Ваня беспрекословно последовал за Ильиничной, не взглянув на сердитого старика, — скорее всего потому, что думал тотчас воротиться. Вышло не так.
   Лакоста как будто присмирел. Усевшись против дверей в коридоре, он устремил глаза в потёмки и словно окаменел. Прошло немало времени, а он все сидел в этом положении. Лицо его только побледнело более обыкновенного и щетинистые седые усы задвигались, словно у кота, от содрогания кожи над губами.
   Он, кажется, решился дождаться своего подручного, как до сих пор называли Балакирева. Но прошло больше двух часов. Совсем стемнело, а молодец не показывался.
   Вот послышался чей-то шорох впотьмах. Лакоста вскочил как десятилетний мальчик, как говорится, горошком, но вслед за привскоком согнулся старец, почувствовав жестокую боль в пояснице. Мимо него прошла работница при комнатах царских детей, вдова Пелагея, и, сняв с вешалки епанчу Балакирева, унесла молча её с собою.
   — Он-се сто? — не утерпев, спросил Лакоста бабу.
   — Не будет, — лаконически ответила Пелагея.
   Шут вскочил на ноги, выпрямился и забегал взад и вперёд, отплёвываясь с учащённою скоростью.
   Ясно было, что ответ этот сильнее всего раздражил старика, и он почти себя не помнил в бешенстве.
   Вспышка, однако, через несколько времени стала слабеть, и, побегав с четверть часа, старик уже из передней вышел, стукнув дверью.
   Он понял, что его расчёты и планы неожиданным ударом разрушены, если не безвозвратно исчезли.
   В то время, когда Лакоста, чувствуя себя дурно и проклиная мамку Ильиничну, вырвавшую Балакирева из-под его влияния, шёл домой из дворца, Ваня волею-неволею выдерживал tete-a-tete [306]с нею и племянницею.
   Когда вошёл он в детскую царевен, Авдотья Ильинична с самою утончённою вкрадчивостью высказала новое распоряжение государыни и повела его сама на антресоли. Здесь отведена была для камер-лакея каютка с одним круглым окошком, из которого видны были две дымовые трубы на дворцовой кровле и сточная труба на углу флигеля на дворе. В каютке была кровать с пологом, два шкафа, стол, лавка и два стула у печи, подле которой была дверь в перегородке.
   — Вот, батюшка, ты здесь должен расположиться, а за стенкой — мы, грешные… Ради соседственности, прощенья просим, на новоселье заздравную опорожнить, как у добрых людей ведётся. Чтобы нам, служа вместе, друг друга не выдавать и оберегать. Всяко бывает; козыряться не приходится и обегать добрых людей не довелось.
   Говоря это, она взяла Балакирева за руку, двинувшись так решительно, что он машинально последовал за нею.
   Переход к тому же был так недалёк, что некогда было раздумывать и останавливаться. Десять шагов вдоль световой стены и — дверь; за дверью, тоже против окна на двор, переборка деревянная, а за нею помещение Авдотьи Ильиничны.
   Келья её была если не втрое, то вдвое, наверно, обширнее отведённого Ване апартамента. Мебель поставлена из царевниной детской, при замене там новою, лучшею.
   Стульчики и софа были самых миниатюрных размеров, но столы и кровати обыкновенные, и обе кровати — мамки и её племянницы — одна против другой по противуположным стенам комнатки, с кисейными пологами и с подзорами из прошв довольно искусного рисунка. Эти прошивки в избытке в старину изготовлялись швеями бывшей царицыной мастерской палаты, и в запасе их имелось всегда довольное количество, так что можно было года через три заменять новыми. Из-за частых перемен и государынины слуги могли снабжать себя ими, как и прочими постельными принадлежностями, по первому требованию. Авдотья Ильинична была баба не промах и пользовалась всем, что только представлял случай приобресть даром. Этим объяснить можно обилие, если не излишество у Ильиничны всего, что отпускалось в комнаты царевен малолетних на сроки и бессрочно. Благородные металлы в изделиях и вкусное съедобное, начиная с рыб и мяс и кончая сластями, — все доставалось первой Ильиничне. Она буквально следовала пословицам «своя рука — владыка» и «своя рубашка — к телу ближе» и себе выделяла львиную долю, получая повеление делить или приходя к выводу, что «не спросят» того, что поступало в её ведение. Разумеется, и необходимость испытать лично доброкачественность материала, прежде чем представлять к употреблению их высочеств, играла тут не последнюю роль — в случае если бы пришлось оправдываться.
