Потом с Сицилии пришел корабль за припасами и доставил второе письмо от моего отца. Мать позвала меня прочитать его; там говорилось:
   "Предыдущее письмо я отправил вам с самосским кораблем, его должен был доставить помощник кормчего. Когда это письмо дойдет до вас, ребенок уже должен будет родиться. Если это мальчик, назови его Архагором, как мы договорились. Моему сыну Алексию, который будет читать тебе это, мои благословения. Пусть он не пренебрегает упражнениями, ни верховой ездой, а кроме того, пусть найдет хорошего наставника по владению оружием; я рекомендую Демея из Мантинеи и даю разрешение на оплату уроков. По моему разумению, война окончится не так скоро, как того ожидает Город".
   После этого я записался к наставнику для обучения искусству конного и пешего боя с оружием. Демей за отдельную плату давал в пользование броню для упражнений; отец не прислал мне указания купить себе доспехи, а это был слишком большой расход, чтобы решиться на него без отцовского разрешения. Но пока я стану эфебом, придет уже пора собирать урожай следующего года. В скором времени тяжелые упражнения налили силой мои плечи, а также икры и бедра, которые были уже украшены Поясом Бегуна. Примерно в ту же пору меня начал преследовать в палестре некий муж, причем так дерзко, что я увидел в этом оскорбление и не стал разговаривать с ним. Однако он перехватил меня, когда я очищался стригилем, и тут выяснилось, что это не поклонник, а скульптор, которому нужна модель. Чувствуя себя неловко за свою невежливость, я позволил ему сделать несколько набросков, несмотря на докучливость людей, собравшихся вокруг поглазеть. Но когда он начал назойливо зазывать меня к себе в мастерскую, я вынужден был отказаться за недостатком времени. Я теперь каждый день упражнялся со своим наставником по бегу, поскольку близились Панафинеи, а это был Великий Год, когда Афине преподносят новый пеплос и проводят Игры.
   Трижды за свою жизнь я видел священную процессию - в четыре, восемь и двенадцать лет: колесницу-лодку Богини, девственниц, держащих расправленный пеплос так, чтобы видно было шитье, быков для жертвоприношения - с вызолоченными рогами и увитых гирляндами, девушек со священными корзинами, эфебов, выбранных за красоту, и победителей Игр. Дважды я стоял на улице среди потной толпы деревенского люда, чтобы увидеть, как проезжает отец вместе с другими всадниками - в плаще с пурпурной каймой, извлеченном из сундука с ароматными травами, с миртовым венком на голове, на лошади, вычищенной до такого блеска, что она сверкает, будто бронзовая. А в этом году он не ехал по улицам. И я не смотрел. Потому что я выиграл в длинном беге [56]среди юношей и шел вместе с победителями.
   Более ясно, чем сам забег, я помню, как стоял на исходном камне, касаясь линий кончиками больших пальцев ног, опасаясь сорваться слишком рано и быть снятым за нарушение или же слишком задержаться и проиграть. Стоял страшный зной; много дней уже Гелиос испепелял поля, а дождя не было. Пыль на дорожке обжигала ноги; она забивала гортань и ноздри, покрывала язык и выжигала легкие; на последнем круге мне казалось, что я вдыхаю ножи, что в глотке камень, ноги свинцовые и вообще я едва ползу. В ушах у меня гремело - от криков и шума крови; я слышал свое рыдающее дыхание, но чем дальше я тащился, тем меньше становился шум, - оказывается, это я слышал того, кто пришел за мной, а он все отставал. Я пересек линию раньше, чем осознал это, - но вдруг люди кинулись обнимать меня, они смеялись, снимая у меня со лба повязку против пота, вытирая лицо и повязывая на руку выше локтя и на бедро ленты победителя.
   Я чувствовал, как меня хватают, передавая из рук в руки, перед глазами все плыло, тело, покрытое толстым слоем пыли, словно кипело изнутри; я задыхался под напором множества людей, сердце разбухло и стучало, словно барабан; я вытянул руки, чувствуя, что должен вздохнуть, иначе умру. Судья кричал: "Расступитесь, расступитесь, дайте отроку вздохнуть!" Наконец толпа чуть поредела и появился мой двоюродный дед Стримон, произнося подобающие случаю слова. Дыхание мое чуть успокоилось и, оглядевшись вокруг, я увидел людей, которые обычно толпились возле меня каждый день в палестре, снова те же самые лица. Пока глаза у меня были затуманены и все эти руки обнимали меня, я воображал сам не знаю что: будто какое-то счастье летит на меня, как ночная бабочка на огонь… Но лица были те же самые.
