— Можно переписать протокольную… коли не любо так…— да и хихикнул таково ехидно.
   Тут и понял Алексей Васильич, что ворог подцепил уже. Показал вид, что не замечает ничего. Кончил дело. Отобрал бумаги, что государю надо показать. Взял и извет туда вложил. Государя он не застал дома и отправился к Монсу.
   — У меня домашний вор есть, — сказал он Вилиму Ивановичу после обычных приветствий, — и предателем, чего доброго, сделался. Все мне для улики ковыки подставляет. О вашем деле извет есть в розыскной. Сгладил секретарь вот как… но уж в руках у ворога был… как знать, что выйдет?.. Прочтите… надумайте, что ответить, коли спрос будет… Я дам резолюцию, что не стоит бредням значение придавать, а на всякий случай будьте осторожны… Егорке Столетову я тысячу раз говорил, что язык его погубит!.. Неймётся шельмецу… Его-то чего жалеть… Другим бы не досталось… Обыщи письма свои, Вилим Иваныч… Коли чего нет, так приструню я его… Отдаст; главное, знать бы верно?..
   Монс переменился в лице. Просил не беспокоиться и, главное, не бояться так; покуда — пустяки.
   — Я у себя припрячу лишнее… Да здесь ничего нет… все в Петербурге… Не надо только шуму поднимать.
   Макаров согласился, что выжиданье в настоящем положении — самое лучшее. А Монс сам не утерпел, чтобы не сказать государыне.
   Как выслушала она неожиданный доклад, так и грохнулась было, если бы не поддержал камергер да не подоспели прислужницы. К счастию, лекаря скоро нашли; кровь пустил он и в чувство привёл. Дали знать государю. Он не меньше, если не больше всех, поражён был внезапностью припадка и сильным потрясением организма только что коронованной подруги.
   — Боже мой! Что-то будет с ней, бедной? — прослезясь, сказал государь, когда после нескольких слов с ним страдалица опять впала в слабость, похожую на дурноту.
   Стоустая молва о болезни облетела в этот же день пировавшую ещё столицу. Авдотье Ивановне Чернышёвой в её убежище принёс весть о внезапном недуге государыни супруг.
   — Пронюхали, значит, что шашни откроются! — не без злорадной улыбки заметила генеральша Чернышёва, выслушав от мужа поразившее всех известие.
   Наступил октябрь месяц. Пётр I, недомогая в августе, весь почти сентябрь редко показывался, и то только на Неве, разъезжая в шлюпках под парусами. Но после сиденья в комнатах в усиленном тепле — для успешного леченья — стал государь чувствителен к холоду. Лихорадочное состояние почти не оставляло выздоравливавшего медленно государя; он сделался ещё более раздражительным и подозрительным. Окружавшие монарха поняли скоро, что остроты фигляров и шутников могут быть теперь особенно уместны для развлечения его величества. Вот и постарались на ассамблеях [358]устраивать шутовские дивертисменты, вроде разговора пары шутов, перекидывавшихся друг с другом остротами. На грубую соль этих острот обижаться не смел никто, и привыкли принимать их прогулки на свой счёт со смехом.
   На другой день Скорбящей назначил государь крестины у Ягужинского и был сам восприемником. На такой радости много пили. Так показалось даже голштинским придворным, привыкшим к тост-коллегиям своего герцога [359]. Государыня, побыв после обеда у родильницы, скоро уехала; немногие дамы тоже за её величеством удалились, кроме кумы «бой-бабы Авдотьи», сделавшейся душою мужского пира. Она развернулась, что называется, ухарски; шутя, смеша всех и задирая своего царственного кума замысловатыми шутками. Среди них внезапно вошли в залу два матроса и попросили позволения повеселить гостей пляской «с разговорами».
   Царственный кум милостивым манием руки разрешил весельчакам показывать свою умелость. Сперва принялись они плясать вприсядку с необыкновенною ловкостью.