   Это правило, широко применённое на практике, во всём блеске выказалось на собранном на столе в комнате почтённой мамушки, когда ввела она к себе Ваню Балакирева. Небольшой сравнительно стол в полном смысле был заставлен блюдечками, рассольниками и кунганчиками, вмещавшими лакомства всех родов и видов, которые привыкла готовить царственная Москва. Оттуда высылали к государскому двору в Петербурге целые грузы своих изысканных приготовлений гастрономов того времени не только наших, но и иностранных. Можно сказать, пустого места не было, на котором можно было бы рассмотреть сложный узор камчатной скатерти, покрывавшей стол. На нём теперь, кроме посуды, стоял только тонкодонный жирандоль [307]с двумя свечами, разливавшими обильный свет в комнате.
   — Милости просим, чем Бог послал! — вымолвила Авдотья Ильинична не без гордости, взглядом, брошенным на стол, вызывая гостя похвалить угощение. — Вот, прошу любить да жаловать мою дочушку, Дуняшку: она у меня одна… Все, что по милости Божией да государской сколотить смогла, — все ей! Братец у меня, родной, один; его это дочушечка младшая, сиротка. Другие дочери от мачехи, а эта от любимой моей подружки, я её и присвоила себе в дочери.
   Ваня робко поклонился Дуне, а она отвесила гостю поклон в пояс. При этом она подарила его таким вызывающим на сочувствие взглядом, от которого молодой человек должен был почувствовать невольное трепетание сердца. Если бы оно у Вани было свободно, трудно поручиться, чтобы он смог увернуться от расставленных ловко сетей амура; но, занятый мыслью о Даше по низложении соперника, Ваня теперь меньше всего был способен пленяться иною красотою и замечать какие бы то ни было заманчивые взгляды. Холодность Ивана Балакирева, выдержавшего первый обстрел чарующего взгляда Дуни, очень хорошо была подмечена разом и тёткою, и племянницею. Они даже переглянулись при таком неожиданном результате, поставившем их в тупик. Краска, выступившая на лицах тётки и племянницы, вызвана была чувством негодования. Девица, метившая в невесты новому Фебу, отнесла, впрочем, невнимание юноши к её пламенному зову недостатком светского обращения. Такое представление уменьшало вину недогадливого и неумелого и представляло в будущем возможность, может быть, и быстрейшего покорения его. Тётке пришло на ум, что Лакоста успел внушить о ней невыгодное мнение, которое скорее надлежало бесследно уничтожить. Она и принялась действовать с удвоенным усердием.
   — Слава Богу, батюшка, что удалось мне, грешной, втолковать кому следует, что тебя, человека молодого хотя, да такого стремого, должны держать в милостивом призрении и полном довольстве. Чтоб было из чего тебе усердствовать… Мы, говорит государыня, Балакиревым и сказать не умею, как довольны. То-то, говорю, государыня милостивая, довольны быть изволите, так надо малого наградить своею государскою милостью, чтобы он не хмурился, думая, чем не угодил. Чтобы понимал он, что служба его замечена и не пропадает, надо его от прочей челяди отделить и предпочесть. Пусть у вас на виду будет, а не со двора, в передней торчит. Там без пути иной такой посылает, который плевка не стоит человека. Здесь уж коли изволят куда послать — сами позовём и расскажем, а лишней посылки не будет. Да надо, говорю, и комнатку ему отвесть: человек он, ино и отдохнуть надобность имеет, коли упарится… все как следует. Вот вверху, здесь, велела очистить комнатку… Сама я, голубчик, все тебе поставила, выбрала, прибрала и позвать тогда велела… Чтобы не с бухты-барахты человека ухватить. Теперь покорно прошу нас не чуждаться; по летам по твоим, коли б Сеня мой жив был, ангельская душенька, в твои бы годы, батюшка, почитай, приходился?! Один вы у матушки-то, смею спросить?
