения вопроса, как почтить умершего триумфатора, победителя Митридата.
   Галерея курии и прилегавшие к ней помещения были переполнены народом. На сенаторских скамьях замечалось, необычайное волнение и оживленное беспрерывное движение.
   Председателем собрания был Публий Сервилий Ватия Изаурик, бывший консул и человек, выдающийся по своей доблести и мудрости; он, открыв заседание, предоставил слово Квинту Лутацию Катулу. Последний, напомнив в скромной и благожелательной речи, ничем не оскорбляя противников Суллы, о славных деяниях, совершенных умершим, — о Югурте, взятом в плен в Африке, об Архелае, разбитом при Херонее, о Митридате, побежденном и прогнанном в глубь Азии, о взятии Афин, и о ликвидации гибельного пожара гражданской войны, — отметил мужество и храбрость Суллы и обратился с просьбой, чтобы такому человеку были оказаны погребальные почести, достойные его и римского народа, полководцем и вождем которого он был.
   В заключение он предложил, чтобы останки Суллы с торжественной пышностью были перевезены из Кум в Рим и похоронены на Марсовом Поле.
   Краткая речь Катула вызвала шумное одобрение почти на всех скамьях, занятых сенаторами, и сильный ропот осуждения на галерее. Когда шум утих, Лепид и произнес следующее:
   — Я сожалею, горько сожалею, о, отцы-сенаторы, о том, что должен сегодня разойтись в мнениях с моим знаменитым коллегой Катулом, в котором я первый признаю и ценю доблесть и благородство души; но мне кажется, что лишь под влиянием благородного своего сердца, а не в интересах государства и не ради чести нашего отечества он внес предложение не только неуместное, но вредное и несправедливое. Он привел все доводы в пользу умершего Луция Корнелия Суллы, которые могут побудить это высокое собрание оказать телу покойного императорские почести и устроить царские похороны на Марсовом поле. Но он позабыл или, лучше сказать, ему нужно было забыть о тех бедствиях, которые Сулла причинил нашему отечеству, об убийствах, которыми он его омрачил, и, — скажем открыто, без боязливого притворства и без стеснения, — о пороках, которыми он запятнал свое имя.
   На этот раз сильный ропот поднялся среди сенаторов, и очень громкие рукоплескания раздались на галерее.
   Ватия Изаурик дал знак трубачам, и они звуком труб призвали народ к тишине.
   — Да, будем откровенны, — продолжал свою речь Эмилий Лепид, — имя Суллы звучит зловеще для Рима. Благодаря преступлениям и порокам, запятнавшим его, при произнесении этого имени, живо вспоминаются только попранные законы отечества, затоптанное в грязь достоинство консулов, разрушенный авторитет трибунов, деспотизм, введенный в принцип управления, беззаконные убийства тысяч и тысяч невинных граждан, позорные проскрипции, грабежи, изнасилования, хищения и прочие деяния, совершенные его именем во вред отечеству и для уничтожения республики. И вот такому человеку, имя которого всякому честному гражданину напоминает только о несчастьях, такому человеку, который все свои капризы и все свои страсти возводил в закон, мы хотим сегодня воздать торжественные почести и устроить царские похороны и общенародный траур.
   Как же это?.. Мы похороним Луция Суллу, разрушителя республики, на Марсовом Поле, где высится всеми почитаемая могила Публия Валерия Публиколы, бывшего одним из основателей этой республики! Допустим ли мы, чтобы именно там, где по специальным постановлениям Сената были погребены смертное останки наиболее знаменитых и доблестных граждан прошлого времени, лежал труп того, кто наиболее благородных и выдающихся граждан нашего времени отправил в ссылку и убил? Предоставим ли мы пороку то, что наши отцы в прошлом установили как награду за добродетель? И почему, почему мы совершим, это дело, столь низкое, столь противное нашему достоинству, нашей совести?
   Может быть, из страха перед двадцатью семью легионами, сражавшимися за него, и расквартированными в наиболее красивых местностях Италии, где он больше всего свирепствовал и где сильнее всего проявлялась его жестокость? Или же мы поступим так из боязни перед десятью тысячами самых подлых рабов, которых он по своему произволу, деспотическому капризу, наперекор нашим обычаям и законам, сделал свободными и возвел в самое почетное и уважаемое звание римского гражданина?
