Я вышел на открытое место рядом с Алтарем Здоровья и увидел крылья и треножники на храмовых крышах - они вырисовывались черными силуэтами на фоне жемчужно-серого неба. Здесь и там поднимались дымки - то ли кто-то приносил жертву, то ли жрец искал предзнаменования, - но никого не было видно. Высоко надо мной огромная Афина Предводительница смотрела из-под своего шлема с тройным гребнем. Пахло благовониями, пахло росой. Я прошел к южной стене и посмотрел на море.
   Даль была тускла, как туман, но все же я видел корабли, потому что все их огни горели. На кораблях, ошвартованных у берега, огни зажгли для вахтенных, на тех же, что стояли на якорях, - для безопасности, слишком уж много их собралось. Можно было подумать, что Посейдон победил в старой борьбе с Афиной за обладание Городом и перенес его на море. Я начал считать их: те, что собрались у Пирея, и те, что лежали на вогнутом берегу бухты Фалера, и на якорях в бухте - но скоро сбился со счета.
   Мне никогда еще не доводилось плавать дальше Делоса - туда я ездил в составе хора мальчиков танцевать в честь Аполлона. Меня переполняла зависть к мужам войска, которые уплывут испить чашу славы, а мне ничего не оставят. Вот таким, должно быть, видел флот мой прадед у Саламина [16], где бронзовый клюв его триремы [17]обрушивался подобно Зевсову орлу на корабли длинноволосых мидян.
   В небе что-то изменилось; я повернулся и увидел, что за Гиметтскими горами затлел рассвет. Огни стали гаснуть один за другим, постепенно появлялись сами корабли, сидящие на воде, точно птицы. Когда наконечник копья Афины вспыхнул искрой огня, я понял, что нужно уходить, не то опоздаю в школу. Краски на статуях и фризах стали яркими, в мраморе появилось тепло. Как будто в этот миг громче зазвучала песня порядка, покрывая ночную тьму и хаос. Я чувствовал, как во мне поднимается сердце. Видя на воде эту гущу кораблей, я говорил себе, что именно они сделали нас тем, что мы есть, - предводителями всех эллинов. Впрочем, тут я остановил себя и, оглядевшись вокруг, подумал: "Нет, не так; но мы одни принесли в дар богам божественное".
   Рассвет уже распахнул пламенные крылья, однако Гелиос еще не поднялся из воды. Все казалось светлым, бестелесным, и в мире царил покой. Я подумал, что надо бы помолиться перед уходом, но не знал, к какому алтарю свернуть, ибо, казалось мне, боги повсюду и все говорят одно и то же слово, словно их не двенадцать, а всего один. Я чувствовал, что вижу тайну, только не понимал, какую. Я был счастлив. Мне хотелось возблагодарить равно всех богов, потому я остался на месте и воздел руки к небу.
   Спускаясь по ступеням, я словно очнулся - и понял, что опаздываю. Во всю прыть побежал на рынок и, быстро растратив отцовские деньги, купил фиалки, уже свитые в гирлянды, и немного стефанотисов; женщина задаром дала мне камышовую корзинку. За соседним прилавком продавали темно-синие гиацинты, на которые я оставил немного денег. Какой-то муж, выбирающий мирт, улыбнулся мне и сказал:
   – Надо было их сначала купить, Гиакинт [18].
   Но я лишь приподнял брови и прошел дальше, не ответив.
   Рынок был полон народу, и все говорили. Я, как и любой другой, рад услышать что-нибудь новенькое; но я видел, что муж с миртом пробирается за мной следом, а кроме того, не хотел испытывать терпение отца. Словом, я поспешил, но не во всю прыть, чтобы не поломать цветы, и, озабоченный этим, не смотрел по сторонам, пока не добрался до дому.
   Среди прочего я купил миртовый венок для Гермеса-охранителя, чтобы украсить к вечернему пиру герму. Это был очень старый Гермес, он стоял у ворот еще до нашествия мидян, и лицо его было, как на самых старых изображениях: с закрытым улыбающимся ртом, словно молодой месяц, с бородой и в широкополой шляпе путника. И все же, зная его с малолетства, я любил старичка, и его деревенский вид меня не смущал. Итак, я подошел к нему, роясь в корзинке, наконец нашел гирлянду и поднял глаза. Ясное утреннее солнце светило прямо на него. Я в ужасе попятился назад и сделал рукой знак против зла.