   — Один.
   — А — то сестрицы, верно?
   — Никого нет.
   — Что ж, отец-от, что ль, рано скончался?
   — Нет, он и теперь жив.
   — И матушка здравствует ещё?
   — Да как с бабушкой сюда поехали, здорова была… Я сам три года уж не видал, пишут, здорова, а как знать?
   — Пишут, так чего не верить?.. А отец-от на службе государевой?
   — Кажись, что так. Баили — капралом, что ль, а где — неведомо нам. Не пишет к бабушке и к матери, как уехал… Ровно отца и нету у меня… совсем.
   Балакирев, проговорив эти слова, под наплывом горького сознания семейного одиночества почувствовал минутную тоскливость, отразившуюся в живых чертах его подвижного лица. Это не укрылось от внимания Ильиничны, и она разлилась новым потоком ласковых речей, в которых сказывалось как бы горячее сочувствие к бездомному сироте.
   — Не вешай головы думной, молодчик хороший, я недаром нянькой служила, с детьми возилась, от их, знать, понабралась норову; как вижу чужую тоску, сама готова плакать. Поведай, голубчик, свою кручинушку… Ино можно попросить матушку: велит государь и про отца испроведать… А родимую захочешь повидать, и то можно: пустят на сколько-нибудь… заслужишь… Главное, не таись от меня, старухи, я же не ворогом хочу быть, а желала бы все угодное сделать… Кое-что во святой час да в добрый могу замолвить, времечко выбравши; и делывали, бывало, по моему челобитьицу…
   Ваня молчал. Он ещё памятовал наставление Лакосты, и сладкие речи Ильиничны не совсем могли усыпить его природную осторожность и рассудительность.
   Рассудок подсказывал: «Берегись; все, что говорилось, очевидно, недаром. Видывал я, как Авдотья Ильинична шипела на других, да и на меня спервоначала налегла крутенько; совсем не чета теперешнему. Подъезжает теперь, очевидно; только бы понять, с какой стати? Что ей от меня нужно?»
   Мы уже выше замечали, по поводу знакомства Вани с попом Егором, что внук Демьяновны был неопытен. И теперь он не мог догадаться: что за цель у Ильиничны прибирать его к рукам. Теряясь в догадках, Ваня был смущён. Она же, с своей стороны, не спускала с него глаз и, подметив его смятение, объяснила это в свою пользу: «Ай да Дуня, значит, недаром трудилась…» — подумала она. И взглядом, устремлённым на племянницу, указала на смущение гостя, — девушкою, разумеется, и раньше замеченное. Дуня повернула голову и, поведя глазами на Балакирева, этим выразила сомнение в том, что можно вывести его теперь чем-либо из бездвижности. Новый, более упорный взгляд тётки, кинутый на племянницу, давал ей приказ не оставлять атаки; вслед за тем Ильинична молвила:
   — Дуня, ты бы гостю поклонилась гостинчиком… Вишь, он ломливый: сам будто не смеет.
   — Прикушайте, Иван Алексеич: вот яблочко наливное… вот вишенки из царских владимирских садов… коврижки с Вязьмы с самой… сухое вареньице — нам прислали из самого из Киева.
   Произнося каждый титул, Дуня поднимала со стола блюдечко и подносила гостю. Он как-то нехотя взял две вишенки и положил подле себя да одну мелкую коврижку, облитую сахаром, с померанцевого коркою.
   — Ты, как я вижу, сама, девушка, не умеешь потчевать… Гостя проси, не ленись; не отнимай блюдечка, пока в почесть не изволит взять. Вот увижу я, как он будет упрямиться… приду незамедленно, только взгляну вниз…— И, встав с места, поспешно удалилась. Гость волей-неволей должен был сидеть на месте.
   По уходе тётки Дуня подсела ближе к гостю и заискивающим голосом спросила его:
   — Чем я, бесчастная, прогневить успела тебя, Иван Алексеич? Когда бы высказал, знала бы по крайности, чем провинилася, рази неумышленно… а то думаю-думаю, ума не приложу.
   — Чем ты могла прогневить? Я вовсе не гневлив. С чего ты это взяла, голубушка?
   — С того, что не изволишь глядеть на меня, бесталанную, не приветишь словом ласковым…
   — Я, голубушка, не мастер речи на подбор подбирать, и в беседу вступать не приходилось ещё, потому по самому, что не для чего… Кто выйдет — скажут, что мне ехать аль идти надо, а коли позволишь утро доброе желать — с нашим великим удовольствием. А насчёт того, что неразговорчив я, то спервоначалу человек к вашим порядкам не пригляделся: как что у вас ведётся… И мы будем делать такожде…
   — Мы вот с тётушкой истинно тебя как родного полюбили и так напредки будем всякую приязнь оказывать… Ты же, баишь, здесь в одиночестве… Чай, только по товарищам по полковым сегодня удосужился наведаться… как часок вышел свободный?.. — И сама устремила пытливый взор.
   Сердце её сильно забилось почему-то, и вся кровь прилила к нему, наведя на лицо девушки смертельную бледность.
   Мгновения показались ей веками, а Балакирев не торопился ответом. Дуня не выдержала и, вся зардевшись пламенем, повторила вопрос: — Что же, по товарищам ходить изволил сегодня до вечера?
   — Нет… был у знакомого батюшки отца Егора в посадской слободе, за рекой… А своих видел одного бывшего своего дядьку Семена Агафонова…
   — Что ж он, обрадовался, чай, тебе?..
   — Как же. Поговорили всласть. Сказал ему, где я… и какую должность мне дали…
   — А поп-то вам давнишний знакомец… из вашей стороны, что ли?..
   — Нет, здесь…
   — И большое семейство у попа?
   — Так себе, ребятки есть подростки, есть мелюзга…— И остановился, опустив голову.
   У Дуни отлегло от сердца. Ваня не думал лгать, но про Дашу с кем-нибудь заговорить у него не хватало духу. Дуня же была вполне довольна ответами Вани и совсем повеселела. Она в эту минуту готова была обнять всякого встречного. Бросилась бы на шею к Балакиреву, если бы не удерживала девичья стыдливость. А что она чувствовала в эту минуту — трудно пересказать словами. Рукам её почему-то хотелось прыгать, бить такт; делать из пальцев козу рогатую — на маленьких ребяток… Шаловливые пальцы, прыгая, задели без спроса своей обладательницы за грушу, которая потеряла равновесие и скатилась из рассольника на блюдечко морошки, разбрызнув варенье. Несколько брызг попало на белый кружевной парадный галстук Вани, и он полез в карман за платком. Виноватая Дуня поспешила поправить сколько-нибудь свою проказу и, намочив ширинку в воде, принялась смывать морошку. Для большего удобства она взяла Балакирева за плечо одной рукой, а другой принялась тереть кружева, ещё больше смачивая их.
   Пришлось в конце концов распустить узел и платок совсем снять с шеи. Дуня принялась поспешно застирывать на кружевах пятна от сиропа, когда вошла тётка и очень благоволительно расхохоталась.
   — Вот уж, батюшка Ванюшка, и прачка своя! Добрый знак… Видно, нам тебя и впрямь к своим близким… причислить?
