– Я не могу проверять, что ты делаешь за закрытыми дверьми, Алексий. Но мне крайне печально видеть распущенность в человеке столь молодом; ты ведь не станешь ссылаться на уродство лица или тела, которые могли бы помешать тебе наслаждаться радостями любви благородным образом.
   – Распущенность? - повторил я, вытаращившись на него так, словно он лишился ума. Последний раз я был на пиру две недели назад; там присутствовал Лисий, и я, желая избежать всего, что могло бы вызвать у него отвращение, ушел домой почти трезвым. - Уверяю тебя, дедушка, ты был введен в заблуждение.
   – Нет, если только меня не ввели в заблуждение собственные глаза; а я могу сказать, что всегда славился великолепным зрением. Разгуливать при всем народе по улице с мальчишкой из банного дома Гурга! Да сам Алкивиад редко допускал такое бесстыдство. Смею тебя заверить, в твоем возрасте я даже не знал, что такие люди вообще существуют.
   – С каким мальчишкой? - спросил я.
   Но он заметил, как у меня переменилось лицо, и сказал:
   – Я вижу, ты меня понял.
   – Раб не выбирает себе хозяина, - отвечал я, - а война есть война.
   Я злился на весь мир, с Ананке-Неизбежностью и Роком включительно. А он тем временем опять огладил бороду - что-то у него еще было припасено.
   – И что можем мы сказать о человеке, взявшемся поучать молодых, который не только сам прибегает к услугам подобных созданий, но и допускает их в круг своих учеников?
   Гнев душил меня, но я обуздал его, чтобы спокойно покончить дело с дедом.
   – Меня можно винить лишь в том, дедушка, что я беседовал с этим юношей на философские темы. Я забыл спросить его, чем он занимается. Но я благодарен тебе за эти сведения. Однако как же ты выяснил все это?
   Я догадывался, что Стримон наслушался сплетен на улице, но мне было приятно поглядеть на его лицо. Пусть по крайней мере видит, что мой учитель сумел отточить мое остроумие.
   Однако Лисий, когда я рассказал ему, остался серьезен и сказал, что если мой дед думал худо о Сократе, то дерзкий ответ не заставил его изменить свое мнение в лучшую сторону. Первый раз он упрекнул меня в чем-то - и, когда увидел, как я переживаю, быстро смягчился.
   После этого он, в нарушение своей обычной сдержанности, тепло приветствовал Федона; но парень стал молчалив в обществе, и Сократ это заметил. Со мной Федон разговаривал, когда мы оставались одни, но всегда словно через невидимый щит. Было ясно видно, он все ждал, что я вызнаю, кто он такой, и обращу это против него. Вас может удивить, что я не ощутил к нему хотя бы невольного отвращения. Но первая любовь, подобно лучам рассвета, озаряет красотой все, куда ни глянь. А кроме того, хоть я и знал, чем он живет, полного понимания во мне не было - так человек знает о стране, в которой никогда не бывал. В моих глазах это лишь прибавляло ему необычности.
   Однажды я встретил его рано утром - он шел в Академию. Когда мы свернули на Улицу Надгробий, завязался разговор о смерти, и Федон сказал, что не верит, будто душа сохраняется после нее - то ли в аиде, то ли в новом теле, то ли в воздухе. Я ответил, что с тех пор, как полюбил Лисия, мне кажется невозможным, что душа может угаснуть.
   – Душа, - отвечал он, - это вызванный пресыщением сон человека, поевшего, выпившего и утолившего свою похоть. Но когда тело терзается голодом, или жаждой, или желанием - что останется от этой души, кроме собачьего носа, ведущего прямо к мясу? Собака умирает и сгнивает, и нос ее уже не чует ничего.