   Кто-то пришел ночью и молотком разбил лицо на куски. Борода и нос исчезли, и поля шляпы, и фаллос на колонне; была отбита половина рта, и выглядел наш Гермес так, словно его изъела проказа. Лишь выкрашенные синим глаза остались на месте и глядели яростно, будто хотели заговорить. Повсюду валялись разлетевшиеся осколки, на один из них, должно быть, я и наступил, когда уходил в темноте.
   В первом приступе ужаса я решил, что это сотворил сам бог, дабы проклясть наш дом за какое-то страшное прегрешение. Но тут же мне подумалось, что бог расколол бы изображение пополам одним ударом грома; нет, это поработали люди, и старались они изо всех сил. И только потом я вспомнил разбудивший нас среди ночи лай собак.
   Отец, уже одетый, сидел за столом и просматривал свитки с какими-то счетами. Он принялся упрекать меня, ибо солнце уже взошло, но, услышав мои слова, бросился на улицу. Сначала, как я, сделал знак от дурного глаза, потом постоял молча какое-то время. Наконец сказал:
   – Дом придется подвергнуть очищению. Должно быть, это сотворил какой-то безумец.
   И тут мы услышали приближающиеся голоса. Наш сосед Фалин, с которым вместе были его эконом и двое или трое прохожих (все они говорили одновременно), выложил известие, что каждая герма на нашей улице осквернена, и на других улицах тоже.
   Когда гомон чуть утих, отец произнес:
   – Должно быть, это заговор с целью повредить Городу через его богов. За этим стоит враг.
   – Какой еще враг, какой заговор! - возразил Фалин. - Или ты хочешь сказать, что кощунство вступило в сговор с крепким вином? Какой человек, кроме одного, бросает вызов законам из дерзости, а богам - для забавы? Но сейчас, накануне войны, это уже выходит за всякие рамки. Боги пошлют беду, от которой пострадает лишь виновный.
   – Нетрудно догадаться, кого ты имеешь в виду, - отвечал отец, - но ты поймешь, что ошибаешься. Мы видели, как вино делает его сумасбродным - но не глупым; я верю оракулам Диониса.
   – Ну, это - твое мнение. - Фалин терпеть не мог даже самого сдержанного несогласия. - Мы знаем, что Алкивиаду [19]все прощается… теми, кто наслаждался его расположением даже самое краткое время.
   Не знаю, как собирался ответить ему на это отец, но тут он заметил, что я стою рядом, и, гневно повернувшись, спросил, не собираюсь ли я провести весь день, болтаясь по улицам.
   Я позавтракал, позвал своего пестуна и отправился в школу. Можете догадаться, у нас с ним нашлось о чем говорить по дороге. Воспитателем у меня был лидиец по имени Мидас, который умел читать и писать; слишком дорогой раб, чтобы использовать его в качестве педагога, но мой отец не считал правильным отдавать детей на попечение рабам, которые более ни на что не пригодны. Мидас уже какое-то время копил деньги, чтобы выкупиться на волю, зарабатывая их перепиской речей для суда в свободное время; но стоил он дорого, думаю, добрых десять мин [20], так что пока не набрал и половины. Отец мой, однако, недавно пообещал ему, что, если он будет хорошо присматривать за мною до семнадцатилетнего возраста, то получит волю в качестве дара богам.
   На каждой улице мы видели разбитые гермы. Люди говорили, что для такой работы надо было нанять целое войско. Другие отвечали - нет, это шайка пьяных бесчинствовала по дороге домой с пира; и снова мы слышали имя Алкивиада.
   Перед школой собралась толпа мальчиков, глазея на тамошнего Гермеса. Это была хорошая герма, подаренная Периклом. Кое-кто из самых маленьких показывал пальцем, хихикал и визжал; тогда вышел один из старших учеников и велел им вести себя пристойно. Узнав своего друга Ксенофонта [21], сына Грилла, я окликнул его. Он подошел, глядя на меня серьезно и озабоченно. Он был красивый юноша, высокий для своих лет, с темно-рыжими волосами и серыми глазами; от него ни на шаг не отставал наставник, потому что он уже привлекал к себе внимание.
   – Должно быть, это сделали коринфяне в надежде заставить богов сражаться против нас на войне, - сказал он мне.
   – Ну, тогда они совсем простаки, - усомнился я. - Неужто они не подумали, что боги видят и в темноте?
   – Некоторые деревенские люди с хуторов рядом с нашим поместьем не отличают бога от идола, в котором он живет. А вот в Спарте такое никогда бы не могло произойти.