   Итак, я услышал свое имя, произнесенное глашатаем, и был увенчан в Храме Девы венком из оливковых ветвей; мне казалось, как бывает с человеком в такой момент, что теперь я принадлежу не себе, а Городу и его богам, что я одет золотом. Снаружи добела раскаленное солнце сжигало Верхний город, слепило, отражаясь от камня, но в Храме было прохладно; мы стояли, выстроившись, а вокруг пели Гимн победителей. Впереди меня Автолик, который снова выиграл в панкратионе среди мужей, стоял словно мраморный, спокойно и скромно. Наконец все окончилось, я спустился из Храма по ступеням и увидел, как приветствует Автолика его отец Ликон, смеясь и обнимая. Домой я шел с дедом Стримоном, неся в руках подаренный мне лекиф масла, на одной стороне которого был изображен забег, а на другой - Богиня. Священное масло я отдал матери, потому что на рынке такого не купить. Она радовалась моей победе и приготовила в мою честь отличный ужин: сырный пирог с тунцом. Вот после этого я сказал себе, что счастлив, и отправился спать.

Глава девятая

   Если я до сих пор не называл никого из своих поклонников по имени, то, думаю, вам понятно, почему. Лишь их количество в какой-то степени доставляло мне удовольствие - как знак успеха, как если бы я получил столько же призов за свою внешность; однако даже с учетом сказанного венки, которые я завоевывал на беговой дорожке, радовали меня больше, ибо в этом мой отец не превосходил меня в прежние времена. Но все же я держался вежливо с поклонниками, даже самыми глупыми, дабы сохранить доброе имя; так что люди говорили, что меня не испортило восхищенное внимание, а этого мне и хотелось.
   Лишь однажды я нарушил это правило. После того, как я вошел в моду, Критий решил взяться за меня всерьез и начал с эпиграммы, где предлагал утопиться в моих бездонных глазах, - а дальше следовали все обычные глупости. К нему я просто повернулся спиной без разговоров, и, поскольку это видели люди, он больше ко мне не подходил никогда.
   Зато в течение нескольких месяцев за мной ухаживал Хармид. Именно с его знаков внимания начался мой успех. Он был чрезвычайно красив (если не считать дурной осанки из-за недостатка упражнений) и самого высокого рода, влиятелен, богат и искусен во всем. Я не раз думал, как было бы удобно, если бы я увлекся им, ибо, прими я его ухаживания, все прочие немедленно отступились бы. Вас может удивить, почему мне так хотелось этого - что ж, это подводит меня к разговору о Полимеде.
   Полимед был еще богаче, чем Хармид, но не обладал ни его происхождением, ни воспитанием, ни умом. Хармид, у которого хватало любовных связей, мог себе позволить терпеливость; он всегда вел себя изящно и приятно, полагая, что я, сравнивая с остальными, в конце концов выберу его. Но Полимед, думаю, был влюблен в меня так, как понимают это подобные ему люди. Захоти вы найти пример любовника, какого отец учил меня презирать, то достаточно было взглянуть на Полимеда - и вам не пришлось бы искать никого другого. Я был уверен, что если бы повел себя самым постыдным образом, домогаясь от него даров за свою благосклонность, или же если бы он увидел, как я принародно оскорбляю какого-либо почтенного старика, он не только не перестал бы желать меня, но по первому приказу улегся в пыль, чтобы я прошел по его спине.
   Как бы то ни было, его шутовские ужимки выходили за пределы шутки. Когда бы я ни прошел мимо стены недалеко от моего дома, на ней огромными буквами было написано "ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПРЕКРАСНЫЙ АЛЕКСИЙ!". Его серенады нарушали наш сон, ибо, сообразно своей натуре, он нанимал вдвое больше музыкантов, чем кто-либо иной. Если Хармид пел под флейту и лиру негромко и, должен признать, довольно приятно, то Полимед устраивал такой шум, что соседи поднимали крик, а мне приходилось утром извиняться перед матерью. Я не хотел обсуждать с ней эту тему, но не мог дать ей повод думать, будто я поощряю Полимеда. К моему облегчению, она воспринимала все это спокойно, только говорила, чтобы я не позволял ему приходить снова, потому что шум будит ребенка; я передал ему эти слова, надеясь тем его пристыдить и вынудить отступиться. Но он, кажется, пришел в восторг от того уже, что я заговорил с ним - пусть даже в таком тоне. И, как будто мои желания для него вообще ничего не значили, как будто я был статуэткой из золота и серебра, за которую он набавляет цену на торгах, через два дня он превзошел сам себя. Возвращаясь после упражнений в раннюю дневную пору, я, приблизившись к дому, увидел, что он разлегся на ступенях у наших дверей и, похоже, довольно давно.
   Приходилось мне слышать о влюбленных, преследующих подобным образом предмет своего обожания, но я думал, что такое случается только в комедиях. Несколько мальчишек остановились поглазеть и вслух удивлялись, где он успел надраться с утра пораньше. В тот момент, когда я остановился там, подошел наш сосед Фалин и, наклонившись к Полимеду, начал настойчиво спрашивать, не заболел ли он. Я видел, как тот закатил глаза, и мог догадаться, что за ответ он сыскал, потому что Фалин отошел от него, бормоча что-то под нос и покачивая головой. Я представлял себе, как в доме переговариваются рабы и гадают, что им делать. Тут Полимед приподнялся на одной руке, озираясь вокруг, словно искал то ли меня, то ли кого-нибудь другого, кто мог бы восхититься им. Прячась за соседское крыльцо, я удрал незамеченным.
   Я добежал до конюшен и сам вывел из стойла Феникса, не зовя конюха, на случай, если он знает, что происходит. Это плохо кончится, думал я, раз я уже стесняюсь наших собственных рабов. Вскочил на коня босиком, как был, и ускакал, сердитый почти до слез. В этом деле мне мог бы помочь дед Стримон, будь он другим человеком; но при его характере и воззрениях обратиться к нему с подобной просьбой оказалось бы для меня невыносимым унижением. И без того он мог зайти проведать нас и увидеть все своими глазами - хуже не придумаешь.
   Однако, оказавшись на Улице Гермщиков, я увидел там единственного на свете человека, с которым мне было приятно встретиться в этот день. Он беседовал с кем-то и, не желая прерывать его, я натянул поводья чуть поодаль.
   Второго мужа я не знал. Сократ завязал разговор с каким-то простым гражданином, как часто делал; я сразу увидел, что этот человек уже начинает горячиться. Пока Сократ задавал людям вопросы об их ремесле, все было в порядке, ибо он очень внимательно выслушивал то, что ему рассказывали; и если под конец он показывал им какое-то более широкое приложение их собственных познаний, то делал это умело, давая им возможность думать, что это они сами научили его чему-то. Но временами попадались такие люди, которым не нравилось, когда их принуждают думать своей головой, и тогда дело оборачивалось плохо.
   Этот человек походил на скульптора самого низкого пошиба - такие устраиваются изготовлять гермы; мужик со здоровенными ладонями, покрытыми каменной пылью, свидетельством его занятий; а беседа их уже дошла до такой точки, что больше походила не на отвлеченный спор, а на ссору, какую можно услышать во дворе каменщика. Может, Сократ решил слегка оживить воспоминания юности. У меня на глазах тот человек бросился на него с яростным воплем, ухватил за волосы и принялся трясти. Я ударил Феникса пятками, и он ринулся вперед, да так, что все на улице шарахнулись в разные стороны. Несясь туда, я не видел, чтобы Сократ особенно оборонялся - он все еще пытался что-то втолковывать. Я подлетел к ним и крикнул незнакомцу: "Отпусти его!", а Феникс, услышав мой сердитый крик, взвился на дыбы по собственной воле и копытами ударил того человека в голову, как мой отец учил его делать в бою. Меня это совершенно захватило врасплох, но я сумел удержаться у коня на спине и, дернув за повод, отвести его от Сократа. Незнакомец же, о котором мне некогда было подумать, удрал.
   Кое-как успокоив Феникса, я спрыгнул на землю. Сократ шагнул в сторону, отходя с пути лошади, и мне показалось, что он шатается. Я быстро обхватил его руками, спрашивая, не ранен ли он. Но его тело было твердым как камень, и я почувствовал себя дураком.
   – Мальчик мой, - сказал он, подмигнув мне, - ты что ж это делаешь с моей репутацией? Одно дело - дать вырвать себе волосы ради разумной причины; но завтра все обернется совсем по-другому, когда каждый начнет говорить: "Поглядите на этого старого мерзавца, который перещеголял всех соперников, специально наняв забияку, чтобы тот напал на него, и стал теперь единственным мужем в Городе, который может заявлять, что прекрасный Алексий обнимал его прямо на улице".
   – Если бы это было правдой! - воскликнул я со смехом. - Жестоко, Сократ, высмеивать меня с таким удовольствием!
   Необычность нашей встречи словно сняла с меня всю робость. Я спросил, что заставило этого человека наброситься на него.
   – Он поддерживал распространенное среди многих мнение, что египтяне варвары, поскольку поклоняются в качестве богов зверям и птицам. Я заметил, что нам надо вначале поинтересоваться, действительно ли они так делают. В ходе разговора он вынужден был признать, что поклоняться человекоподобному изображению, действительно веря, что бог напоминает собой человека, - это более нечестиво, чем поклоняться божественной мудрости в облике ястреба. В этом месте он и рассердился; можно подумать, он выгадал бы что-то, считая каждого египтянина большим варваром, чем он сам.
   – У тебя кровь течет из головы, - вставил я и вытер ее уголком своего гиматия.
   Тут мне попался на глаза знакомый по обличью сына некоего метека, и я дал ему монетку, чтобы отвел Феникса к нам домой, ибо люди уже начали собираться поглазеть на него, как обычно бывает, когда ведешь по Городу хорошую лошадь.
   – А теперь, Сократ, - твердо заявил я, - я пойду с тобой, куда бы ты ни шел, ибо как ты сможешь меня прогнать после того, что произошло между нами? Весь город станет осуждать твое непостоянство.
   И я глянул на него искоса, как сделал бы Агафон.
   Он ничего не ответил, но, когда мы уже шли по улице, я заметил, что он усмехается в бороду. Наконец он проговорил:
   – Только не думай, дорогой Алексий, что я смеюсь из безрассудной храбрости, словно человек, беззаботно относящийся к опасности. Нет, просто я подумал: кто сейчас узнает в этом великолепном красавце, который навлекает на меня со всех сторон взоры, полные зависти и ненависти, кто узнает в нем робкого мальчишку, что стоял сзади и прятался к кому-нибудь за спину, как только возникала угроза, что с ним заговорят?
   – С тобой, Сократ, - отвечал я, перестав смеяться, - я всегда чувствую себя все тем же мальчишкой.
   Он взглянул на меня.
   – Что ж, я тебе верю. Потому что тебя что-то тревожит; а когда приходит пора выложить все начистоту, вся эта очаровательная смелость оказывается не глубже кожи. Или, может, это дело любовное? Естественно, в таком случае новичок вроде меня вряд ли сумеет тебе помочь.
   – Ты ведь знаешь, будь это так, я бы стучался к тебе в двери еще до рассвета, как все остальные. Но это всего лишь история с поклонником, и ты можешь назвать меня холодным, как называл раньше, и выгнать вон, не дав даже случая доказать, холоден я или нет.
   Я слышал, как Калликл говорил с ним подобным образом и это его забавляло.
   – А этот поклонник, - поинтересовался он, - случаем не Полимед? Вы с ним что, разлюбили друг друга?
   – Разлюбили?! - вскричал я. - Да я с ним двух слов не сказал! Не можешь же ты предполагать, Сократ…
   – Естественно, в подобных случаях всегда найдутся неумные люди, которые скажут, что поклонник никогда не зашел бы так далеко без поощрения с твоей стороны, даже если не получил желаемой награды. Но я вижу, к тебе несправедливы.
   Меня все это так обидело, что я потерял голову и заявил, мол, я сыт всеми этими делами по горло и уже подумывал удрать из дому и из Города вообще, если бы мог присоединиться к нашему войску на Сицилии.
   – Держись, друг мой, - отвечал Сократ. - Будь таким, каким тебе хочется выглядеть; это - лучший щит человека против злых языков. Успокойся и расскажи мне, что именно тревожит тебя.
   Когда я все выложил, он проговорил:
   – Я вижу, что был не прав, когда позволил тебе отправить лошадь домой, ибо могу представить, как не терпится тебе попросить у какого-нибудь друга совета и помощи… например, у Хармида?
   Я с негодованием отверг такое предположение - может быть, со слишком горячим негодованием. То, что я не собирался идти к Хармиду, было правдой; но все-таки я, пока ехал по городу, начал уже подумывать примерно так: "Я не хотел бы просить его помощи и быть ему обязанным; но когда я докажу, что могу сам о себе позаботиться, невредно было бы показаться в его обществе разок-другой". Однако Сократу я сказал иначе:
   – Хармид как раз такого случая и дожидается. Если это и есть любовь и нормальное поведение влюбленных, так дай мне лучше врага в бою.
   Я говорил сердито, потому что у меня было тяжко на сердце. Правду сказать, я входил в тот возраст, когда человек жаждет любви и имеет свои собственные представления о том, какой она должна быть; а я уже начинал терять веру, что смогу найти где-нибудь то, чего ищу.
   – Кстати, - продолжил Сократ, - а что тебе так не нравится в Полимеде? Он, конечно, теряется на фоне такого человека, как Хармид, да и отец его сделал свои деньги на коже. Так что, дело в его вульгарности?
   – Нет, Сократ. Полагаю, это тоже имеет какое-то значение, но главное в другом: он сам по себе низкий человек. Сперва он пытался купить меня подарками, причем не обычными пустяками, как цветы или там заяц, но вещами такого рода, каких мы себе дома не можем позволить. Затем распустил слух, что умирает, дабы заставить меня согласиться из жалости; а теперь - и ниже этого, конечно, муж опуститься не может, - он хочет, чтобы я уступил, лишь бы утихомирить его. Он бы порадовался, если бы я потерял отца, и мать, и все, что у меня есть, если бы я опозорился перед всем Городом и люди отворачивались от меня на улице, - чему угодно, лишь бы это сделало меня доступным для него. И вот это он называет любовью!
   Я говорил слишком страстно, но Сократ все еще смотрел на меня добрыми глазами; и добравшись наконец до того, что скрывалось за всем остальным, я заключил:
   – Я всегда буду думать о себе плохо из-за того, что он меня выбрал.
   Сократ покачал головой:
   – Ты ошибаешься, мальчик мой, если думаешь, что он ищет родственную душу. Он рвется к тому, чего ему самому недостает, ибо у него душа хромая и он не желает понять, что человек вначале должен высечь добро из своей натуры, как высекают статую из камня. И потому я думаю сейчас, что ты нуждаешься в совете знатока, который понимает в этих вопросах.
   Я уже собирался спросить, какого именно знатока, когда оглушительный стук молотков напомнил, что мы приближаемся к улице Панцирщиков. После прибытия последних новостей с Сицилии у них снова прибавилось работы. Мы свернули в другую улицу, чтобы слышать друг друга без крика.
   – Полагаю, - заметил Сократ, - ты закажешь для себя доспехи прежде, чем начнется следующий год, так быстро летит время. К кому ты обратишься?
   – К Пистию, если осилю его цену. Он берет очень дорого - от девяти до десяти мин за полный доспех для конника.
   – Так много? Полагаю, за такую цену ты получишь даже золотую эмблему на нагруднике?
   – У Пистия? Не-ет, даже если заплачу все двенадцать; он к ним и не прикоснется.
   – Кефал мог бы сделать тебе что-то, привлекающее глаз.
   – Верно, Сократ, но мне в этих доспехах, может, и сражаться придется.
   Он рассмеялся и сделал паузу.
   – Я вижу, - сказал он затем, - что ты, хоть и молод, здраво судишь о ценностях. Тогда не сможешь ли ты сказать мне, тому, кто становится слишком стар, чтобы много понимать в таких делах, какую цену должен заплатить человек за верного и благородного любовника?
   Я подумал: "За кого он меня принимает?" и немедленно ответил, что человек за это не должен платить ничего.
   Он пытливо взглянул на меня и покивал головой.
   – Что ж, Алексий, это ответ, достойный сына твоего отца. Но все же многие вещи, которых не продают на рынке, имеют свою цену. Давай-ка посмотрим, не такова ли и эта. Если мы окажемся в обществе такого любовника, то, мне кажется, может случиться одно из трех. Либо ему удастся сделать нас равными себе в благородстве; либо, если он не преуспеет в этом и не сумеет избавиться от любви, то, желая доставить нам удовольствие, он сам станет не таким хорошим, как был; либо, наконец, если он обладает сильным разумом, помнящим, что такое долг перед богами и собственной душой, он будет хозяином себе - и удалится. Видишь ли ты еще какие-то возможности, кроме этих?
   – Не думаю, Сократ, - сказал я, - что существует еще какая-то возможность.
   – Что ж, в таком случае похоже - не правда ли? - что цена, которую надо платить за благородного любовника, - это быть благородным самому, и что мы не сумеем ни заполучить его, ни удержать, если предложим что-то меньшее.
   – Действительно, выглядит так, - согласился я и подумал, как он добр, что прикладывает столько усилий, лишь бы оградить от тревог мой разум.