   Он говорил так, словно ненавидит меня и не хочет оставить мне ничего, дающего радость. Но я вспомнил, как подвел недавно Сократа и как Лисий меня упрекнул, а потому сделал паузу, чтобы подумать. Наконец проговорил:
   – Если заставить толстого старого человека бежать на длинное расстояние, он упадет замертво. Но разве это доказывает, что такое расстояние нельзя пробежать? Вот почему я думаю, Федон, что душа переживает тело; я видел, что тело можно не только купить и продать, но и вынудить делать то, что человеку ненавистно и с чем он никогда не смирится; но душа его может остаться свободной, и сохранить мужество, и противиться року. Поэтому я верю в душу.
   Он молчал какое-то время, шагая так быстро, что стала заметна хромота, вызванная раной. В конце концов буркнул:
   – Не могу поверить, что ты знал.
   Я ответил, что никогда не затронул бы этой темы, разве что умолчание грозило бы отдалить нас друг от друга.
   – Я не умею таить что-либо от Лисия, - добавил я. - Но ты можешь положиться на него, как и на меня, - он не болтун.
   Он коротко рассмеялся:
   – Не тревожься. Критий знает.
   Через какое-то время, узнав, что он никогда не был за пределами Города, я повел его на прогулку в сосновый лес у подножия Ликабеттских гор. Там он и рассказал мне, как попал в рабство. После того, как их город находился в осаде уже несколько месяцев, его отец, тамошний стратег, собрал отряд добровольцев на штурм осадной стены афинян - отчаянное предприятие, которое почти увенчалось успехом. Федон, сражавшийся бок о бок с отцом, получил там рану, но заживала она очень плохо, потому что к тому времени мелосцы почти умирали с голода. Афиняне вызвали подкрепление и закрыли бреши в осаде; после этого пища вообще перестала поступать, и им осталось только сдаться на милость врагу. Федон, который не мог идти сам, лежал в постели и прислушивался к шуму, поднявшемуся, когда открыли ворота и в город вошли афиняне. Вскорости он услышал пронзительные вопли женщин и предсмертные крики мужчин. Ворвались воины, стащили его с ложа и поволокли на агору. Там его швырнули в толпу подростков и детей, которых согнали в овечий загон. По другую сторону высилась гора трупов только что убитых людей, и бойня еще не прекратилась; и посреди кучи тел торчала голова его отца. На агоре имелось возвышение для аукционера; и здесь, откуда все можно было хорошо видеть, но все же оставаться в стороне от суматохи и грязи, стоял Филократ, командующий афинского войска, и руководил бойней, уничтожением воинов, - по приказу афинских граждан. Резня продолжалась довольно долго. Федону не повезло - его доставили туда достаточно рано, и он видел своими глазами, как притащили его любовника со связанными руками и перерезали ему горло. Когда пришло время отводить на корабли женщин, Филократ спустился с помоста, чтобы выбрать пару рабынь для себя. Остальных увезли на продажу. Вот тогда Федон в последний раз видел свою мать - ей было в ту пору чуть больше тридцати лет, и она все еще сохранила красоту.
   На Пирейский работорговый рынок он попал совсем ослабевшим от раны; но Гург решил рискнуть ради его красоты и сумел хорошо его выходить. Поначалу Федон не понимал, что это за место, и думал, что ему придется работать банщиком. А когда понял, отказался от пищи и питья, предпочитая умереть.
   – И вот тогда, - рассказывал он, - вечером пришел старый Гург и оставил возле меня чашу с вином. Вино было налито из кувшина, который только что вытащили из колодца, и чаша запотела от холодного содержимого. Я был слаб и измучен жаждой, и я сказал себе: "Ради кого я терплю муки? У меня не осталось больше ни отца, ни друга, на которых бы пало бесчестье, я не верю ни в людей, ни в какого-либо бога. Птицы и звери живут одним часом - и живут прекрасно…". Его обучили искусству нового ремесла, и он шел по высокой цене. Но вот однажды, чувствуя, что на душе тошно, а разум в смятении, он запер дверь изнутри, как будто у него кто-то есть, а сам выбрался через окно и отправился бродить по Городу. Проходя, услышал, как говорит Сократ, и остался послушать.
   – А правда, Алексий, что есть какой-то афинянин, который живет в пещере и ненавидит людей?
   – Да, это Тимон.