   – Должен согласиться. У них ведь перед грязными хижинами вместо герм только кучи камней. Хоть раз ты оставь в покое своих любимых спартанцев. Это был наш с ним давний спор, потому я не сдержался и добавил: - А может, они сами это и сделали; в конце концов, они ведь союзники Сиракуз.
   – Спартанцы! - воскликнул он, уставясь на меня. - Самые богобоязненные люди в Элладе? Ты ведь прекрасно знаешь, что они никогда не трогают ничего священного, даже в открытой войне, а теперь у нас с ними перемирие [22]. Ты с ума сошел?
   Вспомнив, как однажды из-за этих спартанцев мы с ним пустили друг другу кровь, я не стал больше дразнить его. Он всего лишь повторял то, что слышал от своего отца, которого очень любил, а у того были такие же взгляды, каких до самой смерти придерживался мой дед. Все правящие дома прежних дней, которые терпеть не могли вмешательства простонародья в общественные дела, желали мира и союза со спартанцами. Так было не только в Афинах, но и по всей Элладе. Спартанцы не меняли законов уже три столетия и держали своих илотов [23]в том положении, которое определили им боги. Я наслушался всего этого досыта во времена Родоски. Но на Ксенофонта нельзя было долго сердиться. Он был добродушный мальчик, готовый поделиться всем, что имеет, и никогда не терялся в рискованных положениях.
   – Полагаю, ты прав, - сказал я, - если брать в качестве примера их царя. Слышал о свадьбе царя Агиса? Невеста была уже в постели, он только переступил порог, как тут случилось землетрясение. И тогда, увидев в том дурное предзнаменование, он послушно развернулся, вышел обратно и дал обет не возвращаться в течение года. Если это не богобоязненность, так что же тогда?
   Я надеялся рассмешить Ксенофонта; он любил шутки, но на этот раз не увидел в моем рассказе ничего смешного.
   Тут за нами вышел главный учитель, Миккос, и сердито заорал, чтобы мы шли на урок Гомера. Какие бы там волнения и беспорядки ни творилось в городе и среди нас, у него настроение было отличное и вскорости он уже вытащил свою плетку.
   Следующим был урок музыки, мы едва дождались его конца, повесили наши лиры и помчались в гимнасий. Раздеваясь, мы увидели, что в колоннаде полно людей; теперь мы сможем узнать последние новости. Наш наставник командовал сотней при Делии [24], но сегодня он был не в силах перекричать шум, и даже звуки флейт, под которые мы делали упражнения, тонули в гуле толпы. Потому, выбрав для работы несколько лучших борцов, он велел всем остальным упражняться самостоятельно. Наши пестуны засуетились, видя, что мы слушаем разговоры мужей в колоннаде, но там толковали исключительно о политике. Об этом всегда можно догадаться даже издали: когда они спорили из-за какого-нибудь мальчика, то понижали голос.
   Казалось, все точно знают, кто виноват, но в толпе не нашлось бы и двоих, согласных на этот счет между собой. Один говорил, что это коринфяне хотели оттянуть войну.
   – Глупости, - отвечал второй, - это сделали люди, которые знают Город, как собственный двор.
   – Как это глупости? Среди наших иноземцев-метеков есть такие, что отца родного продадут за пять оболов!
   – Метеки прилежно трудятся и зарабатывают деньги. Вполне достаточное преступление с точки зрения несправедливых!
   А люди, которые соперничали в любви или политике, но старались это скрыть, здесь сразу начали оскорблять друг друга. Никогда прежде мне не приходилось оказаться среди напуганных людей, и я по молодости не мог воспринимать их страх спокойно. До сих пор мне не приходило в голову, что столь великое неблагочестие, если его совершил кто-то из жителей, может навлечь проклятие на весь город.
   Рядом со мной какие-то молодые люди обвиняли олигархов.
   – Вот увидишь, они попытаются свалить вину на демократов, а потом потребуют разрешения ходить с вооруженной охраной. Старая уловка тирана Писистрата. Но он хотя бы ранил в голову себя, а не бога [25].
