Тут же он вспомнил о Цезаре, ожидавшем его к ужину к часу сумерек; уже приближался час полуночи. Метробий был огорчен, но сейчас же подумал, что как только ему можно будет безопасно выйти из рощи богини Фуррины, он поспешит к Цезарю и расскажет ему эту огромной важности тайну. Раскрытие такого заговора, подумал комедиант, заставит Цезаря простить ему опоздание Убедившись, что все гладиаторы удалилась, Метробий вышел из рощи и быстрым шагом направился к Цестиеву мосту, рассуждая про себя, что не будь он пьян, он наверное не попал бы в лес Фуррины в час собрания гладиаторов, что поэтому он должен благословлять и выпивку и свою привычку напиваться; даже то самое велитернское из таверны Ускулапа, которое он только что проклинал, казалось ему теперь божественным.
   Рассуждая таким образом, он пришел к дому Цезаря и, войдя, приказал передать ему, что просит его сейчас же придти в библиотеку, чтобы сообщить необыкновенно важный факт, от которого, быть может, зависят судьбы Рима.
   Сперва Цезарь не придал никакого значения словам Метробия, которого он считал пьяницей и пустомелей, но подумав, решил все-таки выслушать его. Извинившись перед гостями, он прошел в библиотеку, где Метробий в кратких и взволнованных словах рассказал ему о заговоре гладиаторов.
   Это показалось Цезарю странным. Он забросал комедианта вопросами, чтобы удостовериться в том, не было ли рассказанное происшествие галлюцинацией пьяного человека; но убедившись в противном, нахмурил брови и стоял несколько мгновений, погруженный в глубокое раздумье. Затем, встрепенувшись, как человек принявший решение, он сказал Метробию с улыбкой недоверия:
   — Признайся, что от твоего рассказа за милю несет сказкой, а сказка, мне кажется, сложилась от чрезмерных возлияний велитернского в таверне Эскулапа.
   — Что мне не в меру нравится велитернское, особенно, когда оно хорошее, о божественный Юлий, — сказал Метробий, — я не буду отрицать, и что сегодня вечером голова у меня была не в порядке, оспаривать тоже не буду. Но что касается слов, слышанных мною в, лесу Фуррины, то могу поклясться, что я слышал их точно, одно за другим так, как я их тебе передал, ибо к этому времени хороший сон и свежий воздух Яникульского холма совсем привели меня в себя. Так неужели ты захочешь оставить республику в такой серьезной опасности и не предупредишь консулов и Сенат?
   Цезарь стоял с опущенной головой, все еще задумавшись.
   — Каждый миг увеличивает серьезность положения.
   А Цезарь молчал.
   Замолчал и Метробий, хотя по его позе и судорожным движениям было видно, что его волнует «патриотическое» нетерпение. Через минуту он спросил:
   — Ну, так как же?..
   Цезарь поднял голову и ответил:
   — О том, действительно ли нашему отечеству угрожает серьезная опасность, я хотел бы судить сам, Метробий!
   — О, божественный Юлий!.. Тебе, если ты пожелаешь, я охотно уступлю заслугу открытия этого заговора, гак как я знаю и твердо верю, что Кай Юлий Цезарь по величию своей души всегда сумеет доказать свою признательность.
   — Благодарю тебя, Метробий, и за чувства и за предложение. Но не для извлечения выгоды из секрета, который случай дал тебе в руки, я хотел бы проверить положение вещей, а для того, чтобы решить, как лучше поступить при таких важных обстоятельствах, Метробий кивнул в знак согласия, и Цезарь добавил:
   — Иди в триклиний и жди меня там, но не проболтайся никому! Понимаешь меня — никому, Метробий, — ни о том, что ты слышал в лесу Фуррины, ни о том, о чем мы с тобой здесь говорили. Никто не должен знать, куда я вышел в эту минуту. Через час я вернусь обратно, и тогда мы обсудим, что следует сделать для блага нашей родины.
   — Я сделаю все, как ты мне приказал. Цезарь…
   — И ты будешь доволен, так как я умею быть признательным, а в книге судеб не написано, что Кай Цезарь умрет с челом, увенчанным только простыми лаврами, даруемыми на бегах в цирке.
   С этими словами Кай Юлий, оставив Метробия, прошел в комнату рядом с библиотекой. Сняв белую застольную одежду, он накинул плащ, капюшоном покрыл голову и, приказав одному из рабов следовать за собой, вышел из дома. Быстрыми шагами направился он к небольшой уличке, на которую выходил кабачок Венеры Либитины.