   Я допускаю, что под влиянием упадка духа и под действием страха, который внушало повсюду роковое всемогущество Суллы, никто не осмеливался призвать народ и Сенат к охране законов нашей родины; но ради всех богов, покровителей Рима, я вас спрашиваю, отцы-сенаторы, что теперь принуждает вас признавать справедливым того, кто был не праведным, чествовать как человека великой души, того, кто был порочным и вредным гражданином, и декретировать воздание почестей, оказываемых только великим и добродетельным мужам, самому худшему, гнусному из сыновей Рима?
   О, дайте мне, дайте возможность, отцы-сенаторы, не отчаяться совершенно в судьбах нашего отечества, позвольте мне питать надежду, что мужество, добродетель, чувство собственного достоинства и совесть присущи еще этому высокому собранию; докажите, что не низкий страх, но глубокое чувство собственного величия преобладает в римских сенаторах.
   Отклоните, как факел новых гражданских смут, как недостойный и бесчестный декрет, внесенное предложение о погребении тела Луция Корнелия Суллы на Марсовом Поле, с почестями, подобающими великому гражданину и знаменитому императору.
   Шумными рукоплесканиями приняты были мужественные, полные глубокого чувства слова Марка Эмилия Лепида. Рукоплескал не только народ, собравшийся на галерее, но также и многие сенаторы.
   Когда шум затих, поднялся Кней Помпей Великий, один из наиболее молодых, наиболее любимых, и во всяком случае наиболее популярных сенаторов в Риме; он в своей речи, если не гладкой и изящной — так как не был красноречив, — то в прочувствованной, идущей прямо из сердца, воздал посмертную хвалу Луцию Сулле. Он не превозносил его блестящих подвигов и благородных дел и не защищал его достойных порицания действий и позорных фактов, но он эти позорные деяния приписывал не Сулле, а ненормальным условиям пришедшей в расстройство республики, властной необходимости, диктуемой страшным временем, когда Сулла стоял во главе всего государства.
   Большое впечатление произвела на всех, и в особенности на сенаторов, откровенная, простая и задушевная речь Помпея. После него Лентул Сура и Квинт Курион безуспешно пытались настроить собрание против предложения консула Квинта Лутация Катула.
   Это предложение было проголосовано вставанием; в пользу его высказались четыре пятых присутствующих сенаторов.
   Произведенное по требованию некоторых сенаторов тайное голосование дало следующие результаты: триста двадцать семь голосов за предложение Катула и девяносто три против.
   Таким образом победа оказалась на стороне партии Суллы, и собрание было закрыто при сильнейшем возбуждении, которое, распространяясь из курии Гостилия в комиции, было причиной бурных манифестаций различного характера; одни встречали аплодисментами Лутация Катула, Ватия Изаурика, Кнея Помпея, Марка Красса. — это были сторонники Суллы; другие еще более шумно и торжественно — встречали Марка Эмилия Лепида, Сергия Катилину и Лентула Суру, которые, как всем стало известно, вели упорную борьбу против предложения Катула.
   В тот момент, когда Помпей и Лепид вышли из курии, горячо обсуждая происходившую на собрании дискуссию, среди столпившегося народа едва не произошло столкновение, которое кончилось бы несомненно кровопролитием, если бы Помпей и Лепид, проходя через толпу под руку, не призывали бы оба громкими голосами каждый своих сторонников к спокойствию, к порядку, к тишине, предлагая всем разойтись по домам.
   Однако, эти увещания все же не помешали тому, чтобы в харчевнях, в тавернах, на наиболее людных углах и перекрестках города, на Форуме, в базиликах и под портиками происходили ожесточенные ссоры и кровопролитные драки, так что этой ночью пришлось оплакивать многих убитых и еще больше — раненых. Наиболее ярые приверженцы народной партии совершали даже попытки поджечь дома самых видных сторонников Суллы.
   В то время как в Риме происходили эти события, другие, не менее важные для течения нашего рассказа, произошли в Кумах.
   Спустя несколько часов после внезапной кончины диктатора, на виллу прибыл со стороны Капуи человек, по одежде и виду казавшийся гладиатором и спросил, может ли он видеть Спартака.
   Это был человек лет сорока, колоссального роста, геркулесовского сложения. С первого взгляда можно было догадаться, что он должен обладать необыкновенной силой. Лицо у него было смуглое, изрытое оспой, черты лица грубы, вид мрачен и даже безобразен.