   Балакирев поклонился, и поклон этот был принят за чистую монету. Вопрос о причислении к своим молодого лакея царицы — казалось Ильиничне — развивался сам собою, чуть не по щучьему веленью. Самолюбие — великий сводитель концов в такой именно узел, который мы рассчитываем завязать всего удобнее. В мыслях выходит это неизменным и непреложным; на деле бывает иначе. Тётка и племянница обе были в этот вечер в таком настроении, которое не допускало возможности решить дело о Балакиреве не так, как им казалось. Замыванье шейного платка нужно было окончить вполне теперь же, не откладывая до утра. Утром уже лакей обязан был с раннего часа быть начеку, дожидаясь посылок. Поэтому Ваня в комнате Ильиничны дождался, пока затопили печку и виноватая Дуня, встряхивая перед огнём, высушивала кружева да руками сплоила их.
   Ваня Балакирев вернулся в свою каютку уже далеко за полночь. Раздевшись, он думал заснуть, но сон не приходил на зов молодого человека. Только на заре уже задремал он и видит себя в воеводской избе в Муроме. Бабушка упрашивает непреклонного солдата, чтобы взял он назад свою явку А он хохочет:
   — Ни за что! — говорит.
   — Отпусти, голубчик мой! — упрашивает бабушка.
   — Сказал: не будет этого — и не будет!
   — Проси, Ванечка, служивого! Может, сжалится на твою юность да неумелость… пощадит.
   — Пощади! — говорит Ваня за бабушкой.
   — Так нет же! — закричал сердитый солдат визгливым голосом Авдотьи Ильиничны. Ваня вглядывается и видит — что не солдат, а сама Ильинична крепко схватила его за руку. Вместо же бабушки стоит Даша поповская и слёзно плачет: «Не оставляй меня, Иван Алексеич… Не переживу я твоего оставленья…»
   — Не оставлю, — утвердительно говорит Ваня и чувствует, что его трясут за плечи. Сквозь сон слышит он слова:
   — Ишь как заспался, провал те возьми!.. В какую вышь усудобили лентяя, а он и рад дрыхнуть до вечерен, — благо некому будить.
   Очнулся Балакирев. Будит его сам Пётр Иваныч Мешков.
   — Зачем я вам потребовался? — не без удивления, сев на своё ложе, спросил Ваня грозного интенданта.
   — Ещё спрашиваешь, негодяй!.. Видно, нужен, коли вскарабкаться мне, старику, сюда довелось… Ты мне-то скажи, куда девал епанчу свою?.. Новая епанча, с иголочки.
   — Сюда, должно, занесли и повесили по приказу Авдотьи Ильиничны где-то… Я ещё недосмотрел.
   — То-то, недосмотрел… не прогулял ли ты её, смотри у меня… Лакостов, проклятый, взбудоражил, вишь… Пришёл. «У нас, — говорит, — из передней епанча Балакирева унесена… не видно…» Как, думаю, так? Кто унёс, коли сам не спустил? Хоша стар человек, а коли о добре государевом речь, поплетусь-ка, думаю, да разыщу… Свой глаз всего вернее.
   — Спросите у Авдотьи Ильиничны, я сюда переведён по собственному приказанию её царского величества.
   — Ладно, ладно, спрошу… Теперь ещё спят, а ты, коли разбудил я тебя, вставал бы да поискал епанчу… За тобой слуг-от нет…
   И сам поплёлся из коридорчика к лестнице, оставив разбуженного Балакирева в досаде — очень понятной.
   — Вот бестолочь! — плюнув со злостью, прошептал несчастный. — Хорош будет, видно, денёк, коли так начинается.
   Пробовал заснуть — не удалось. Встал, делать нечего. Оделся. Слышит — заходили внизу. Сошёл. Сел в коридорчике совсем готовый. Вышел в переднюю — Лакосты нет; хотя обыкновенно и рано приходил старик. Балакирев догадался, что шут, взбудоражив интенданта, намерен сухим из воды выйти. Для того и не приходит… умышленно.
   Ваня почувствовал скверное желание отомстить за неприятности, но развитию гнева помешал выход Ильиничны, сунувшей ему в руку записку, залепленную сургучом.