   Кроме дома, который Цезарь имел на Палатине, у него был, еще один, в самом центре Субурры. Он часто проживал в этом доме, чтобы снискать себе популярность среди бедняков, населявших этот район Рима. Не раз, надевая вместо латиклавы грубую тунику. Цезарь обходил грязные и темные улицы Субурры и Эсквилина, оказывая беспримерную по щедрости помощь бедноте, помогая несчастным. Он знал, как свои пять пальцев, все наиболее глухие и грязные закоулки этой отвратительной клоаки, полной несчастья, позора и мерзости.
   Дойдя до таверны Лутации Одноглазой, Цезарь прошел сразу во вторую комнату, в которой тотчас же увидел сидевших за столом рудиариев и гладиаторов.
   Он приветствовал эту группу обычным salvete и уселся в углу комнаты, приказав эфиопке-рабыне подать две чаши вина. Ничем себя не выделяя, обмениваясь незначащими словами со своим спутником, он зорко следил за тем, что происходило в группе гладиаторов, и очень внимательно прислушивался к их беседе.
   Спартак, сидевший между Криксом и Эномаем, был бледен, грустен и задумчив. За четыре года, протекшие со дня смерти Суллы, фракиец стал более, серьезным, на лбу его появилась глубокая морщина, которая свидетельствовала о душевных тревогах и тяжелых думах.
   Услышав имя Спартака, Цезарь сразу сообразил, что им мог быть только этот красивый человек огромного роста, с лицом, свидетельствовавшим о необыкновенной энергии и могучем уме. Наблюдая гладиатора испытующим взором гениального человека, Цезарь в эти несколько минут увидел, что Спартак одарен великим и мужественным сердцем, большим талантом, рожден для великих дел и высоких подвигов.
   Рабыня Азур тем временем принесла две чаши вина, и Цезарь, взяв одну, показывая рабу на другую, сказал ему:
   — Пей!
   И пока раб пил, он поднес чашу ко рту и сделал вид, что пьет; но вино не коснулось его губ. Цезарь пил только воду.
   Спустя некоторое время. Цезарь встал с своего места и подошел к гладиаторам:
   — Привет тебе, доблестный Спартак! Пусть судьба тебе улыбается, как ты этого заслуживаешь! Не согласишься ли ты побеседовать со мной?
   Все повернулись к нему, и несколько голосов сразу воскликнули:
   — Кай Юлий Цезарь!
   — Юлий Цезарь! — вскричал с удивлением, вставая, Спартак, которому Цезарь был известен только по слухам, так как он его ни разу не видел — Молчите.., молчите, — сказал, дружелюбно улыбаясь, будущий диктатор. — Иначе завтра весь Рим узнает, что один из понтификов таскается ночью по кабакам Субурры и Эсквилина.
   Некоторое время рудиарий молча смотрел на потомка рода Юлиев и затем сказал — Я себя назову счастливейшим, Кай Юлий, если мое содействие может принести тебе пользу в каком-либо деле.
   — Может быть, ты согласишься оставить ненадолго общество этих молодцов и пройтись со мной до ближайшей городской стены.
   Гладиаторы в изумлении переглянулись. Спартак с выражением удовлетворения на лице заметил:
   — Для бедного и безвестного рудиария лестно совершить прогулку с, одним из наиболее благородных и знаменитых сыновей Рима.
   — Храбрый не бывает никогда бедным, — сказал Цезарь, направляясь к выходу и дав знак рабу ждать его здесь.
   — Ах, — сказал, вздохнув, Спартак, следуя за Цезарем, — зачем сила льву, когда он в цепях?
   Эти два необыкновенных человека прошли главную комнату кабачка, вышли вместе на улицу, повернули направо и в молчании направились к месту возле городской стены, где четыре года тому назад гладиаторы убили отпущенника Кая Верреса.
   На пустынной равнине, расположенной между крайними домами города и валом Сервия Туллия, Цезарь и Спартак, освещенные луной, белые, похожие издали на привидения, остановились в молчании, не двигаясь, как будто изучали и хотели оценить друг друга. Оба они чувствовали в глубине души, что представляют два противоположных принципа, воплощают в себе два знамени, олицетворяют два дела: дело деспотизма и дело свободы.
   Цезарь первый нарушил молчание, задав Спартаку вопрос:
   — Сколько тебе лет?