   Естественно, олигархи тут же принялись кричать, что это грязная демагогия, разговор пошел на повышенных тонах, пока не прозвучало новое мнение:
   – Не обвиняйте ни олигархов, ни демократов, во всем виноват только один человек. Я знаю свидетеля, который укрылся в святилище, опасаясь за свою жизнь. Он клянется, что Алкивиад…
   При звуке этого имени гомон поднялся громче прежнего. Люди стали рассказывать басни о его эротических пирах, не слишком стесняя себя в выражениях, хоть мы, мальчики, стояли тут же и не пропускали ни слова; другие говорили о его сумасбродствах, о выставленных им семи колесницах на гонках в Олимпии, о его скаковых лошадях, флейтистках и гетерах; о том, что если он тратит деньги на какую-то пьесу или хор, то старается превзойти любого другого изяществом и роскошью раза в три.
   – Только ради золота и добычи он затеял Сицилийскую войну!
   – Так зачем ему устраивать святотатство и тем мешать войне?
   – На тирании он поживится еще больше.
   Город не уставал сплетничать об Алкивиаде. На свет вытаскивались истории двадцатилетней давности о том, как высокомерно обходился он с поклонниками, будучи еще мальчишкой.
   – Он поддерживает продолжение войны ради собственной славы, - говорил кто-то. - Если бы он не выставил дураками спартанских послов, когда те приехали договариваться о мире, нам бы сейчас не приходилось воевать.
   Но тут сердитый голос, который давно уже пытался вклиниться в разговор, закричал:
   – Назвать вам главный грех Алкивиада? Он родился слишком поздно, в городе мелких людишек. Почему толпа изгнала Аристида Справедливого [26]? Потому что народу надоело выслушивать восхваление его доблестей. Люди признавали их - и им становилось стыдно за себя. А теперь им ненавистно видеть красоту, ум и доблесть, высокое рождение и богатство, объединившиеся в одном человеке. Что вообще, кроме ненависти к превосходству, кроме желания низов видеть, что ни одна голова не торчит выше их собственных, поддерживает жизнь в демократии?
   – Ну уж нет, клянусь богами! Только справедливость, дар Зевса людям!
   – Справедливость?! Так что, по-твоему, если боги дали человеку разум, или предвидение, или искусность, нужно принижать его, словно он добыл свои достоинства воровством? Этак мы скоро начнем ломать ноги нашим лучшим атлетам - по требованию худших, во имя справедливости! Или какой-нибудь гражданин, рябой и косоглазый, подаст жалобу на вот такого паренька, как этот, - тут он вдруг почему-то ткнул пальцем в мою сторону, - и, полагаю, ему сломают нос во имя справедливости.
   Смех на мгновение прервал все споры. Самые воспитанные из них, видя мое смущение, отвели глаза, но один-другой продолжали пялиться. Я заметил, как Мидас поджал губы, и отошел от них подальше.
   Среди немногих ребят, которые пытались заниматься упражнениями, был и Ксенофонт. Он закончил свою схватку и подошел ко мне. Я думал, он опять заведет, что в Спарте, дескать, было бы меньше шума. Но он сказал совсем другое:
   – Ты внимательно слушал? Странную вещь я тебе скажу. Те, кто винят коринфян или олигархов, ссылаются на логику или говорят, что все на это указывает. А вот те, кто винят Алкивиада, твердят в один голос, что им сказал кто-то на улице.
   – Согласен. Так, может, какая-то правда в этом есть?
   – Может - если только кто-нибудь не распускает такие слухи умышленно.
   У Ксенофонта было простое открытое лицо и скромные манеры; лишь те, кто успел хорошо его изучить, знали, что у него есть голова на плечах. Он постоял, оглядывая колоннаду, потом засмеялся про себя.
   – Кстати, если после школы хочешь учиться у софиста, то сейчас подходящий момент выбрать себе учителя.
   Не приходится упрекать его за этот смех. Пока он не напомнил, я совсем забыл, что здесь находятся и софисты. В любой другой день каждый из них стоял бы среди своих учеников, словно цветок, окруженный пчелами; но теперь, когда они сидели на скамьях или расхаживали по колоннаде, к ним обращались с вопросами, как к любому человеку, который утверждал, будто что-то знает; некоторые держались более благопристойно, чем окружающие, другие - отнюдь. Зенон яростно высказывал свои демократические воззрения; Гиппий, привыкший обращаться со своими молодыми людьми так, словно они все еще школьники, позволил им затеять ссору между собой, а теперь, раскрасневшись от крика, пытался их успокоить; Дионисодор и его брат, софисты низкого пошиба, которые за малую плату готовы были учить всему, от нравственной доблести до танцев на канате, вопили как базарные бабы, поносили Алкивиада и подскакивали от ярости, когда люди вокруг смеялись, ибо было широко известно, как он вызвал их на диспут обоих сразу и положил на обе лопатки полудюжиной ответов. Только Горгий, со своей белой бородой и золотым голосом оставался спокоен как Кронос, хоть и был сицилийцем; он сидел, сложив руки на коленях, окруженный серьезными молодыми людьми, чья изящная осанка говорила об их хорошем происхождении и воспитании; когда с той стороны доносилось слово-другое, становилось ясно, что они заняты только философией.