   — Снеси к Монсову, к Вилиму Иванычу, и попроси ответ, да поскорее! А придёшь — никому, опричь меня, ответа не отдавай… Знаешь, где найти его?
   — Здесь близко, кажется?
   — Не знаю, как тебе сказать. Готов ли дом, что наискосок дворца, через дорогу… А не то — и на Городской остров скатай, только скорейча же. Выходила от Самой Анисья Кирилловна и сказала, чтоб наспех ответ принести.
   — Бегом слетаю… Да, кстати: куда убрали мою епанчу из передней, с гвоздя? Индентант спать мне не дал — пристал, куда я девал епанчу… «Прогулял», — говорит, — и все тут.
   Ильинична спросила у посыльной своей. Епанча, конечно, оказалась прибранной, и место указано, где вешать её. Пошёл молодец и нарочно завернул в подклеть к интенданту — показаться в епанче.
   — Ну, ин ладно… Ужо я напою старому черту, шуту проклятому… Нельзя не искать, коли наврал, что пропала у тебя… Ты на меня не серчай, и сам, коли в чём в ответе, искать примешься… коли говорят, утерялася. Юрок ты, сам царь говорит, ужо буду знать, что исправен… Ступай же, брат! И мне, и тебе некогда пустословить.
   Вот и все оправдание за кутерьму. Пришёл к Монсу.
   — Цидулу велено передать и ответ получить, — объясняет Ваня худощавому юркому молодцу, в передней палате что-то писавшему.
   — Давай. Прочтём и ответим.
   — Тебе не дам… Самому господину должен в руки…
   — Да он спит ещё…
   — Разбудите!.. Коли от государыни — встанет и примет.
   — Много чести. Станет Вилим Иваныч вставать раньше времени! Отдай мне, всё равно. Встанет — предоставлю.
   — Мне велено самому в руки, и никому больше.
   — Ну… мне, значит, все едино…
   — Ничего тут нет и похожего на дело, не только не едино. Холоп останется холопом, а барин — барином! Всяк сверчок знай свой шесток…
   — Я не холоп вовсе, а секретарь… От холопа разница. Все бумаги и челобитья к Вилиму Иванычу — ко мне идут.
   — Ну, пусть идут… окромя этой цидулы. Её отдам только самому.
   — И мне отдашь, коли добра хочешь да толк смыслишь в делах… А не хочешь давать мне — пошёл вон!..
   — Гнать ты меня не смеешь, коли, говорят, за делом послали… А тебе не отдам и заставлю идти… разбудить барина.
   — Ну… это старуха надвое сказала… Хоша и вставши бы был, да не выходил из опочивальни, к нему не пойду.
   — Покажи мне, где эта опочивальня… Я и без тебя дело справлю.
   — Ловок ты, я вижу…
   — Смекаю, что ловчей тебя… Знаю, как дело справлять, а ты не даёшь… Скажи на милость-, что ты за птица?! — начиная терять терпение и возвышая голос, говорил Ваня.
   — Вот какая я птица, что не ори, а ступай вон честью, коли не даёшь цидулы!
   — Я тебе говорю: не пойду, пока сам не отдам, как велено. Послан я наспех. Грубияна встретил — жалобу принесу своим чередом, а… медлить больше не могу.
   Говоря эти слова, во всём, в чём был, ражий Балакирев сделал шаг от дверей в внутренние комнаты, заметив слева притворённые двери.
   Писавший вскочил и заслонил собою эти двери. Ваня сдвинул его с места, повернув как перо. Но сбитый с позиции ухватился за силящегося войти. Произошла борьба.
   — Что там у вас за возня! — раздался сердитый голос из внутренних покоев.
   — Меня не пускает ваш человек, Вилим Иваныч, а велели мне наспех цидулу отдать и ответ принести! — крикнул Балакирев.
   Боровшийся с ним побежал, должно быть, оправдываться.
   — Подожди, я позову, оденусь! — раздался через несколько мгновений голос Монса, и вслед за тем показался присмиревший секретарь. Балакирев бросил на него взгляд победителя.