   — Тридцать три, — ответил фракиец, вглядываясь в Цезаря и как бы пытаясь разгадать его мысли.
   — Ты фракиец?
   — Да.
   — Фракийцы храбрые люди в сражении и в любой опасности. Ты же не только могуч и храбр, но еще украшен благородными манерами и образованием. Не правда ли?
   — А откуда это тебе известно?
   — От одной женщины. Но не этим следует нам заниматься теперь, когда тебе и делу, которому ты посвятил себя, грозит величайшая опасность.
   — О каком деле, о какой опасности ты говоришь? — спросил Спартак в изумлении.
   — Я знаю все, и я пришел сюда не для того, чтобы принести тебе вред, Спартак. Наоборот, мною руководит желание спасти тебя. Некто, сидя за деревом в роще Фуррины, невольно слышал вашу беседу этой ночью.
   — Проклятие богам!.. — страшно закричал Спартак с отчаянием в голосе.
   — Он еще не сообщил консулам о своем открытии, но как бы я ни старался его задержать, он это сделает непременно сегодня ночью или завтра на заре, и твои четыре легиона гладиаторов будут рассеяны прежде, чем соберутся.
   Спартак был в страшном волнении; схватившись за голову руками и вырывая целыми клочьями свои густые белокурые волосы, он, как бы говоря сам с собой, голосом, прерывающимся от рыданий, прошептал:
   — Итак, пять лет веры, трудов, надежд, борьбы, — все пойдет прахом в один миг!.. Все будет кончено, и никакой надежды больше не останется угнетенным, и снова будем мы рабами влачить эту подлую жизнь?..
   Цезарь смотрел с участием и состраданием, почти с уважением на это отчаяние, столь благородное, столь мучительное к глубокое. Он против воли восхищался гладиатором. Его поражал человек, который в святой любви к свободе мог почерпнуть силы, чтобы задумать и осуществить предприятие, достойное лишь греческих или римских героев, и который с упорством, предусмотрительностью и смелостью смог создать настоящее войско в двадцать тысяч гладиаторов.
   При этой мысли глаза Цезаря загорелись жадностью и страстным желанием, у него закружилась голова. Устремив широко раскрытые глаза на вершины Албанских холмов, он погрузился мысленно в безграничные поля воображения он подумал, что если бы ему дали четыре легиона — двадцать тысяч бойцов, он в несколько лет завоевал бы весь мир и стал бы владыкою Рима, грозою патрициев, обожаемым кумиром простого народа.
   Так, погруженные — один в уныние и тревогу, другой — в честолюбивые мечты, — они несколько минут стояли в молчании. Первый нарушил его Спартак. Нахмурив брови, он сказал твердо:
   — Нет, нет, клянусь молниями Юпитера Карателя, этого не будет!
   — А что же ты сделаешь? — спросил Цезарь, очнувшись при этих словах.
   Спартак, вглядываясь в спокойные глаза Цезаря, спросил:
   — А ты. Цезарь, друг нам или враг?
   — Желал бы быть другом и ни в коем случае не буду врагом.
   — Тогда ты можешь сделать для нас все: наше спасение в твоих руках.
   — Каким образом?
   — Выдай нам человека, владеющего нашей тайной.
   — Стало быть, я, римлянин, должен допустить восстание всех рабов Италии на гибель Риму, хотя и могу помешать этому?
   — Ты прав, я забыл, что ты римлянин.
   — И хочу, чтобы весь мир стал подвластным Риму.
   — Ну, конечно! Ты — олицетворение тирании латинян над всеми народами земли. У тебя, значит, зародилась мысль более грандиозная, чем у Александра Македонского! После того, как римские орлы раскинут свои крылья над всеми народами земли, ты хочешь заковать их в цепи, сжать их в железном кулаке? Рим — властитель народов, ты — властитель Рима!
   Цезарь, в глазах которого сверкнула радость, тотчас же принял обычный вид и, улыбаясь, сказал Спартаку:
   — О чем я мечтаю, не знает никто и, быть может, я сам не знаю. Но ты, Спартак, ты собрал с удивительной энергией и мудростью великого полководца армию рабов, сделал из них стройные легионы и готов вести их в бой. Скажи мне, что ты замышляешь, Спартак? На что надеешься?