   — Молодцы! — крикнул развеселившийся государь. — Жаль, что одну эту пляшете…
   — Мы и не это ещё спляшем, только бы приказали…
   — А что же умеешь ещё? Пляши!.. Я приказываю… валяй, что знаешь!
   Молодцы протанцевали менуэт парою. Тот матрос, что поприземистее, выделывал прекурьезные маханья, изображая даму. А другой, что повыше, разыграл в полном смысле драму любовных объяснений: вымаливание свиданья и за ним сближение двух любящих — ведя прямо aux derniers bonheurs [360].
   — Что такое ты там затеял? — спросил мимика царственный кум.
   — Камергерску повадку — силой заручаться…
   — Я те заручусь… смотри у меня! — вполголоса произнёс сердито хозяин.
   Мнимый матрос, наряжённый лицедей, подхватил свою даму в пляс и, вертясь в ускоренном темпе, будто не нарочно вылетел за дверь, треснувшись о притолоку, и, смешно кривляясь как бы от боли, ещё отпустил остроту, всех заставившую схватиться за бока. Он выговорил скороговоркою:
   — Этак, пожалуй, не угощают и за услуги чужим жёнам…
   Пока смеялись все этой выходке, плясуны ушли в переднюю и… совсем, за двери.
   На тему шутовских острот плясунов принялась рассказывать смешные прибаутки разбитная кума. Она чуть не после каждой своей забористой штучки обращалась к начинавшему скучать царственному куму с вызовом:
   — Да ты слушай, куманёк!
   Наконец ему надоело, и государь с неудовольствием встал.
   — Посиди ещё с нами… Чего спешишь?.. Али сам в мужья попал, так про бабьи увёртки не охоч слушать?
   Пётр улыбнулся принуждённо, сделавшись ещё мрачнее.
   Думали, что разгневала она государя; но он как ни в чём не бывало явился и в Прасковьин день к Ягужинскому на вечеринку. Даже очень приветливо ударил по плечу подскочившую куму-тараторку. Ей это показалось вызовом на новые выходки в том же роде, и опять гости принялись покатываться со смеху от прибауток бойкой Авдотьи Ивановны. К ней в этот раз пристала и матушка разбитная, «князь-игуменья петербургская», насосавшись «от гроздья» довольно изрядно.
   Вдруг прибывшие новые гости сказали, что близко начинается пожар. Царь встал, взял с собою Ягужинского и не велел расходиться, обещая зайти поужинать вместе.
   Авдотья Ивановна несколько было смутилась, но потом, уйдя на короткое время к хозяйке и выведя от неё Андрея Ивановича Ушакова, стала над ним потешаться. И он ей — чего не ожидали видавшие его обыкновенно угрюмым — наговорил много сальных прибауток. Пара эта даже не заметила прихода хозяина с державным кумом.
   Вместе почти с ними вступил в комнату и рослый плотный молодец в высоком парике, одетый в камергерский кафтан только с тою разницею, что у него правая половина была надлежащего красного цвета с золотыми галунами, а левая — жёлтая с серебряными. Став посредине, он, умышленно коверкая произношение, заявил, что он иностранец, служит разом двум господам и приехал сюда научить русских людей глаза отводить.
   — Таких, брат, проходимцев я не терплю! — ответил государь ему, при общем молчании. В это время вошёл камергер Монс.
   Вот прямо к нему и подлетел ряженый, начав длинную рацею. В ней он себя рекомендовал в высокую протекцию великому господину «бригадирского чина» — заученными фразами из прикладов. Фразы только были подобраны так, что оканчивались созвучиями и пересыпаны были сальными остротами.
 
Во твою, господине, протекцию себя повергаю
И такие же мощи, как ваша, желаю,
Аз европейские штаты не без пользы проходил
И плутовства всяческого штуки заучил:
Спознал како высшие благостыни доступати,
И за свой кредит магарыч великий имати,
Кому её требует что, добыть ухитримся,
Лишь достатками со просителем поделимся.
Ему, Бог с им, половина да довлеет
Зане силы и мощи нашея не имеет.
Аз же еже день, в том и обращаюся,
Кого бы исправный облупит хитряя стараюся.
Ранги высшие доступити, коли хочеши, не постоим,
Ради сим делом порадети, якобы своим,
Только заплати убо нам, что пристойно;
Да вознаградится труд наш предостойно.
А мы имеем все ключи ото всяких дверей:
В клети запертые входим, не трогавши верей;
Случится валяться и на хозяйской постели,
Когда хозяин бывает далече, на деле…
 
   — Мне-то что за дело до тебя!.. Отстань! Что ко мне пристал!.. Как будто я знаю твои мошенничества? — не без смятения вспылил Монс на дерзкого шарлатана.
   — Ты-то?! — крикнул он ему вдруг каким-то особенным голосом и, захохотав ехидно, бросился бежать, будто за ним гнались.
   Ловить его никто и не думал теперь, хотя всех поразила дерзкая выходка.
   Пётр сидел, подперши руками голову, и о чём-то глубоко задумался.
   Водворилось молчание. Уже при общем затишье монарх поднял глаза, осмотрелся вокруг и, видя, как садится на пустой стул Монс, ни к кому не обращаясь, проговорил:
   — А!
   Неприятное впечатление поспешила разогнать опять находчивая Авдотья Ивановна, громко спросив Андрея Иваныча Ушакова:
   — А у вас таких штукарей не попадалось?
   — Нет ещё, — ответил он будто спроста и продолжал рассказывать про старую свою службу: «как Митру брали».
   Слово за слово, и опять под конец вечера забылось все, и один из немцев голштинских, прощаясь с знакомыми, сказал:
   — Не правда ли, было очень весело?
   — На последках, перед заговеньем, всегда больше веселятся, — ответил Ушаков за того, к кому обращена была речь.
   Наутро государь уехал в Дубки, а по возвращении 2 ноября спасал матросов с разбитого бота и больше часа стоял в воде по пояс. Мокрый воротился монарх в оставленные Дубки, и всю ночь его била дрожь. К утру только согрелся он и заснул и, уже разнемогаясь, приехал в повозке в город. Отдохнув день, Пётр почувствовал себя лучше и вечером 5 ноября был в нескольких домах, но не подолгу. Въехав в Большую улицу, встретил государь всешутейшего с причтом, приумноженным новыми питухами.
   — Куда плетётесь, отцы?
   — На свадьбу хотим… к хлебнику… по соседству.
   — И я бы с вами… только без канальских шуток!.. Прискучили разные пройдохи… Пить — так пейте, а языку воли не давать…
   Вошли и сели за три стола.
   Компанию угощать стали. Сам отвёл в сторону поднесённую ему водку и просидел так, да и не особенно долго.
   В конторке у государя, теперь не так часто посещаемой, уже не дежурили денщики бессменно, а оставался на ночь один сторож, простоватый солдат Ширяев.
   Старый, честный служака все ожидал себе письма с родины, сам не позаботившись написать своим: где он теперь. Да писал ли он со сдачи в рекруты — это тоже вопрос. Между тем частенько говаривал он то тому, то другому: «Вот авось, даст Бог, напишут мне мои-то. Не совсем же, прости Господи, меня оставили?»
   5 ноября 1724 года, в четверг, в сумерки — только государь вышел со своего крылечка, а Ширяев запер за ним дверь — послышался несильный стук в эту дверь. Не торопясь Ширяев спустился и отворил.
   — Вот тебе письмо от твоих! — скороговоркою сказал ему, подавая запечатанное письмо, новый какой-то рассыльный высокого роста. В епанчу от вьюги он так укрылся, что не только впотьмах подслеповатому Ширяеву, а и зрячему не рассмотреть бы днём подателя письма.
   — Войди, голубчик, потолкуем… как там наши?.. Что они?
   — Я не знаю… С почты я…
   И сам зашагал прочь.
   Обрадованный сторож поспешил разрезать бумажную обёртку с его именем. Разрезал, глядит, а там ещё куверт с надписью: «В собственные руки его императорского величества — нужное».