   – Отец говорил мне, - заметил Ксенофонт, - что я могу выбирать между Гиппием и Горгием. Думаю, Горгий лучше.
   Я огляделся вокруг и сказал:
   – Они еще не все здесь.
   Я не стал поверять ему свои собственные устремления. Он, как и мой отец, придерживался мнения, что философы должны одеваться и вести себя вызывающим уважение образом, соответственно своей профессии.
   Но тут меня отыскал Мидас. Он относился к своей работе серьезно, а мой отец наказывал ему не только отгонять поклонников, но и держать меня подальше от всех софистов и риторов. По мнению отца, я был еще слишком молод, чтобы извлечь что-либо основательное из философии, она меня научит только пререкаться со старшими и более хитро врать.
   Тем временем наш наставник заорал, что мы пришли сюда бороться, а не кудахтать, как девчонки на свадьбе, и что мы пожалеем, если ему придется повторять дважды. Пока все толкались, подыскивая себе подходящего партнера, в конце колоннады поднялся громкий скандал. Среди общего шума выделялся знакомый мне голос. Сам не знаю, почему я не остался там, где был. Мальчик, подобно собаке, чувствует себя лучше, ощущая за спиной стаю. А когда над его богами смеются, у него опускаются уши и хвост. Но я побежал в самый конец палестры, делая вид, что ищу партнера, хотя на самом деле избегал всех свободных.
   Сократ во всю глотку спорил с крупным мужем, который пытался перекричать его. Когда я туда добрался, Сократ говорил:
   – Очень хорошо, итак, ты чтишь богов Города. А законы тоже?
   – А как же! - воскликнул тот муж. - Задай этот вопрос своему дружку Алкивиаду, а не мне!
   – Закон доказательственности, например?
   – Не пытайся сменить тему! - вскричал муж.
   Но на это собравшиеся вокруг запротестовали:
   – Нет, нет, это справедливо, ты должен ответить.
   – Ладно, любой закон, какой тебе угодно, и давно бы уже пора ввести закон против таких, как ты!
   – Очень хорошо. Тогда, если то, что ты говорил нам, представляется тебе доказательством, то почему не пойти с этим к архонтам [27]? Если твое доказательство чего-то стоит, они даже заплатят. Ты доверяешь законам; но доверяешь ли ты своему доказательству? Ну-ка, скажи нам.
   Муж ответил, обозвав Сократа хитрой змеей, которая может доказать, что белое - это черное, и получает плату от коринфян. Ответ Сократа мне не был слышен, но крикливый муж внезапно двинул его в ухо, отшвырнув на Критона, который стоял рядом. Все вокруг закричали.
   Критон, чрезвычайно разгневанный, сказал:
   – Ты пожалеешь об этом. Ударить свободного человека! Ты заплатишь за это пеню!
   Сократ к тому времени уже поднялся. Он кивнул своему противнику и произнес:
   – Благодарю тебя. Теперь мы все видели силу твоего аргумента.
   Тот выругался и снова занес кулак. Я подумал: "На этот раз он его убьет".
   Сам не понимая, что делаю, я кинулся вперед, но тут увидел, как один из молодых людей, шедших за Сократом, выступил вперед и поймал драчуна за руку. Я знал, кто этот молодой человек, и не только потому, что видел его с Сократом и на улицах Города, - в передней у Миккоса стояла его бронзовая статуэтка, выполненная, когда ему было лет шестнадцать. Он когда-то учился у Миккоса и выиграл венок за борьбу на Панафинейских Играх, еще учась в школе. Как говорили люди, он был одним из самых приметных красавцев своего года, во что и сейчас легко можно было поверить. Я каждый день видел его имя, написанное на основании статуэтки: "Лисий, сын Демократа из Эксоны".
   Противник Сократа отличался крупностью и массивным сложением. Лисий был выше ростом, но не так широк. Однако я видел его на площадке для борьбы… Он отогнул назад руку того мужа с видом серьезным и внимательным, словно приносил жертву. Кулак задиры разжался, пальцы задергались; когда он наклонился, потеряв равновесие, Лисий резко дернул его, и он покатился со ступенек в пыль палестры. Земля попала ему в рот, все мальчики засмеялись сладостный для меня звук.