   — Постой же, шельма, я проучу тебя, коли поперёк пошёл! — с угрозой прошептал смирившийся. — Будешь помнить Егорку.
   — Хоть Егорок сотню поставь — не испугаешь! — отозвался Балакирев на бессильную угрозу врага.
   Продолжать перебранку было некогда, потому что раздались шаги и приказ:
   — Войди сюда!
   Балакирев отмахнул притворённую дверь и очутился перед нахмурившимся Монсом, сидевшим в креслах в шлафроке и в надетом кое-как парике.
   Почтительно подойдя и вручая цидулку, Ваня повторил данный ему наказ и заявил жалобу на препятствовавшего спешной передаче.
   — Все так, да ломиться в чужой дом не годится… потише можно тоже сделать.
   — Я ничего другого не мог при отказе вам доложить… Никому другому, кроме собственных рук, отдавать не приказано.
   Монс не возражал, уже разломив сургуч и читая. По мере чтения лицо его прояснялось, и, кончив чтение, он подарил верного переносчика взглядом благосклонности и прибавил:
   — Ты прав, мой друг… Всегда так поступай… Егор! Когда он придёт — не задерживать и дурачеств не начинать впредь. Ты виноват, он — прав кругом. Нужно было действительно… Я сейчас напишу ответ. Проси, Егор, у него извинения. Помиритесь, и чтобы не было между вами тени распри! Приходить должен он часто ко мне. В первый и последний раз тебе спускаю вину… Не то смотри… За заносчивость может быть тяжела расплата.
   Пока писал барин, недавний противник счёл за благо послушаться наказа высшей власти.
   — Коли погрешил я от усердия, где не нужно, не гневись. Я, Егорка Столетов, за провинность готов услугой отплатить. Скажи, как звать тебя, и будь покоен: знавши, не прогневлю.
   — Иван Балакирев я. Коли смирился, Бог простит. Быль молодцу не укор… Коли бы не наспех, чудак этакой, чего бы мне тебя не слушать! Да есть власть повыше нас с тобой; в силу этой власти я и настаивал… Егором, молвил, прозываешься, а по отчеству как?
   — Михайлов, Столетов… А вас как честят по батюшке?
   — Алексей Гаврилов батька, а моё имя Иван, я сказал.
   — Из каких вы?
   — Дворянин. Солдат был в Невском полку, а недели полторы — государь взял во дворец и лакеем я… у государыни.
   — А я подьячий, из писчиков, секретарь Вилима Иваныча; невдомёк мне давеча, — кафтан-от твой, думал, княжеский… а там люди что собаки: завсегда огрызаются.
   Вилим Иваныч позвал Балакирева и тихо сказал, подавая цидулу:
   — Ильиничне одной. А я тебя помнить буду. Вижу, исправный малый. Коли что потребуется, можешь обратиться ко мне — не ошибёшься и не напрасно просить будешь… Ты мне полюбился заправду.
   Ваня кланялся, пятясь задом к дверям, и, отвесив в самых дверях последний поклон, повернулся и вышел в переднюю. У дверей он по-приятельски простился с новым знакомцем Столетовым, внутренне смеясь возникшему казусу.
   Войдя ещё в коридор перед комнатою младших царевен, Ваня услыхал вверху у себя знакомый голос, и при звуках его сильно забилось сердце молодого человека. Ноги как бы приросли к полу, а самому хотелось перелететь пространство, отделявшее от места, где слышался хорошо известный ему говор.
   — Никак, бабушка здесь!
   Балакирев летит и видит подлинно свою бабушку, усаженную Ильиничной в кресла и ведущею с нею беседу такую дружелюбную, как бы век жили душа в душу. Помещица, сидя задом к дверям, не вдруг увидела внука, а увидев — зашаталась и только произнесла: «Ванечка!»
   Оправившись несколько, она усадила перед собою внука и смотрела на него, молча любуясь статностью юноши, которому очень шёл ливрейный кафтан придворный.