   Обманутый в своих ожиданиях, старик только вздохнул да выговорил:
   — Эк их угораздило!.. к царю донесенье, а надписывали на моё рабское имя.
   Взял и бережно положил на стол к государю. Вечером, со свадьбы хлебника идя спать, завернул государь в конторку свою и, увидев на столе пакет с надписью «нужное», спросил:
   — Откуда?
   — С почты, — сказал рассыльный, — новые там все… на моё имя надписали, шутники… А я было обрадовался, разрезал обёртку да там вижу — вашему величеству!
   Пётр разорвал обёртку и стал читать с очевидною поспешностью и недоверчивостью. Пробежал, крикнул сторожу:
   — Зачем берёшь?.. Это письмо подмётное, которых я не велел принимать… Да, ладно… нужно вывести эти плутни… наговоры, будто бы шутками?.. Я отучу от таких шуток!..
   И, положив письмо в ящик стола, ушёл спать. Утром работая в конторке, государь совсем забыл про вчерашнее, да пришёл Ушаков и, сделав свой доклад, повернулся, чтобы уйти.
   — Ба! Вспомнил… Возьми и это с собой… Призови названных и допроси… Мне скажешь потом… В воскресенье, что ль?
   И, отпустив его, сам пошёл в Адмиралтейство. Прямо от государя с полученным подмётным письмом поехал Ушаков к Ягужинскому.
   Объяснив ему разговор свой с Петром, он заключил:
   — Я уже разметил, о чём допрашивать и кого.
   — Ладно… С маленьких начинай, да возьми в писцы Черкасова, Ивана; так все и найдёшь… Да засядь в кабинет… в дальнем.
   — Не учи… Сами знаем: как прихватить и кого… Соседа твоего хочется зацепить как-нибудь!
   — Нет… дальше куплементов у него с Монсом не доходило… Не трудись напрасно… Вместо него на главных напирай.
   — Знаю, знаю… Не советов просить заехал… а по дружбе… рука руку моет.
   — Да неужели я не умею ценить твоей дружбы, Андрей Иваныч!.. Ты, как вижу, обижаешься с чего-то на меня?
   — Я-то! Полно, Павел Иваныч… доказательство представить могу несомненное, что дружбы твоей ни на что не меняю… Не буду и пускаться следов искать, откуда залетело.
   — Да к чему же? Ведь ты уверен: кто подал, тот — скрылся.
   — То-то! Знай, что Андрей — не собака…— осклабившись, ответил Ушаков.
   Расцеловались, и гость уехал.
   Его сменила Авдотья Ивановна.
   — Знаешь, кто был? — спросил её Павел Иванович.
   — Видела. Кажись, Андрей.
   — А он тебя?
   — Не видел, я думаю… Я по кучеру его признала, сзади.
   — Намекнул, что не будет допытываться, кто подал.
   — Да уж его нет… Алёха сослужил полную службу своему ворогу.
   — И… ты думаешь — не увернётся?..
   — Тот-то?.. Как сказать?! Понял я — на Алексашку Меншикова намерен навесть подозрение… то есть упирать на одно хапанье общее… Поверь мне, её выгородить.
   — Тогда всем скверно…
   — Ни то, ни се, я тебе скажу.
   — Что ж пользы, что красавец улетит соболей ловить?
   — С ним коротка расплата, прямо по уложенью и новоуказным статьям… а дальше чтобы пошло, сомневаюсь.
   И он был прав.
   Призвал Ушаков Суворова да Смирнова с Михеем. Переспросил. То самое показали. Он дальше и не допытывался. В субботу никуда ни ногой: сидел взаперти и Самому не попадался.
   За обедней в Михайлов день [361]подошёл к государю с насупленным лбом.
   — Ну, что? Вздорные слова, не больше?
   — Побольше, государь… Мошенничество явное, и приличился слуга государынин, показывают… юрок. Можете его сами спросить: я велел его привести.