   Лисий глянул на Сократа, словно извиняясь за свое вмешательство, и снова отступил назад, в группу молодых людей. За все это время он не произнес ни слова. Я вообще редко слышал его голос, кроме верховых скачек с факелами, когда он подбодрял свою команду. Вот тогда его призыв разносился, покрывая приветственные крики зрителей, топот копыт и все прочее.
   У Сократа на лице виднелась красная отметина. Критон уговаривал его подать иск, обещая покрыть затраты на сочинителя речей [28].
   – Мой старый друг, - сказал Сократ, - в прошлом году на улице тебя лягнул осел, но я не помню, чтобы ты подавал на него в суд. Что же до тебя, дорогой мой Лисий, спасибо за твои добрые намерения. И все-таки жаль: он уже начал сомневаться в силе своего аргумента, а тут ты укрепил в нем это мнение красноречиво и убедительно. А теперь, почтенные друзья, не вернуться ли нам к разговору о значении музыки?
   Их рассуждения были слишком сложны для меня, но я не уходил, стоял там в пыли и смотрел на них снизу вверх - они остановились на мощеной площадке надо мной. Лисий оказался ближе всех, потому что держался чуть позади остальных. Я мысленно поместил его рядом со статуэткой в коридоре; сравнение не составило труда, так как лицо его было выбрито - тогда эта мода только-только распространилась среди атлетов. Я пожалел, что никто не сделал с него нового бронзового изображения теперь, когда он стал мужем. Волосы, остриженные коротко, лежали у него на голове завитками; перемежающиеся золотистые и каштановые прядки блестели, словно бронзовый шлем, выложенный золотом. Я стоял, думая о нем, и тут он оглянулся. По лицу было видно, что он не помнит, видел ли меня когда-нибудь, однако он мне улыбнулся, словно говоря: "Если хочешь, подойди поближе, никто тебя не съест".
   Тогда я набрался смелости и шагнул вперед. Но Мидас, который никогда не позволял себе подолгу бездельничать, уже заприметил меня и кинулся наперерез. Он даже схватил меня за руку; чтобы избавить себя от унижений, я пошел с ним, не сопротивляясь. Сократ, который говорил с Критоном, ничего не заметил. Уходя, я видел, что Лисий смотрит мне вслед, но не мог решить по его взгляду, одобряет ли он мое послушание или же презирает проявленную мною слабость.
   По дороге домой Мидас ворчал:
   – Сын Мирона, отроку твоего возраста положено уже обходиться без постоянного присмотра! Чего это ради ты побежал за Сократом после всего, что я тебе говорил? Особенно сегодня…
   – А почему сегодня особенно?
   – Разве ты забыл, что это он учил Алкивиада?
   – Ну и что из того?
   – Сократ всегда отказывался пройти приобщение к святым таинствам; так кто же еще, по-твоему, научил Алкивиада смеяться над ними?
   – Смеяться над ними? - повторил я. - Но совершил ли он это на самом деле?
   – Ты слыхал, что говорят все граждане.
   Впервые я услышал от него такие разговоры; но я знал, что рабы многое рассказывают друг другу.
   – Ладно, даже если он и сделал это, нелепо обвинять Сократа. Я за многие годы ни разу не видел, чтобы Алкивиад подходил к нему или разговаривал - разве что здоровался на улице.
   – Учитель должен отвечать за своего ученика. Если Алкивиад оставил Сократа заслуженно, значит, Сократ дал ему повод и должен быть обвинен; если же незаслуженно, значит, Сократ не научил его справедливости, - тогда как же он может заявлять, что воспитывает своих учеников?
   Полагаю, он подхватил этот довод у какого-то болтуна вроде Дионисодора. Хоть меня еще и не обучали логике, я почуял в нем ложность.
   – Если Алкивиад разбил гермы, любой согласится, что это худшее из всех его деяний. Следовательно, когда он учился у Сократа, он был лучше, чем сейчас, так ведь? А ты даже не знаешь, сделал ли он это вообще. И еще, добавил я, снова рассердившись, - что касается Лисия, так он всего лишь хотел по доброте подбодрить меня.
   Мидас втянул щеки:
   – Ну конечно. Кто же в этом усомнится? Однако мы оба знаем, что приказывал твой отец.
   На это я не мог придумать ответа, потому сказал: