В опочивальне было мало свету. Пока из соседних покоев принесли огня, пока здесь зажгли все канделябры и свечи, можно было только разглядеть царя, который без движения лежал на самом краю постели.
   Юная царица, обезумев от ужаса, соскочив с пуховиков, забилась в угол, с распущенными чудными волосами, совсем неодетая, и только судорожно куталась в парчовое покрывало, наброшенное на плечи при появлении людей.
   — Водицы бы, скорее, — первая распорядилась Анна Хитрово. — Не помер он… Так это… Обмер малость. Ивановна, давай-ка уложим его повыше, — обратилась она к старухе кормилице.
   И обе бережно приподняли голову Федора, уложили повыше, поудобнее, отёрли липкий, холодный пот со лба, лёгкую кровавую пену, выступившую на устах.
   Прибежали фон Гаден и второй лекарь, Костериус.
   — Зачем так тревожить и государя, и себя? И разве нужно так боятца? Это же теперь бывает с государем. От сердечной тоски — обмирание. Может, вина пил государь али настойки какой. Ему не надо… И покой теперь надо ево царскому величеству… Наутро всё пройдёт…
   Так успокоил лекарь родных, обступивших ложе больного. А сам стал приводить в чувство Марфу Матвеевну, которая вся трепетала и билась теперь от неудержимых рыданий и рвала на себе сарафан, заботливо накинутый на царицу руками боярынь.
   Софья глядела вокруг, слушала, что говорит врач. Но в глазах её так и застыл один вопрос, одна мучительная мысль: «Конец скоро. Что ждёт теперь её, весь род Милославских, все Русское царство, над которым словно навис какой-то мрак, насылаемый злым, прихотливым роком?..»
   Несколько дней ещё плохо чувствовали себя оба: и царь и царица.
   Потом Федор поправился. А Марфа Матвеевна и вовсе порозовела, как раньше, до свадьбы была.
   Только часто выходила она из своей опочивальни с усталыми, как будто заплаканными глазами. Словно потемнела такая ясная прежде их глубокая синева.
   И, безучастная ко всему, что творилось кругом, только в одном проявляла всю душу свою Марфа: в желании облегчить участь всех несчастных, о ком только могла услышать или узнать от окружающих.
   Кроме обычной милостыни, которую раздаёт новобрачная царица, Марфа Матвеевна щедро одарила главнейшие обители московские и другие, чем-либо прославленные в молве народной. Добилась освобождения заключённых за провинности и за долги казне государя, хлопотала за опальных. Когда Наталья, узнав об этом, явилась к молодой царице, рассказала ей о невиновности сосланного Артемона Матвеева, Марфа упросила царя, и боярину, недавно переведённому из Пустозерска в Мезень, Федор позволил поселиться в городе Лухе, лежащем в четырехстах верстах от Москвы, вернул ему разорённый, опустелый дом в столице, а взамен отнятых пожитков и вотчин пожаловал дворцовое село Ландех с деревнями и угодьями, всего в семьсот дворов.
   Как только Языков доложил Наталье о такой милости Федора и добавил, что главным образом упросила государя молодая царица, Наталья сейчас же позвала царевича:
   — Пойдём поскорее, Петруша, надо царицу Марфу Матвеевну навестить, челом ей ударить. Слышь, выручила она дедушку Артемона. Он к нам скоро с Мезени повернёт. В Лухе житьё ему указано. Увидишь его. Не забыл, чай.
   — Где забыть, матушка. И Андрюша с дедушкой же? Правда? Я в Москву возьму его, в генералы сразу поставлю в своём полку Я помню: он храбрый… Чай, велик ноне стал…
   — Должно, што не мал… Вон ты у меня как вытянулся… А ещё и одиннадцати годков тебе нету. Андрюшеньке же нашему, гляди, семнадесять пошло… Сравнишь ли? Да не болтай зря. Принарядися… ступай. Ишь, какой растрёпа ты у меня…
   Взгляд матери с любовью и гордостью остановился на Петре, который ещё больше подрос и выровнялся за последние два года.
   Тряхнув кудрявыми волосами, обняв с налёту мать, царевич звонко поцеловал её и выбежал из покоя.
   Пошла и Наталья одеться понарядней, чтобы в пристойном виде явиться к молодой царице.
   Марфу Матвеевну нежданные гости застали в большом, просторном покое, в передних тёплых сенях царского терема. Скучно ей стало со старыми, чопорными боярынями, и, окружённая молодыми боярышнями, сенными девушками, по прозвищу «игрицами», Марфа вышла в эти сени, где в ненастную и холодную пору тешились разными играми и водили хороводы царевны. Дурки, карлицы и потешные девки, наследие покойной царицы Агафьи, высыпали сюда же, но держались поодаль, ожидая приказаний государыни.
   Уселась царица на обитую бархатом скамью, на качели, устроенные тут же, среди покоев, и приказала раскачивать себя и песни петь разные, протяжные, подблюдные и простые, народные, то заунывные, то весёлые, подмывающие. Порою сама царица подхватывала знакомый напев и негромко подпевала. И, против воли, самые весёлые песни вызывали слезы у неё на ясных, почти детских глазах.
   Увидя Наталью с Петром, Марфа Матвеевна поспешила им радостно навстречу.
   — Вот гости дорогие… Милости прошу в покои… Не взыщите, што не в уборе уж я… Так вот, с сенными позабавитца надумала… Пожалуй, государыня-матушка…
   — И, государыня-царица, доченька моя богоданная, свет ты мой сердешный… Не труди себя… Сиди, как сидела. Забавляйся. А я вот тута присяду, погляжу, на тебя порадуюсь… Уж давно я не слыхивала голосу весёлого у нас на Верху, не видала лица благого, радостного. Дай на тебя полюбуюсь… Ишь, ты, ровно маков цвет, цветёшь. Храни тебя Господь на многие годы… Я и не надолго, слышь… Челом тебе бить пришла. Спасибо сказать великое, што выручила душу безвинную, боярина Артемона Матвеича. Зачтётся тебе, верь, царица-доченька, радость ты моя.
   Застыдилась по-детски Марфа от слов и похвал свекрови. Бросилась целовать её, спрятала голову на груди Натальи и тихо повторяла:
   — Молчи уж, матушка… Не надо… Што же я… Не кланяйся. Мне стыдно.
   — И в ноги поклонюсь, вот при всех, душенька ты моя ангельская, зоренька ясная. И не за то, што родня он мне. Нет. Дело великое ты сделала. Безвинного страдальца ровно из гробу оживила, честь оберегла… Воздаст тебе Господь. Бей челом, Петруша, государыне-царице да к руке приложись.
   Неловко, угловато ударил челом Пётр и двинулся взять руку Марфы, чтобы поцеловать.
   Но та решительно отдёрнула руку.
   — И не дам… Што ты, братец.Так целуй, коли хочешь. А то руку… Нешто ты не брат государю-свету, господину нашему Так и мне же братцем доводишься!
   И крепко, звонко расцеловала царица красивого мальчика, своего деверя.
   Совсем пунцовым стал от этой неожиданной ласки царевич и ещё прелестнее показался всем.
   — Ой, и я бы похристосовалась с царевичем, — вдруг громко заявила одна из бойких прислужниц молодой царицы, — да уж Светла Христова Воскресенья погожу. Оно не за горами…
   Сдержанный хохот прокатился среди остальных сенных.
   Подталкивая друг дружку, они зашептались, зашушукались невнятно и звонко в то же время, вот как камыши под ветром шепчут порою на тихом пруду.
   — Будет вам, хохотушки, — стараясь принять строгий вид, приказала Марфа. — Вот мы сядем с братцем. А вы покачайте нас лучче… Да хорошенько. Можно ли, как скажешь, матушка-царица, Наталья Кирилловна?
   — Да коли тешит тебя, и качайся, государыня-доченька, светик ты мой. А он и рад, поди. Куды охоч на все забавы. На ученье на книжное небось не так охотитца…
   И, подперев рукой подбородок, задумалась Наталья, любуясь сыном и невесткой. Теперь рядом они сидели на доске и плавно подымались и опускались вместе с нею под толчками сильных девичьих рук.
   И тут же снова грянули-полились звуки разгульной хоровой песни, которую оборвали было сенные с приходом Натальи и Петра.
   Захваченная весёлым напевом, довольная близостью такого симпатичного, красивого юноши-брата, забыла и недавнюю грусть свою молодая царица. Щебечет, болтает с Петром, то вторит звонким своим голосом общему хору…
   А Наталья сидит пригорюнясь. И рада она, что не врага, друга нашла в новой жене Федора. И горько ей, что скоро судьба подсечёт все радости, каких может ждать и требовать от жизни беззаботная, молодая царица, и по годам и по душе почти ещё дитя.
   Умрёт Федор… Что ждёт Марфу?
   Да почти то же, что выпало на долю самой Натальи. Вечное одиночество, если не вражда окружающих, новых господ во дворце… И придётся ей, такой юной, уйти в монастырь или затвориться в своих покоях зимой, летом — проживать где-нибудь в подгородном дворце, вот как сама Наталья проводит в Преображенском долгие летние месяцы уж шестой год подряд…
   Любуется Наталья молодой парой: царицей-невесткой, которой не минуло ещё и шестнадцати, и своим ненаглядным Петрушей, который тоже выглядит ровесником невестки, хоть и моложе её на целых пять лет…
   А весёлая песня сменяется новой, протяжной…
   И в лад этой песне плавно подымается и опускается нарядная, бархатом и сукном обвитая доска качелей…

Глава IV. СМЕРТЬ ФЕДОРА

   Радостно, ярко разгоралась утренняя зорька на 9 апреля 1682 года.
   Едва первые лучи солнца ударили в слюдяные оконницы домов — вся Москва зашевелилась, из посадов и ближних деревень конные, пешие и на подводах потянулись люди по направлению к Кремлю, к Пожару, как звали в народе Лобную площадь.
   Сегодня — Вербное Воскресенье. Народу предстоит прекрасное зрелище: сам царь совершит «вождение осляти», на котором патриарх объезжает Кремль в намять вошествия Христа в Иерусалим.
   Ещё снега лежат кругом, на полях и особенно в лесах, подбегающих со всех сторон почти к самой столице царства. Но в городе и на посадах грязный, истоптанный снег обратился в жидкое месиво, по-вешнему парит, прелью несёт от земли, большие прогалины чернеют в обширных садах и на огородах, которыми перемежаются жилые гнёзда огромного человеческого посёлка, раскинутого вокруг высокого Кремля.
   Не сразу город принял такой прихотливый, разбросанный, обширный вид. Постепенно, с веками он разрастался, захватывая в свои пределы не только ближние к кремлёвским стенам пригороды, но сливаясь с посадами и слободами, с деревнями, с большими сёлами, которые с самого начала тугим кольцом обернулись вокруг «крепости», Кремлева-града, и городов Китая и Белого, как назывались три части древней, в незапамятные годы основанной Москвы.
   Несмотря на грязь, радуясь ясному солнечному дню, сменившему мартовские дожди и ненастье, люди живым, шумливым роем высыпали из жилищ своих. И непрерывными, многоцветными ручьями и потоками стремятся к Кремлю.
   В самом Кремле, особенно на Ивановской площади и у Лобного места, уже заканчивались приготовления к торжеству, начатые ночью, задолго до рассвета.
   Колодники, тюремные сидельцы метут грязные переходы и бревенчатую мостовую на всех улицах и площадях, где пройдёт шествие. Лобное место покрыто красным сукном и коврами. Вокруг него кольцом расставлены стрельцы, чтобы народ очень близко не подходил, не загораживал дороги для процессии.
   Между церковью Василия Блаженного и Кремлём стучат топоры, молотки, десятки плотников достраивают обширный, довольно высокий помост, откуда иностранные послы со своими семьями и иноземные торговые гости познатнее будут любоваться процессией.
   Большая «татарская» пушка, стоящая за Лобным местом, направлена жерлом прямо туда, к дороге, на которой показываются татары при набегах на Москву. Вокруг неё устроена временная деревянная решётка, покрашенная в красный цвет, и поставлен отряд пушкарей, пищальников и стрельцов.
   Ещё больше затей видно на Ивановской площади, куда выходят все соборы, семь лестниц от приказов, лестница Посольского двора и дворцовое Красное крыльцо.
   По краям всей этой обширной площади расставлены «галанские и полковые» пищали, лёгкие орудия. Вокруг устроены резные и точёные, причудливо раскрашенные решётки. Пушкарские головы и пищальники, с развёрнутыми знамёнами, в цветных нарядах стоят каждый при своём орудии.
   Против Посольского приказа устроен второй помост, устланный сукном. Цветные ткани и ковры свешиваются с перил на каждом из семи крылец новых приказов и с навесов, устроенных над папертями церквей, над Красным крыльцом и над другими входами в дома, и дворцы кремлёвские.
   Паперть Благовещенского собора, откуда начиналось шествие, тоже устлана красным сукном, которое тянется дорожкой и дальше, к самому Красному крыльцу, сейчас вполне оправдывающему своё название: ни одного вершка камня не было видно из-под алого сукна.
   Ещё раньше, чем толпы народа успели сплошной, многоцветной волной залить Ивановскую площадь, соседние улицы и переулки, разлиться целым морем на обширном пространстве у Фроловских ворот, стройными рядами потянулись отряды стрельцов, пушкарей, рейтар [37], иноземных ратников и заняли указанные места, особенно по сторонам пути, по которому должно проходить торжественное шествие.
   Развернув знамёна, с барабанами, со всем ратным строем, в нарядных цветных кафтанах, каждый полк — иного цвета, стояли ряды стрельцов, представляя красивое и внушительное зрелище.
   Богатые кафтаны и оружие, насечённое золотом, выделяло стольников дворцовых, стрелецких полковников, занимающих места у самых знамён.
   Полукафтанья и шляпы иноземных майоров, полковников и солдат, их вооружение и выправка выделялись особым пятном на общем фоне цветистой, шумной, многокрасочной толпы.
   Солнце взошло уж довольно высоко и стало пригревать толпу одетую ещё по-зимнему. Быстро пустели жбаны с квасом и другими напитками, которые ухитрялись удерживать на голове или на плече разносчики, с трудом пробираясь между тесными рядами глазеющего народа.
   Огромные груды и целые возы пушистой вербы, связанной пучками, приготовленные во многих местах, были живо разобраны; все запаслись ими вместо пальмовых ветвей.
   Подростки и даже взрослые, согласно обычаю, хлестали встречных, приговаривая: «Не я бью, верба бьёт.. Вербохлест, бей до слёз…»
   Смех, брань, шутки и перекоры стоном стояли над толпой.
   Особенно тесно и шумно перед Торговыми рядами, которые тянутся между Лобным местом и Неглининским монастырём, отделённые от последнего Никольской улицей.
   Здесь вырос за ночь целый городок ларей, лавчонок и столиков, на которых разложены и лакомства, и мелочные товары, и съестные припасы, мелкие украшения, крестики, детские игрушки, домашняя утварь, домотканые холсты и бумажные ткани. Словом, все, что могло найти сбыт у этой многотысячной, шумливой толпы.
   Немало также народу сгрудилось в другом конце Красной площади, у самого Фроловского моста, перекинутого через широкий проточный ров, соединяющий воды Неглинки с Москвой-рекой.
   Здесь стояло здание Вивлиофики [38], единственного и главного склада в Москве, где каждый мог купить всякие печатные и рукописные сочинения, бывшие в обращении тогда. Но толпу, конечно, привлекали не книги.
   У стен Кремля и вокруг Вивлиофики раскинулись лёгкие лавчонки и лари, где ярко пестрели, вывешенные напоказ, картинки, раскрашенные от руки красной, зелёной, голубой краской, тиснутые тоже самым простым способом, что называется, с лубка.
   Но содержание этих картинок, по большей части сатирического или сказочного характера, надписи к рисункам, приправленные грубой, но едкой солью, присущей народному остроумию и юмору — вот что создавало прекрасный сбыт лубочным картинкам у Фроловских ворот.
   Гулкий, мощный удар колокола, покрывая все голоса и звуки, пронёсся в высоте.
   Единым махом обнажились сразу все головы, замелькали руки, совершая крёстное знамение. Гул и говор на мгновение затих. Только дрожали в воздухе отголоски колокольного удара, слышно было воркованье голубиных стай, ютящихся под крышами домов и колоколен, да от Ногайского конного рынка доносилось ржание коней и перекличка пастухов.
   За первым второй, третий удар пророкотал в высоте. Как будто звонко, протяжно вздохнула сама небесная глубина.
   Полился, посыпался со всех сторон перекрёстными трелями и перебоями серебристый, малиновый перезвон всех бесчисленных московских колоколен, со всех сорока сороков храмов первопрестольной столицы.
   И, не переставая, время от времени прорезал эти задорные, весёлые голоса, схожие с голосами стаи весёлых детей, густой, протяжный удар «Бойца» — колокола с высокой Ивановской колокольни, как привет патриарха-великана малюткам — внучатам и правнукам.
   Под гул и немолчный перезвон колоколов, под клики и приветствия многотысячной толпы показалось из Благовещенского собора давно ожидаемое шествие.
   Стоящий наготове Стремянной стрелецкий полк развернулся шпалерами от паперти до самых Фроловских ворот, по обе стороны пути, оставленного для крёстного хода. Полковники и старшины стрелецкие, занявшие тут же свои места, обнажили головы. Их бархатные или из объяри ферези [39]горели на солнце яркими пятнами, как и кафтаны из турской шёлковой ткани. Оружие рядовых стрельцов, пищали, бердыши, чеканы сверкали золотой насечкой. Синие суконные кафтаны и жёлтые сапоги ярко выделялись на красной полосе сукна, брошенного по всему пути, где должен двигаться кортеж.
   Тяжёлые знамёна и хоругви, шитые золотом на них лики святых и орлы Византии, принятые в герб московских царей, трепетали над головами богато разодетых в бархат и шёлк стрелецких рядов.
   Высыпал из собора и стал вытягиваться и строиться весь в одну ленту выход царский и патриарший.
   Впереди, по три в ряд, — нижние чины, жильцы дворцовые, ближние дьяки, дворяне, стряпчие, наконец стольники и дворецкие царя и обеих цариц. За ними — думные бояре, окольничие, воеводы приказов.
   На всех горели под лучами солнца богатые парчовые шубы и кафтаны, золочёное оружие, поблёскивали парчовые верхушки высоких горлатных [40]шапок.
   Чаще, сильнее затрезвонили колокола, как будто хотели раздаться их бронзовые пасти и груди, готовились оторваться их тяжёлые языки.
   Густая кучка служилых царевичей и родни царской, высыпавшая в этот миг на паперть, раздалась, пропуская царя и патриарха.
   К паперти подвели смирного, рослого коня; на голове у него были надеты длинные «уши» из сукна, для сходства с осликом, на котором Христос вступил в Иерусалим.
   Белый клобук патриарха, усыпанный крупными жемчугами, был ещё украшен золотой короной, которая широким кольцом обогнула тиару московского первосвященника. Большой золотой крест, горящий бриллиантами и сапфирами, с вложенной внутри частицей Древа Господня, был у Иоакима в правой руке вместо обычного посоха.
   Боком сел он на «осля», покрытого вместо попоны дорогими шалями и мехами, и осенил благословением весь народ.
   Боярин Хитрово взял шёлковый повод поближе к узде. Конец его подали царю, тоже наряжённому в самые лучшие ризы.
   Сибирский царевич, князь Ромодановский, Иван Милославский и Языков поочерёдно «поддерживали», по чину, вели под руки царя.
   Из-за собора выехала особая, очень широкая, большая телега, вроде помоста на деревянных низеньких колёсах, покрытая коврами и тканями.
   Посредине этого движущегося помоста было укреплено довольно большое дерево с толстыми ветвями и листьями.
   Ветви его были густо увешаны яблоками, винной ягодой (фигами) и кистями сушёного винограда.
   Здесь же, на ветвях, уселись четыре мальчика в белых стихирях — дисканты и альты из патриарших певчих. Они громко воспевали «Осанна» и по данному им знаку должны были раздавать фрукты, висящие на ветвях.
   Колесница тронулась вперёд. За ней царь и патриарх, окружённые свитой и царевичами восточными.
   Сейчас же из собора потянулся белой, сверкающей лентой, в серебряных парчовых ризах весь духовный клир, с образами, с Евангелиями в тяжёлых золотых «досках», с блестящими кадильницами, кидая ими клубы синеватого ароматного дыма в тихий тёплый воздух, откуда он струйками подымался к синеющим, ясным небесам. Здесь чинно шли все митрополиты, протопопы, иереи кремлёвские и наехавшие в Москву к этому торжеству.
   Все семь станиц [41]царских и восемь станиц патриарха в светлых нарядах, слившись в один громадный хор, выводили стройными голосами ликующие церковные напевы под гул кремлёвских колоколов.
   Московские именитые купцы, также разряженные в парчовые кафтаны и шубы, в собольих шапках шли за духовенством.
   Шествие замыкалось снова рядами стольников, дворцовых стряпчих, дворян и «верховых жильцов».
   А за ними — опять ряды ратников.
   Громкие приветствия, которыми встречали толпы царя и патриарха, заглушали дробь барабанов, покрывали пение многоголосого клира и гул всех московских колоколов.
   Только затихли народные клики в самом Кремле, не успела голова шествия показаться из ворот на Фроловском мосту, как новые приветственные клики словно переплеснулись через высокие каменные стены, ударились в бесчисленную толпу, сгрудившуюся тут, отпрянули от этой толпы с удесятерённой мощью и ширью и покатились дальше, дальше, вдоль берегов Неглинной и Москвы-реки, перебросились на другие её берега и понеслись дальше над темнеющими вершинами окрестных рощ и лесов.
   Около полусотни юношей из числа дворцовых «жильцов» шли впереди царя и постилали на дорогу верхние свои плащи и куски цветного сукна, по которым и ступал Федор, ведя за собою патриарха на «осляти».
   Часть народа хлынула из Кремля за шествием, чтобы видеть и то, что произойдёт на Красной площади.
   Но стрельцы, стоявшие у ворот, с неимоверными усилиями погнали толпу обратно. Послышались крики, стоны, проклятья. В гуще и давке многие были сбиты с ног и измяты до полусмерти.
   Счастливцы, имевшие возможность взобраться на кремлёвские стены, глядели сверху, как из огромной ложи, на все, что происходило и в Кремле, и на Красной площади.
   Такую же выгодную позицию представляла собой колокольня Ивановская и другие. Все выступы, ведущие к семи лестницам новых приказов, крыши соседних зданий тоже были покрыты зрителями.