   — Хорошо… вечером… буду в застенке…
   Андрей Иваныч пошёл в крепость, посмотрел на ожидавших со страхом допроса с пристрастием и, взяв Балакирева одного, запер за собою дверь и сказал ему полугрозно, полушутливо:
   — Видишь… теперь не до шуток до твоих… Придётся шкурой отвечать: что за сильненькие письма перенашивал от Монса и к Монсу? Коли умён будешь… хочешь большего зла избыть… говори все, что знаешь про плутни Монсовы, и отпирайся насчёт сбреха дурацкого: зачем Монс не женится?.. А Сам коли сильно пристанет, скажи, что у него баб — хошь пруд пруди… «К чему тогда жениться!» — говорил, скажи. И то не вдруг. Делать нечего, повисишь немного… велю не сильно вытягивать… А коли впрямь все выболтаешь, не дыбой придётся разделываться… так и знай, на себя тогда пеняй.
   — Слушаю, — трепеща, выговорил Балакирев.
   — Будь покоен; лишнего тебя терпеть не заставлю… а не вздёрнуть — нельзя… сам увидишь… его уж расшевелили добрые люди достаточно… Да не робей… не теряй головы… Все от тебя да от стойкости твоей будет зависеть… Для того я по душе и говорю теперь… не запугиваю; больше ты вычитывай приносителей; можешь и князя помянуть, островского [362]… понимаешь — не будет худа тебе…
   Дав ещё несколько советов в этом роде, Ушаков вывел его и взял с собою, наедине беседовать, Суворова…
   Вышли они с ним уже при Черкасове, пришедшем, пообедавши, не торопясь записывать.
   Черкасов был иначе, чем сам следователь, расположен к Балакиреву; он не любил его и раньше, а теперь злобно смотрел на него и ругался.
   Смерклось. Зажгли огонь. Два заплечных мастера явились, и государь пришёл.
   — Как ты сюда попал? — грозно государь спросил Ивана Балакирева.
   — Грех меня попутал… приставлен к Монсу и сделался участником в его делах…
   — А какие дела его, — ты скажешь?
   — Такие, что и мне, как его стряпчему, знаю, беда должна быть… И не оправдываюсь я, великий государь… чувствую своё преступление перед тобою… помню милости все, и совесть давно уже мне не даёт покоя… Я заслужил казнь… и не стану оправдывать себя неведением… Раз принуждён; потом — сам делал… не отказываясь… Спервоначалу просил сжалиться надо мною… взять к себе… освободить от тяжкой службы на женской половине… Такова, видно, моя доля горькая!..
   — Не доля тут виновата, а ты сам… За сознанье собственное убавлю наказание, а простить, коли сам ты знаешь, что виновен… правда недозволяет. Запиши, Черкасов, его признание. В чём же ты больше всего предо мною проступился? Обманывал ты меня? — и сам устремил на виноватого тот самый в глубь души проникавший взгляд, от которого забила лихорадка Ивана от необходимости солгать.
   С дрожаньем в голосе Балакирев теперь признался:
   — Виноват!
   Петру припомнился случай внезапной болезни слуги, и он, вперив в кающегося взор свой, сказал:
   — Говори же искренно теперь: когда я, помнишь, тебя встретил у своих дверей и сказал ты, что к Монсу посылали, — ты нёс от него?
   — Нёс.
   Ушаков нажал незаметно ногою своею ногу бросившегося на колени перед государем Балакирева.
   — Что? — задал вопрос Пётр и сам наклонился к готовому отвечать.
   — Цидулу от Монса…
   Ушаков ещё сильнее нажал ногу говорившего.
   — Какую цидулу?.. к кому?
   — Монсову цидулу к… Павлову, с требованьем денег.
   — И не другую цидулу ты нёс? Не к тому, кто посылал тебя?-спросил государь.
   Нога Ушакова опять нажала ногу Балакирева.
   — Нет! — твёрдо оветил виноватый.
   — Из-за чего же ты так перепугался?.. Ведь теперь я уверен, что дрожь с тобой была от испуга, не от болезни.
   — От испуга, что отважился обмануть тебя, государь, памятуя твои милости… но я не смел ослушаться и командира, когда велел он отдать Павлову…
   — Какой это Павлов?
   — Паж бывший.
   — Ну… коли сам сознался, что обманул меня, и совесть мучила — получишь шестьдесят палок… на исправленье… Смягчится всё-таки наказание… А что же ты, смеясь, говорил — как показывают изветчики — Монсу незачем жениться… у него есть… Кто есть? И в каком смысле это говорено?
   — С дурости, государь… получал я для передачи Монсу от многих дамских персон цидулы надушеные и врал не знаемо что…
   — Врёшь… Ты вовсе не дурак, чтобы сказал ни с того ни с сего…
   — Истинно, государь… с дурости!
   Ушаков взял за руку Балакирева и подвёл к дыбе, шепнув: «Не бойся — не очень больно будет!»
   Балакирев сам разделся и протянул руки в ремни. Заплечные мастера ловко продели в хомут обе кисти, но кожу так приладили, что нажима сильного не было. Блок завизжал и поднял беднягу на четверть аршина от полу.
   — Не хотел сразу говорить… повисишь да скажешь правду!
   — Государь! — со стоном при ударе крикнул допрашиваемый. — Я с дурости говорил, потому что красавицы сами приходили и звать засылали… к себе его!
   Палач незаметно подставил под ноги висевшему полено для опоры, когда государь, поворотясь спиной, пошёл в заднюю комнату с Ушаковым.
   Из задней крикнул Пётр:
   — Говори же правду! Бей!
   Удар палача дан был о перекладину, а Балакирев закричал, что другого не может припомнить. Таких ударов по перекладине дано ещё четыре, и висенье продолжалось минут с пять, пока последовал приказ Ушакова: «Спусти — оденьте его!»
   Переспрос Суворова, Ершова, Смирнова и Столетова не прибавил новых фактов к следствию, кроме ссылки на Поспелова.
   — Одного остаётся взять, — сказал Ушаков, когда государь уходил.
   — Возьми… Только ночью… без огласки.
   — Слушаю-с! — с поклоном ответил Ушаков. Пётр пошёл из крепости к Поспелову. Оттуда государь воротился только в девять часов вечера. У себя он нашёл в общей зале государыню с детьми; дамы сидели тут же и слушали рассказы камергера Монса, в этот вечер особенно бывшего в ударе. Он не успевал договорить одного интересного анекдота, как, по просьбе продолжать, начинал новый, ещё занимательнее. С каждым новым анекдотом рассказчик выказывал больше остроумия и находчивости. Государь присел в сторонке, ответив милостиво на вежливый поклон рассказчика, и с улыбкою выслушал ещё три пикантных анекдота, возбудивших общий непринуждённый смех.
   Услышав конец повествования, государь спросил:
   — Который час?
   — Десятый…
   — Пусть дадут ужинать.
   Подали ужин, и рассказчик разделил его с царскою семьёю, перебрасываясь шутливыми словами с его величеством, не выходившим из-за стола после кушанья несколько дольше обычного.
   — Ну, теперь пора спать! — вставая, сказал Пётр и направился в свою конторку, как обыкновенно делал он перед сном.
   Камергер, раскланявшись, отправился тоже к себе. Разделся. Набросил на плечи свою красную шубку, заменявшую халат, и закурил трубку.
   Вдруг — стукнули в ворота. Кто-то вошёл на крыльцо, и шаги его раздались по жилищу камергера.
   Вошёл в полной форме и с нарвским знаком [363], в шарфе генерал-майор Ушаков.
   — Я за тобой, Вилим Иваныч… Вот приказ взять тебя…
   Камергер побледнел, но, не возражая, поднялся с места и хотел одеваться.
   — Ты в этом ночь можешь пробыть; завтра принесут, во что одеться…
   — Да куда ты возьмёшь меня… чрез Неву?
   — Нет ещё… у себя в доме посажу.
   — А ответишь, если спрошу, за что?