   – Следовательно, мы выяснили, - заключил он, - что цена любви, о который мы рассуждали, оказалась самой дорогой из всего. Ты счастливчик, Алексий, ибо, я думаю, цена эта тебе по средствам. Но погляди, мы чуть не прошли мимо своей цели!
   Мы только что миновали портик царя Архонта и находились перед палестрой Таврия. Не желая мешать ему в неподходящее время, я спросил, не пришел ли он сюда встретиться с другом.
   – Да, если смогу найти его. Но ты не уходи, Алексий: я ищу его лишь для того, чтобы изложить ему твое дело. Он намного лучше моего подготовлен, чтобы помочь тебе.
   Я знал его скромность; но, решившись немедленно разделаться с Полимедом, не хотел тратить весь день, выслушивая поучения Протагора [57]или какого-то иного почтенного софиста, а потому заверил Сократа, что он сам сделал для меня столько полезного, сколько не смог бы никто иной, кроме бога.
   – Вот как? - отозвался он. - И все же думаю, ты понял меня не вполне верно; я только что заметил, что тебя больше интересует мнение Пистия, чем мое.
   – Только пока речь идет о доспехах, Сократ. В конце концов, Пистий ведь панцирщик.
   – Вот именно. В таком случае подожди, пока я приведу своего друга. Он обычно борется здесь в такое время.
   – Борется? - Я уставился на него: считалось, что Протагору не меньше восьмидесяти лет. - Кто же этот друг, Сократ? Я думал…
   – Подожди в саду, - велел он и, уже поворачиваясь, небрежно пояснил: Попробуем посоветоваться с Лисием, сыном Демократа.
   Наверное, я охнул вслух, словно он окатил меня водой из лохани; забыв хорошие манеры, я ухватил его за полу гиматия и остановил:
   – Сократ, прошу тебя… Что ты задумал? Лисий меня едва знает. Он там упражняется или беседует с друзьями. Не беспокой его из-за таких пустяков. Ему будет скучно и противно, он просто посчитает меня дурачком, который сам не может справиться со своими делами. Я больше никогда не смогу посмотреть ему в глаза.
   – Да ну, это еще что такое? - вскричал он, выкатив глаза, да так, что я чуть не поверил, будто он и в самом деле сердится. - Если кто-то слишком предубежден, чтобы выслушать мнение знающего человека, так чем еще ему можно помочь? Вижу, мы попусту тратим время, мне и в самом деле пора идти.
   – Сократ! Вернись, умоляю, будь добр. Мне следовало сказать тебе раньше: Лисий меня не любит, он сворачивает с дороги, лишь бы не столкнуться со мной. Разве ты не замечал, как…
   Но, увлекшись, я выпустил полу его гиматия - и тут же оказалось, что слова мои падают в пустоту.
   Я видел, как он прошел во внутренний двор и исчез под колоннадой. Какое-то мгновение мне хотелось сбежать, но я знал, что потом не смогу простить себе такого непочтительного обхождения с ним. И потому остался ждать в маленьком огороженном садике, стоя под платаном, растущим сразу за воротами. Какие-то старики, атлеты дней Перикла, сидели в тени под свесом крыши; немного ближе, у каменных скамей в центре, которые всегда оставляют для них, отдыхали несколько увенчанных победителей - те из них, что уже оделись, сидели на скамьях, другие, еще обнаженные, лежали на траве, загорая после омовения, потому что этот день поздней осени выдался очень теплым. Мое присутствие здесь отдавало нахальством; то мне хотелось, чтобы Сократ поторопился, то настроение менялось, и я думал, пусть лучше задержится подольше.
   Но довольно скоро я увидел, что он возвращается, перекидываясь через плечо словами с кем-то, идущим позади. Я узнал Лисия, когда тот еще не вышел из густой тени, - по росту и особенной манере держать голову. Он то ли купался, то ли очищал тело стригилем, и вышел как был, с висящим на плече полотенцем. Под самым портиком он остановился на несколько мгновений, словно бы в задумчивости, глядя прямо перед собой. Я сказал себе: "Он увидел, кого привел Сократ, и ему неприятно… так я и думал". Но он тут же двинулся вперед. Автолик, лежавший на траве, что-то крикнул ему, он повернулся ответить, но не остановился и подошел ко мне, обогнав Сократа. На его правом плече, которое очищают в последнюю очередь, все еще оставалось масло и песок… В ту пору ему было лет двадцать пять.