   Никто не вспоминал, что минет ночь — и у этих самых приказов на крыльце появится дьяк, станет читать приговоры. И внизу, у этих самых лестниц, засвищут палки и батоги, оставляя кровавые следы и полосы на спинах истязуемых бедняков, зачастую виновных только в том, что не могли откупиться от напрасного доноса, от мздоимца-судьи.
   Ничего печального не вспоминал народ московский. Он забыл все обиды и притеснения, какие терпел на каждом шагу от бояр, не боявшихся кары со стороны царя, больного, безвольного, помышляющего о небе, а не о скорбной земле с теми несчастными, кто осуждён жить на ней, вынося угнетение и нужду…
   Ярко сияет весеннее солнышко. Звонят колокола, поют детские голоса: «Осанна… Осанна…»
   Исхудалый, тщедушный, слегка сгибаясь под тяжестью царских риз, идёт Федор, смиренно ведя в поводу «осляти» с духовным владыкой… Жарко, душно в короне и бармах. Лицо раскраснелось. Он часто отирает пот, выступающий у него на лбу и на шее крупными каплями.
   Глядит народ — и умиление охватывает людей.
   — Ишь, какой он… царь-то, — негромко говорит товарищу какой-то мужичонко из толпы. — Тощой да неказистой… Все, слышь, хворает. А ликом вот — ровно на иконах пишут… Очи-то, очи погляди… Простой, видно. Боярам ли ево не обойти? Вот и дурят, окаянные… Соки из нас сосут, свою мошну ростят… Соль, брат ты мой… Сольца, на што уж?.. А и к той ноне приступу нет. И с неё дерут, ироды…
   — Со всево дерут… Да ладно. Их пора тоже не минет… А што ты про него толкуешь…— и сосед ткнул в сторону Федора, — так за то не берись, коли чего не можешь. Царь, так он знать должен, что для земли надо… Вон у нас толкуют: молодшего, Петра-царевича, волил покойный государь постановить на царство. Да бояре не дали… А тот, слышь, бают — куды помозговитей энтого, хоть и молодший.. О-хо-хо… Грехи наши тяжкие… А што богомольный царь… Энто што же… Энто — ему же лучче. Грехи свои отмолит, в рай попадёт. Чай, нам не легше от того, что богомольный он. Больше бы царскими делами займался, и часу бы не стало на богомолье… Энто уж верно…
   Какой-то юркий человечек, снующий в толпе, не столько глазея на шествие, сколько ловя общие речи и разговоры, стал было и тут прислушиваться к толкам двух приятелей.
   Но в это самое время особое движение, крики и даже брань долетели от Фроловского моста и привлекли общее внимание.
   Перед помостом, устроенным для иностранных послов, сгрудилось слишком много народу, и послы ничего не могли видеть, хотя некоторые сидящие на конях даже вставали в стременах!
   Между тем царь остановил «осля» Как раз перед этим местом и, подозвав из свиты своей главного переводчика, приказал ему что-то.
   Толмач передал приказание ближайшим стрельцам, те построились в небольшое каре и врезались в народную гущу освобождая проход, по которому толмач и двинулся к посольскому помосту.
   Развёртывая каре, стрельцы успели оттеснить на довольно большом пространстве народ от помоста, и оттуда теперь было прекрасно видно всю процессию с царём и патриархом посредине.
   Сейчас же все послы отвесили глубокий поклон государю. Подойдя поближе, толмач снял шляпу и отдал низкий поклон стоящим на помосте иноземцам.
   — Государь, великий князь и царь всея Великой, Малой и Белой России, самодержец Федор Алексеевич о здравии послов и резидентов всех спрашивать изволит: каковы они во здравии своём?
   Сейчас же выступил вперёд польский посол, как старший по годам, и снова отвесил поклон в сторону царя.
   — Передай его величеству, что все послы и резиденты челом бьют на приветствии его царском и молят Бога: послал бы он здоровья и радостей царю и государю московскому на многие годы.