   — Я надеюсь, — ответил рудиарий, сверкая глазами, — уничтожить этот развращенный римский мир и увидеть, как на его развалинах зарождается независимость народов. Я надеюсь сокрушить позорные законы, заставляющие человека склоняться перед человеком и изнемогать, работая не для себя, а для другого, пребывающего в лени и безделии. Я надеюсь потопить в крови угнетателей стоны угнетенных, разбить цепи несчастных, прикованных к колеснице римских побед. Я надеюсь перековать эти цепи в мечи, чтобы с помощью их всякий народ мог прогнать вас в пределы Италии — страны, которая дана вам великими богами и границ которой вы никогда не должны были переступать. Я надеюсь предать огню все амфитеатры, где народ-зверь, называющий нас варварами, упивается резней и бойней несчастных, рожденных тоже для духовных наслаждений, для счастья, для любви и вынужденных вместо этого убивать друг друга. Я надеюсь, во имя всех молний всемогущего Юпитера, увидеть уничтоженным на земле позор рабства. Свободы я ищу, свободы жажду, свободу жду и призываю, свободу и для отдельных людей, и для народов, великих и малых, для сильных и слабых, а вместе со свободой — мир, процветание, справедливость и все то высшее счастье, которым бессмертные боги дали человеку возможность наслаждаться на земле.
   Цезарь стоял неподвижно, слушая Спартака с улыбкой сострадания на устах.
   — А потом, благородный мечтатель, а потом?
   — А потом — царство права над силой, разума над страстями, — ответил рудиарий, на пылающем лице которого, казалось, отражались все высокие чувства, трепетавшие в его груди, — а потом равноправие среди людей, братство среди народов, торжество добра среди человечества.
   — Бедный мечтатель! Ты веришь в возможность всех этих прекрасных вещей? — сказал сочувственно, но чуть насмешливо Юлий Цезарь. — Бедный мечтатель!
   Он замолк на минуту, а затем продолжал:
   — Выслушай меня, Спартак, и взвесь хорошенько мои слова, продиктованные чувством, которое ты мне внушил. Оно гораздо прочнее и сильнее, чем ты можешь думать, хотя Цезарь и редко дарит свое чувство и еще реже — свое уважение. Дело, задуманное тобою, — более чем невозможно, это — безусловно химера, как по цели, которой ты добиваешься, так и по средствам, которыми ты располагаешь. Ты, наверное, и сам не думаешь, что твои двадцать тысяч гладиаторов смогут заставить дрожать Рим. Единственное, на что ты рассчитываешь, это огромная масса рабов, которых слово «свобода» привлечет под твои знамена. Допустим, что число этих рабов дойдет до ста, до ста пятидесяти тысяч, допустим, — чего никогда не будет — что они будут благодаря тебе связаны железной дисциплиной, что будут сражаться наилучшим образом, одушевленные мужеством отчаяния. Допустим. Но что это даст? Думаешь ли ты, что они победят четыреста тысяч легионеров, победивших царей Азии и Африки, являющихся гражданами и собственниками: ведь они будут с величайшим ожесточением биться с вами — рабами, лишенными всякого имущества и несущими им разорение. Вы будете сражаться, движимые отчаянием, они — инстинктом самосохранения; вы — за права, они — за сохранение собственности. Превосходя вас численностью, они найдут в каждом городе, в каждой муниципии союзника, вы же — врага. В их распоряжении будут все богатства государственной казны и, что еще важнее, богатства патрициев, с ними авторитет римского имени, мудрость опытных полководцев, интересы всех городов и всех граждан, бесчисленные корабли республики и вспомогательные войска со всего света. Твоего мужества, твоей твердости, твоего великого ума достаточно будет для того, чтобы внести порядок и дисциплину в толпу варваров, упрямых, диких, уроженцев самых различных стран. Я это только предположил, но и это невозможно. Ты — я это признаю — с твоей твердой волей, с твоим умом вполне способен командовать войском, но ты добьешься лишь того, что скроешь недостатки твоего войска, как скрывают язвы на теле, чтобы поколебать у противника надежду на победу. Но, проявив чудеса проницательности и доблести, одержишь ли ты победу?
   — Ну так что же! — воскликнул Спартак с беспечностью великого человека. — Я встречу славную смерть за правое дело, и кровь, пролитая нами, оплодотворит поле свободы, выжжет новое позорное клеймо на лбу угнетателей, родит бесчисленных мстителей. Вот самое лучшее наследство, которое можно оставить потомкам: пример для подражания!