   – Когда я пришел к Сократу, я во многом был таким же - душой, я имею в виду. Я научился отвлекать от них свои мысли, как пастух, который сидит в сторонке на камне, с наветренной стороны от козлов. Я не хочу делить свой камень ни с кем; и если кто-то из моих животных начнет домогаться человеческого отношения, то я давно научился ставить такого на место.
   Мне не терпелось познакомить его с Лисием, но Федон поначалу все находил какие-то причины, чтобы уйти. Вскорости, однако, я представил их друг другу, и было ясно, что у обоих осталось хорошее впечатление. Еще через некоторое время, когда Лисий собрался устроить ужин для Сократа и некоторых из его друзей, я сказал:
   – Жалко, что Федон не может прийти, Сократ был бы рад видеть его.
   – Но почему же нет? - сразу оживился Лисий. - Это ты хорошо придумал. Я схожу туда заранее и куплю его время на тот вечер.
   Я попросил, чтобы он взял меня с собой, но он отказал:
   – Ты что, серьезно? Твоя репутация после этого никогда не очистится. Когда мальчики твоего возраста заходят к Гургу, то не затем, чтобы покупать, а чтобы продавать.
   Пир прошел хорошо, и Федон, похоже, получил удовольствие. Когда все разошлись, а мы с Лисием зевали, глядя на рассвет, но все еще не хотели расставаться, я спросил его, что представляет собой заведение Гурга.
   – Очень шикарное. Вначале тебя принимает сам Гург, толстый фригиец с крашеной бородой. Он, потирая руки, интересуется, какие у тебя вкусы; если спрашиваешь о Федоне, он складывается в поклоне вдвое, как торговец тканями, когда заказываешь пурпур. Потом тебя ведут через бани, где ты обнаруживаешь все те тела, которых никогда не увидишь в палестре, и мальчиков, что услуживают бесплатно, пока не понадобятся где-то еще. В большинстве своем это рабы, так что, думаю, им досталась не самая худшая доля, но когда ко мне подошел ребенок лет девяти, не больше, и принялся бросать на меня нежные взоры, я не пожалел бы уплатить самую высокую цену за удовольствие швырнуть Гурга в котел вниз головой и отмыть эту его крашеную бороду. Комнаты находятся сзади, за баней. У Федона самое почетное жилище, на дверях написано его имя вместе с ценой. Когда я пришел туда, у него находился посетитель. С клиентами Федона обходятся как с людьми благородными, их не торопят; вышибала Гурга вертится тут же рядом на случай, если какой-то нетерпеливый гость попытается сломать дверь. В должное время я постучал, и Федон открыл дверь. Кроме краски на лице, на нем ничего не было. Тут я понял, что мне не следовало приходить к нему в комнату. Он хотел сразу же захлопнуть дверь. Чуть не успел - он быстрый, но я сильнее и сумел удержать ее. "Иди в следующую комнату, - сказал он через щелочку, - я занят". - "Погоди, Федон", - начал я. И вдруг он резко распахнул дверь, я чуть не влетел внутрь. Он стоял и смеялся. Он выглядел как существо, на которое можно наткнуться в темном лесу. "Входи, Лисий, проговорил он. - Сделай честь этому порогу. Кто я такой, чтобы отвергать посетителя, пришедшего за моим ремеслом? С тех самых пор, как Алексий начал при мне петь гимны твоей добродетели, я дожидаюсь тебя здесь. Чем могу быть полезен?" Он добавил одно-другое замечание, по сравнению с которыми разговоры Гурга звучали, как речь школьного учителя. И тем не менее видно было, что он получил воспитание благородного человека; он знает, как извиниться, не уронив своего достоинства. Я сам был виноват, что заявился к нему в комнату. Но я просто никогда не бывал в домах, где держат мальчиков. Я сказал ему, что любой человек, готовый с гневом защищать тебя, Алексий, уже мне друг. Мне хотелось лишь одного - оказаться в состоянии выкупить его; это было бы самое лучшее деяние во славу богов, какое может совершить человек за всю свою жизнь. Но даже за один его вечер мне пришлось заплатить два золотых статера [68]. А если захочешь выкупить его, то Гург заломит цену, как за скаковую лошадь.
   Потом они стали добрыми друзьями, но все же Лисий никогда не проводил много времени с ним наедине, что Федона, кажется, не обижало. Полагаю, он видел в этом дань своей красоте, но, впрочем, был слишком хорошо воспитан, чтобы хоть словом намекнуть мне; и, могу предположить, он был прав. Даже я воспринимал в какой-то мере привлекательность юноши, ибо Эрот наверняка улыбнулся при его рождении. Но для него самого дар богов обернулся лишь бесконечной усталостью и отвращением, как весло для галерника. С ним я был в такой же безопасности, как с собственным отцом.
   Для него вся жизнь сосредоточилась в разуме, который удалось пробудить Сократу. Я, последовавший за этим человеком из любви к его натуре, казался Федону его другом лишь наполовину; он не ощущал милосердия к моей мягкости. Чуть ли не силой вынуждал он меня следовать логике в духе излюбленного Сократом негативного эленхоса, постижения истины путем раскрытия противоречий в суждении противника. Он нападал на самые дорогие для меня верования до тех пор, пока я, изгнанный из последнего оборонительного рва, не восклицал:
   – Но, Федон, мы ведь знаем, что это правда!
   – О нет. Возможно, мы имеем правильное мнение. Это ты называешь знанием? Знаем мы лишь то, что сумели доказать.
   Однажды, помню, я совсем потерял самообладание и, пытаясь скрыть это, шел в молчании. Через некоторое время он заметил:
   – Что-то у тебя сегодня вид совсем замученный, Алексий; тебя кто-то побил?
   – Нет, конечно, - буркнул я. - Лисий, правда, скинул меня на землю во время учений, я пару синяков заработал, вот и все.
   – Как же он может называть себя твоим другом и так с тобой обходиться?
   Я уже набрал побольше воздуха, чтобы дать гневный ответ, - но потом понял и попросил прощения.
   – Ничего страшного, - ответил он. - Но, полагаю, я так же хорошо, как и Лисий, знаю, как много стоит умение хорошо защищаться.
   Я никогда не слышал, чтобы он жалел себя или жаловался на то, к чему должен возвращаться. Но со временем его дело взял в свои руки лучший друг, чем я. Сократ рассказал его историю Критону, тому самому человеку, который еще во дни собственной юности убедил его покинуть мастерскую и занять свое место среди философов. Критон был богат и сразу же предложил выкупить Федона.
   Торг занял некоторое время. Слава Федона все распространялась, и его цена поднялась снова; сперва Гург обошелся с Критоном, как с человеком, который потерял голову из-за мальчишки и заплатит сколько угодно. Но довольно быстро фригиец убедился, что торгуется с деловым человеком: Критон осведомился, не дал ли Гург своим мальчикам испить из фонтана вечной юности, и сказал, что вернется через годик-другой и поинтересуется ценой снова. Гург перепугался и стал уступчивее.
   Федон был вполне доволен такой сменой хозяина, и его с трудом удалось убедить, что он свободен. Критон, обнаружив у него красивый почерк, нанял его работать у себя в библиотеке переписчиком книг и рекомендовал другим образованным людям, так что юноша мог учиться во время работы. Вскоре никто из нас и вспомнить не мог, что когда-то наш кружок не знал его. Он умел себя поставить, даже самые бесстыдные люди относились к нему с должным почтением; при встречах на улице ни один из его бывших клиентов не осмеливался напомнить о знакомстве. Он же, со своей стороны, никогда не выдавал их, объясняя, что каждая профессия имеет свою этику. Но временами, когда какой-нибудь гражданин с большим самомнением выступал вперед на Агоре и начинал поносить чуждую роскошь или дивиться, до чего дошла нынешняя молодежь, я замечал, как Федон смотрит на него - и в темных глазах светится ирония.