   — Почему не так… Донос подан на Балакирева, что переносит…
   — Понимаю… что ж он: струсил и всех предал?..
   — Никого… да о других не заботься… лучше тебя укроют… Прямо мне только передай, что может после попасть и… не в мои руки…
   Монс молча показал на стол. Из него Ушаков вынул пачку цидул: десятка полтора всего. Пересчитал вслух и положил в карман.
   Монс оделся и, не сказав больше ни слова, молча подал Ушакову шпагу и пистолеты.
   Набросив шубу на плечи, Монс остановился в светлице своей и дал ключ от двери спальной-кабинета.
   Ключом этим Ушаков запер дверь и припечатал своею печатью.
   Затем они вышли вместе с пленником. Его провёл к себе Ушаков, всего чрез три дома, по Большой улице. Ввёл в заднюю комнату; указал на диван… Велел подать на стол свечу, со съёмцами [364], отвесил поклон, вышел и запер за собою дверь на ключ.
   Монс погрузился в мрачное раздумье, наклонив голову.
   Долго ли сидел он так, не знал: ему было не до того, чтобы считать время. Вдруг голос: «И ты тут!» — заставил привскочить камергера. Он, вытянувшись, поднял голову.
   Ему прямо в глаза смотрел гневный государь, и взгляд его был до того грозен, что Монс почувствовал словно дрожь в сердце. Он представил себе, что этот гнев возбуждён предательством. Ушакова, передавшего чужие цидулы из стола.
   Пленник зашатался и без чувств упал на руки вошедшего с Петром Ушакова. Двухчасовой обморок едва перервали усердные усилия призванных врачей. Приведя Монса в чувство, они удалились на время, чтобы приготовить бинты и прочее к открытию крови, боясь нового сильного прилива к мозгу.
   — Предатель! — прошептал слабым голосом Монс. — Я думал, что ты человек с совестью… Не меня погубил ты!.. Я о себе не забочусь и не прошу пощады…
   — Вот твои письма, — отвечал Ушаков, оставшийся при Монсе после ухода Петра, — они все… считай сам. — Одушевлённый мгновенно вспыхнувшею жизнию, Монс схватил цидулы, пересчитал и хотел съесть.
   — Легче и скорее можно уничтожить… Я нарочно велел печку затопить… Бросай сам и будь покоен.
   — Виноват… Умру теперь спокойно, — сказал Монс и бросил в яркий огонь цидулы, мгновенно вспыхнувшие.
   — То-то и есть: молодо ещё — зелено! Мы, старики, так скоро головы не теряем. Тебя и сестру твою обделаю на илучшим образом… до последней взяточки покажем. А о том… нишкни… все гладко и чисто… Не тот, говорю, предатель будет у меня, кого вздёргивали, а тот, что турусы на колёсах подпускал!.. Пророков да лицедеев подсылывал…
   Вошли подлекаря и стали обнажать руку Монса. Он не противился. Крови пустили фунта два и тогда уже завязали руку.
   Переговорив затем с пленником своим один на один, Андрей Иваныч Ушаков оставил его, велев приготовиться ехать в кабинет, где государь уже принялся перебирать бумаги.
   Разбор продолжался во весь день. Целые ворохи памяток лежали уже перед Петром, перечитанные и помеченные им. Вот и истощился запас. Перед великим Петром развернулась целая сеть утончённых плутней, подкупов, взяток, хапанья и требований в счёт будущих благ, чтобы замолвить слово или направить к успеху проигрываемое дело.
   Стало смеркаться, когда отправился обедать царь-работник, проникший в тайник более всего ненавистного ему взяточничества. Преступления несомненные и Монса, и сестры его старшей были ясны как день.
   Уходя, царь велел привести в кабинет виноватого камергера, одного, для личного допроса.
   Утомлённый испытанными треволнениями и ослабленный потерею крови, Монс в ожидании прихода государя заснул. Пётр, войдя в кабинет и найдя виноватого спящим так спокойно, долго наблюдал выражение лица его. Оно было совершенно бесстрастно — сон крепкий и ровный.