   — Великое самоотвержение, но бесплодная и ненужная жертва! Теперь, когда я тебе показал, что средства, которыми ты можешь располагать, недостаточны для достижения цели, я тебе докажу, что самая цель — плод возбужденной фантазии, неуловимый для человечества призрак, который издали кажется близким и живым, но чем более ты его настигаешь, тем дальше уходит он от тебя; и когда ты думаешь, что вот-вот поймал его, он исчезает у тебя на глазах. С тех пор как человек покинул леса и стал жить в обществе, исчезла свобода и возникло рабство. И даже в самой нашей римской республике, основанной на власти народа, ты видишь, что вся власть теперь полностью зажата в кулаке небольшой кучки патрициев, владеющих всеми богатствами, а следовательно, и всей силой, и сделавших власть над республикой наследственной в своей среде. Разве свободны четыре миллиона римских граждан, у которых нет хлеба, нет крова, нет плаща, чтобы укрыться от зимних холодов? Он — рабы первого, кто пожелает купить их голос; право голоса — единственное наследство, единственное богатство этих нищих повелителей мира. Поэтому «свобода» — это слово, лишенное смысла, это струна, которая всегда звучит в душе масс и часто, если уметь заставить ее звучать, помогает именно тирану. Я — ты видишь это, Спартак, — страдаю от высокомерной спеси патрициев, я сочувствую горю и несчастьям бедных плебеев. Но я вижу, что только на гибели первых может быть основано благополучие последних; для того, чтобы уничтожить господство касты олигархов, надо подлаживаться к страстям народа, но держать его в узде, руководить им с железной твердостью и с величайшей властностью. И так как человек человеку волк, так как человеческий род судьбой разделен на волков и ягнят, на коршунов и голубей, на пожирающих и пожираемых, то я уже сделал свой выбор и поставил себе задачу: захватить власть и переставить судьбы обеих сторон, сделав угнетателей угнетенными, пожирающих — пожираемыми.
   — Значит, ты. Цезарь, одушевлен отчасти моими же чувствами.
   — Да, и я чувствую сострадание к гладиаторам и жалость к рабам, к которым я всегда милостив. Когда я устраивал народу зрелища, то я никогда не позволял, чтобы гладиаторы варварски убивали друг друга ради удовлетворения диких инстинктов плебса; но для достижения цели, которую я себе поставил, — если только я сумею достичь ее — мне необходимо гораздо больше искусства, чем насилия, ловкости — больше, чем силы, смелости и осторожности одновременно, как неразлучных спутников на опасном пути. Я чувствую, что мне суждено достигнуть большой высоты, я хочу ее достигнуть и достигну. И так как мне выгодно использовать встречающиеся на пути силы, подобно реке, которая, собирая в свое лоно все попадающиеся на ее пути потоки, впадает в море, бурная и могучая, то я обращаюсь к тебе, Спартак: желаешь ли ты оставить безумную мысль о невозможном восстании и стать вместо этого помощником и спутником Цезаря? У меня своя звезда — Венера, моя прародительница, которая ведет меня по тропе жизни и предвещает мне высокую судьбу. Раньше или позже я получу управление какой-либо провинцией и начальство над легионами, я буду одерживать победы, получать триумфы, я стану консулом, буду сокрушать троны, покорять народы и подчинять государства…
   Цезарь был в чрезвычайном возбуждении; его лицо, озаренное блеском сверкающих глаз, взволнованный голос и решительный тон, полный глубокого убеждения, на мгновение очаровали Спартака.
   Цезарь остановился, и Спартак, освободившись от власти красноречия своего собеседника, спросил строгим глубоким голосом:
   — А потом?
   В глазах Цезаря сверкнула молния, и он, побледнев от волнения, дрожащим голосом, но решительным тоном ответил:
   — И потом.., власть над всем миром! Короткое молчание последовало за этими словами.
   — Так брось же это дело, — сказал Цезарь спустя несколько мгновений, совершенно успокоившись. — Оно обречено на гибель при самом зарождении. Метробий сейчас донесет обо всем консулам. Убеди своих товарищей по несчастью перетерпеть все, с тем, чтобы у них осталась надежда завоевать свои права путем законным, а не с оружием в руках. Будь моим другом и последуй за мной в моих походах; ты получишь начальство над храбрыми бойцами и тогда сумеешь показать в полном блеске необыкновенные способности, которыми тебя одарила природа…
   — Невозможно! Невозможно!.. — возразил Спартак. — От всей души благодарю тебя, Кай Юлий, за оценку, данную мне тобой, и за твое великодушное предложение; я должен идти путем, указанным мне судьбой, я не могу и не желаю покинуть своих братьев по рабству. Если боги на Олимпе управляют судьбами людей, если там, наверху, еще существует справедливость, — ибо на земле ее больше нет, — то наше дело не погибнет. Если же люди и боги будут сражаться против меня, я, как Аякс, сумею пасть не покорившись, мужественно и спокойно.