Глава двенадцатая

   Земля все быстрее спешила к весне; на большом поле Академии целый день упражнялось войско под бдительным оком прославленного стратега Демосфена. Это был человек, твердый как скала, но не такой холодный; краснолицый больше от солнца и ветра, чем от вина, несмотря на звучавшие в театре шуточки по этому поводу; громкоголосый и грубоватый, но уверенный и не крикливый. Я думал, что мой отец порадуется его прибытию.
   Все это время девочка у нас в доме процветала. Моя мать назвала ее Харитой в честь бабушки со стороны отца, поскольку сам он не дал ей имени. Она уже ползала и даже пыталась становиться на ножки, цепляясь за мои пальцы. Однажды я подумал: "Если тот, кто дает жизнь, называется отцом, то ее отец - я". В этой мысли я ощутил какую-то сладость, но вскоре она показалась мне непочтительной, и я ее отверг. Только подумал: "Она никогда об этом не узнает. Никто не должен из-за меня переносить такое, чего я сам не в силах забыть". Я пошел к домашнему алтарю, возжег на нем шафран и дал в том обет Зевсу Милосердному. Чувство вины за непослушание отцу порой превращало мою подушку в камень, но своему обету я оставался верен даже в разговорах с Лисием. Может, я и нарушил бы его как-нибудь темной ночью, но к тому времени каждый из нас держал себя перед другим, как актер, которого избрали носить маску бога.
   Однажды утром, когда даже Город пах весной, я проснулся счастливым; мне нужно было съездить в поместье, и Лисий пообещал поехать со мной. Первые солнечные лучи вспыхнули зеленым на новых листиках фигового дерева; призывно ворковали горлицы, а Кидилла пела за работой старую деревенскую песню о невесте. Выйдя во двор, я услышал, как сестренка попискивает и чирикает в доме, словно птенчик. Я подхватил песню Кидиллы и спел куплет за жениха; она хихикнула и умолкла, но потом запела дальше.
   И вдруг у входа загремели копыта. Я вскочил, в мыслях у меня возник образ отца… Но это был Лисий, в полном доспехе и шлеме; из чехла торчали дротики. Увидев меня, он спросил, не слезая с лошади:
   – Алексий, есть у тебя броня?
   – Броня? - Мне все еще не хватало двух мин до цены, которую спрашивал Пистий, я даже не ходил еще снять мерку - не был уверен, что уже перестал расти. - А когда она потребуется, Лисий?
   – Сейчас.
   Все так же любились горлицы и пела девушка. А он говорил:
   – Спартанцы нарушили перемирие и напали на Аттику. Прошлой ночью взята Декелея. Они приближаются к Ахарнам. Из Верхнего города уже видны огни. Есть у тебя какие-нибудь доспехи? В моем отряде не хватает трех человек.
   Я посмотрел вверх, на высокий гребень его шлема, украшенный синей эмалью, на нагрудник и поножи, окаймленные золотыми бляшками.
   – Подожди меня, Лисий. Я сейчас! - и бросился в помещение, но он крикнул мне вслед, да так, что я тут же остановился. Он крикнул так, словно я был одним из подчиненных ему воинов. "Но ведь так оно и есть", сообразил я. Вернулся и сказал:
   – Слушаю тебя, Лисий.
   – Так есть у тебя броня или нет?
   – Моя кожаная охотничья одежда почти такая же прочная.
   – Это война, а не скачки с факелами! - Потом он разглядел мое лицо, наклонился и потрепал по плечу. - Не огорчайся; все мы захвачены врасплох. В самом деле, откуда у тебя доспехи, за год до возраста эфеба? Но мне надо отправляться. Я заехал к тебе первому.
   Я подумал: "Какой-нибудь бог поможет мне" - и помощь тут же пришла. Я схватил его за ногу и сказал:
   – Нет, подожди, Лисий. Я знаю, где взять броню. Не уезжай. Жди.
   Я крикнул конюху, чтобы приготовил Феникса, и вбежал в дом. Мать уже встала; она все еще кормила девочку время от времени и только сейчас дала ей грудь. Когда я вошел, она прикрылась хитоном и поднялась на ноги, держа сестренку на руках и глядя на меня.
   – Матушка, спартанцы идут! Они уже достигли Ахарн. Не бойся, мы скоро прогоним их обратно. Но я должен отправляться немедленно, а доспехов у меня нет, только меч. Дай мне доспехи твоего отца Архагора!
   Она уложила девочку в колыбель и выпрямилась, придерживая рукой хитон на груди.
   – Ты, Алексий? О нет, ты же еще мальчик.
   – Если сегодня я не стану мужем, то завтра будет уже поздно. За мной приехал Лисий, чтобы взять в свой отряд.
   Она все еще молча глядела на меня. Я добавил:
   – Ты обещала, матушка, что я буду по-настоящему твоим сыном.
   Она отозвалась, все еще не сводя с меня глаз:
   – Ты и есть мой настоящий сын. - При этих ее словах от Анакейона донеслись звуки трубы, созывающей всадников. - Значит, ты возьмешь их. Но это так… скоро.
   Она вынула ключи из шкатулки и отперла сундук. Доспехи она хранила как следует, вычищенными и смазанными маслом, в полном порядке, если не считать нескольких пропавших ремней. Но отец оставил дома какие-то ремни. Я сказал ей:
   – Я зайду, когда надену их. И еще мне понадобится с собой пища, скажи Кидилле.
   Лисий сошел с лошади и ждал в комнате для гостей. Я разложил доспехи на ложе. Они не попадались мне на глаза уже несколько лет, и сейчас вид их привел меня в смятение. Во времена старого Архагора человек, если представлял собой что-то, не видел причин скрывать это. Золотые бляшки были вполне уместны; но вот голова Горгоны со змеями, простирающимися, словно лучи, по всей груди, выходила далеко за рамки умеренности. Я пробормотал:
   – Слишком уж красиво, надо мной смеяться будут.
   – Сегодня? У одного из моих парней мидянская туника с рыбьей чешуей, которая провисела на стене шестьдесят лет.
   Он помог мне надеть доспехи. Броня сидела на мне не так хорошо, как подогнал бы Пистий, она была великовата, но все же лучше, чем тренировочные доспехи, которые давал мне Демей, и я решил, что выгляжу неплохо. Лисий отодвинул меня и оглядел.
   – Знаешь, теперь, на тебе, они не выглядят излишне красивыми, никто не станет смеяться. Беги, поцелуй мать и возьми пищу, нам пора.
   Меч Архагора был лучше, чем мой. Я повесил его на себя и вышел в общую комнату. На столе уже лежал старый походный мешок отца.
   – Я готов, матушка. Дай мне примерить шлем.
   Она держала шлем в руках и начищала. Гребень на нем был тройной, в виде морских коней, хвосты которых сходились вместе сзади. Она надела его мне на голову, он пришелся впору. На стене у матери за спиной висело серебряное зеркало; шагнув к нему, я увидел отражение мужа. Повернулся в изумлении, чтобы взглянуть, какой муж вошел в женские комнаты, и тогда только понял, что этот муж - я.
   – Ты должен взять плащ, ночи еще холодны. - Она уже приготовила мой толстый плащ. - Я каждый день буду приносить за тебя жертвы, дорогой мой сын, Афине-Нике и Матери.
   Она стояла неподвижно. Я отодвинул нащечники с лица назад - обычное движение, его делаешь так же естественно, как дышишь, но когда-то все ведь делается в первый раз. Я давно уже не обнимал ее, и теперь, когда привлек к себе, оказалось, что я так вырос, что могу положить подбородок ей на голову. Я думал, как была она добра в детстве ко мне, маленькому и слабому; и так странно было обнимать ее и чувствовать, что теперь она маленькая дрожит, словно птичка в кулаке. Радуясь, что вырос, что могу идти на войну и защищать ее, как взрослый муж, я приподнял ее лицо, чтобы поцеловать. Но, должно быть, слишком сильно придавил к нагруднику или оцарапал о металл - я ведь раньше никогда не носил его, - потому что она отодвинулась. Взяла плащ, повесила мне на руку и повторила:
   – Я буду молиться за тебя.
   Я опустил ладонь ей на руки.
   – Когда будешь молиться за меня, матушка, молись и за Лисия тоже.
   Она подняла на меня глаза и, отступив на шаг, сказала:
   – Да, я буду молиться и за него.
   Итак, в тот день мы с Лисием в конце концов выехали за город. Перед нами распахнулись ворота. Я видел впереди хвост гребня у него на шлеме - он вел наш отряд; когда он отдавал приказы, его голос доносился до меня, перекрывая топот и фырканье лошадей. Мы построились в колонну по три, я ехал где-то в середине. Замыкал строй помощник Лисия, который в свои девятнадцать с половиной лет считался ветераном нашего отряда. Из всех нас только Лисий принимал когда-либо участие в настоящей битве.
   Мы ехали рысью по Ахарнской дороге, стараясь разговаривать, как бывалые воины. Позади нас слышался шум Города, созывающего граждан к оружию; гоплиты покидали свои дома, а впереди и позади нас стояла белыми столбами пыль, поднятая конниками. Юноша слева от меня рассказал, что слышал, будто дозорный отряд встретился со спартанцами и был вырезан почти полностью. Я заметил, что Лисий говорил мне об этом по дороге.
   – Лисий? - повторил он. - Ты имеешь в виду филарха? Ты его знаешь?
   Я ответил, что знаю, но не уточнил, насколько хорошо. Тут этот юноша, который появился совсем недавно, начал расспрашивать, каков из него командир:
   – Он давит на человека, как спартанец, или он мягкий? Сам за всем присматривает или оставляет на помощника? Он любит женщин, или заставит одного из нас спать с ним?
   Тут вмешался другой юноша, справа от меня:
   – Дурачок, ты разговариваешь с его другом. Это Алексий, сын Мирона. Ну, что еще тебе хочется узнать о филархе? Спрашивай Алексия обо всем, не стесняйся.
   У первого юноши был изрядно сконфуженный вид, второй пояснил:
   – Пограничные манеры; ничего, привыкнешь.
   А потом рассказал, что состоял в Страже около года, и Лисий был самым лучшим командиром, под началом которого ему довелось служить. Этого оказалось достаточно, чтобы сделать меня его другом. Его звали Горгион.
   Мы то ехали верхом, то вели лошадей, чтобы поберечь их ноги. Все было спокойно: спартанцы еще оставались в горах. В полдень Лисий отвел нас с дороги - поесть и напоить лошадей. Когда мы расселись на земле, он заговорил:
   – Прежде чем ехать дальше, я расскажу вам, что мы будем делать. Декелеей займется Демосфен; мы сегодня не будем ловить царя Агиса. Наше дело - ударить и исчезнуть; мы должны спасать хутора и усадьбы. Там, где они разбредутся за добычей, мы должны нападать на отряды, которые окажутся нам под силу. Внимание, вот это сигнал, призывающий к тишине. Ну-ка повторите все до одного, чтобы я видел, что вы поняли… Хорошо. Так. Те, кто проходил воинское обучение, присматривайте за новичками. Если пойдем в атаку, пеан вы все знаете. Подхватывайте за мной и пойте погромче во славу Города. Конечно, спартанцев этим не испугаешь, - чтобы их испугать, нужны женщины, которых они оставили дома. Однако, если они и вправду готовы лучше умереть, чем услышать, как хор обнаженных девушек поет позорные песни о них на следующем празднике, нам с вами нужно сделать им такое одолжение. Надеюсь, мы, афиняне, сумеем делать работу мужей ради чести, а не потому что в нас воспитали храбрость побоями и голодом. Мы сражаемся за наш Город, где признаком гражданина является его разум и умение говорить разумно, и люди живут той жизнью, какую выбрали сами, и никто не повергает их в страх. Будем же достойны наших отцов, будем источником гордости для наших любимых и друзей.