   Цезарь снова испытал чувство восхищения. Взяв руку Спартака, он крепко пожал ее и сказал:
   — Да будет так. Если таково твое бесстрашие, я тебе предвещаю счастливую судьбу, ибо я знаю, насколько бесстрашие души помогает избегать несчастий. Счастье, играющее во всех делах большую роль, в делах военных меняет свое лицо очень быстро. Сегодня вечером твое дело накануне окончательного провала, а если фортуна повернется к тебе лицом, оно легко может оказаться завтра очень близким к успеху и триумфу. А теперь поспеши в Капую: я не могу и не должен помешать Метробию отправиться к консулам и разоблачить ваш заговор. Ты же постарайся, если счастье на твоей стороне, попасть в Капую раньше, чем гонцы Сената… Прощай.
   — Пусть боги тебе покровительствуют, Кай Юлий.., и.., прощай. Понтифик и рудиарий снова пожали друг другу руки и молча спустились по пустынной улице к кабачку Венеры Либитины.
   — Цезарь уплатил по счету и пошел домой в сопровождении своего раба.
   Спартак, созвав своих товарищей, стал давать каждому самые срочные приказания: Криксу поручил уничтожить всякие следы заговора среди гладиаторов Рима; Арториксу — мчаться в Равенну к Гранику; а сам он и Эномай, оседлав двух сильных коней и взяв с собой пять талантов из кассы Союза угнетенных, чтобы иметь возможность в пути купить новых лошадей, во весь опор поскакали через Капуанские ворота в Капую.
   Что касается Цезаря, то он, дойдя до дому, узнал, что Метробий, загоревшийся пламенной любовью к отечеству вследствие новых возлияний фалернского и встревоженный долгим отсутствием Цезаря, пошел прямехонько, как он сказал, но зигзагами и извилисто, согласно свидетельству привратника, к консулу спасать республику.
   Цезарь долго стоял погруженный в глубокое раздумье. Потом сказал про себя:
   — Теперь гладиаторы и гонцы Сената будут состязаться в беге, и как знать, кто придет первым?
   И после короткого размышления добавил:
   — Как часто от самых ничтожных обстоятельств зависят самые важные события!.. В данном случае все зависит от лошади!


Глава 10

Восстание


   Капуя, богатая, веселая столица Кампаньи — самой плодородной, самой цветущей и самой красивой провинции во всей Италии, в период, к которому относятся описываемые события, значительно утратила свое прежнее великолепие и могущество, которое делало ее до похода Ганнибала в Италию соперницей Карфагена и Рима.
   Когда Ганнибал одержал над римлянами победы у Требии и Тразименского озера и нанес им окончательное поражение при Каннах, Капуя перешла на сторону победителя, сделавшего из этого очаровательного города базу для своих последующих военных операций. Но очень скоро Ганнибал был побежден, и с его поражением закатилась звезда Капуи. Римляне частью перебили жителей, частью изгнали, частью продали в рабство, а город заселили колонистами из окрестностей — горцами и землепашцами, которые оставались верны Риму.
   С того времени прошло сто тридцать восемь лет. Могучие усилия Суллы, созданные им вокруг Капуи колонии легионеров, вернули этому городу до некоторой степени былое благосостояние. Имея до ста тысяч жителей, опоясанная чрезвычайно крепкими стенами, с прекраснейшими улицами, великолепными храмами, богатыми базиликами, грандиозными портиками, дворцами, термами и амфитеатрами, Капуя своим внешним видом не только соперничала с Римом, но и превосходила его. Небо, сияющее над Капуей вечной улыбкой, и чудный мягкий климат увеличивали ее прелесть. В этом отношении природа не была так щедра для семи холмов, на которых высился великолепный вечный город Ромула.
   20 февраля 680 года, в час, когда солнце, сплошь закутанное массой облаков, розовых, белоснежных, ярко-красных, переливавшихся фосфорическим светом, медленно заходило за вершины холмов, в Капуе наблюдалось обычное при наступлении вечера движение народа. Рабочие заканчивали свою работу, лавки закрывались.