А Салахов почему-то стал смеяться и долго смеялся, не знаю уж, что ему показалось смешным. Отсмеявшись, он извинился, мол, время твое драгоценное отнимаю, да что поделаешь, служба есть служба, и каждый должен с честью нести ее. Разумеется, разумеется, согласился я, против умного слова возразить нечего, ясное дело. И тут Салахов сказал, что речь не о талантах А. Г. и его бесспорной образованности, это дело известное, но говорят, что он позволял себе кое-какие выпады, болтал кое-где о чем не следует.
   Братец, сказал я в сердцах, я целую жизнь прожил с ним бок о бок, и семьями мы дружили, и ни разу, ни единого разу не слыхивал, чтобы он лишнее слово сказал, это сдержанный, корректный человек и великий труженик, только и занят тем, что пишет и черкает, черкает и пишет, надо совершенно не знать его, чтобы поверить в это злостные сплетни.
   Салахов удивленно приподнял одну бровь, от чего другая низко опустилась, и сказал, что, мол, а я и не знал, что вы были друзьями, и добавил - "жаль". И что, спросил он, А. Г. так-таки ни разу и не сказал ничего предосудительного?
   Ни разу, сказал я, ни полраза, могу поклясться чем хотите. Это благородный, добрый человек, все свои трудом заработанные деньги он раздавал сиротам, калекам, неимущим.
   Салахов посмотрел на меня удивленно и внимательно, как будто видел впервые, и расхохотался. Странный это был смех, как будто сто петухов собрались вместе и разом закукарекали. Откровенно говоря, никогда не приходилось мне слышать, чтобы так смеялись, и я подумал, интересно, с чего это его так разобрало, чем это я так развеселил его, что такого особенного сказал? Этого я так и не уразумел, ибо Салахов переменил тему, заговорил о погоде, о небывало снежной зиме, сказал, что в такую непогоду сидеть бы дома да распивать чаи, худо тем, кто в такой холод не дома.
   Он нажал на кнопку вызова, и женщина, что давеча подавала нам чай, вошла с каким-то свертком, подошла и положила его передо мной. Салахов сказал, что в свертке любимое печенье вашей дочери, отнесите ей, пусть ест на здоровье и поминает дядю Адыля.
   Я отвечал, что, ей-богу, не стоило беспокоиться, я бы и сам достал, а он, ничего, мол, никакого беспокойства, не можем позволить, чтобы известный в стране писатель бегал по магазинам в поисках какого-то пустякового печенья, и тому подобные прекрасные слова.
   По том Салахов взял из стопки на своем столе лист белой бумаги, протянул мне и сказал: у меня к вам просьба, дорогой Сади Эфенди, напишите на этом листке все, что говорили здесь об А. Г.
   "Да что же я такого сказал об этом несчастном?" - спросил я, смутившись духом. И В ответ на мой жалкий вопрос закукарекало уже не сто, а сразу тысяча петухов.
   У меня даже уши заложило.
   Пишите, что говорили, сказал, отсмеявшись, Салахов, что он ваш ближайший друг, что вы дружите домами, что вы бессчетное множество раз бывали вместе и никогда не слышали, чтобы А. Г. сказал что-либо предосудительное.
   "И это все?" - спросил я.
   "И это все!" - весело подтвердил Салахов.
   Чего же лучше, подумал я. Дай слепцу два глаза, один прямой, другой кривой, он и рад. Я придвинул к себе лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и написал все так, как давеча говорил. Подписал и проставил дату. Салахов протянул руку, взял исписанный мною лист, положил перед собой, внимательно прочитал, сказал "очень хорошо".
   И я понял, что прием окончен, надо уходить, поднялся, попрощался за руку с ним и пошел к выходу. Он проводил меня до порога, и я, обнадеженный и удовлетворенный, вышел в коридор, взял у дежурного свой пропуск и спустился вниз. Внизу дежурный, увидев сверток у меня под мышкой, спросил: "Что это?"
   - Это мне товарищ Салахов печенье презентовал, - ответил я, улыбнувшись, и дежурный улыбнулся мне в ответ.
   ... Половина третьего ночи, я сижу за своим столом и при свете керосиновой лампы записываю в ученическую тетрадь события истекшего дня. И только сейчас, по истечении определенного времени, я начинаю понимать, что мне так резко не понравилось в этом сладкоречивом детине. Голос. Ненормально тонкий и пронзительный для мужчины голос. Закрыть глаза, так вообразишь, что это баба сварливая с тобой говорит, а никак не мужчина богатырского сложения, щекотно даже от этого голоса. Я стараюсь подавить в себе недоброе чувство и какое-то беспокойство, овладевшее мной, для которого, как мне кажется, нет ни малейшего основания. Потому что я написал об А. Г. все как есть, и, даст бог, он не сегодня-завтра будет отпущен домой, к жене и детям. По, всему выходит, что истекший день был благословенным днем, и надо славить его и радоваться, а не надрывать себе сердце.
   А теперь хорошо бы выйти из дому, спуститься во двор и подышать свежим воздухом, не годится так долго сидеть за столом, надо подвигаться.
   Знай я, что в половине третьего ночи, когда весь город видит сладкие сны, я повстречаюсь во дворе с Акопом, я бы с места не сдвинулся. Но откуда было мне знать это? Я встал, надел шубу и папаху и спустился во двор подышать воздухом перед сном.
   А на дворе - снег, и так красив он в голубом лунном свете. У меня на душе посветлело, я с наслаждением вдохнул полную грудь ночного морозного воздуха.
   Господи, какая божественная ночь! Нет, не так уж плоха наша жизнь, если хоть изредка дарит нас такой вот красотой, ради этого, право же, стоит жить!
   Я дважды из конца в конец прошелся по двору, с невыразимым удовольствием вслушиваясь, как похрустывает свежевыпавший неубитый снежок под ногами, и тут вдруг услышал голос за спиной.
   "Добрый вечер, мирза", - сказал голос, и я узнал в нем голос Акопа, соседа, этого плута и сына плута. Покоя и умиротворенности божественной ночи как и не бывало, я, сжался весь в предчувствии беды и сказал себе, что если он опять станет задираться, я влеплю ему оплеуху, да такую, чтобы кровь из носу хлынула. Я обернулся - это, действительно, был Акоп, легко одетый, он, по-видимому, шел из уборной во дворе, ибо в руке у него была афтафа*.
   ______________ * Афтафа - кувшин для омовения.
   - Да сопутствует тебе удача, Акоп, - отвечал я на его неожиданное приветствие, - чему обязан?
   - Да так, - сказал он, - просьба у меня к тебе сердечная, не откажи, ради всех святых...
   - Клянусь тебе, - сказал я, - клянусь тебе дорогими могилами, я постараюсь исполнить твою просьбу. Изложи ее.
   Акоп прокашлялся и непривычно смущенно сказал:
   - Пойдем ко мне, посидим полчасика. Помереть мне!
   - Ты что, Акоп, уже три часа пополуночи, твои домочадцы спят, грешно сон нарушать, не могу я.
   Акоп шагнул ко мне и умоляющим голосом сказал, что это ничего, что дети и жена спят в комнате, а мы на веранде посидим, они не услышат, и если ты не хочешь, чтоб нынче ночью сердце мое разорвалось надвое, то уважь мою просьбу, пойдем.
   Что возразить на это? Я посмотрел на серебристо мерцающий снег под ногами, посмотрел на звезды над головой, посмотрел на Акопа, который стоял с афтафой в руке, и сказал: "Ну, что же, будь по-твоему, пойдем!".
   Старинные часы пробили два, часа ночи. Больной оторвался от строк Сади Эфенди, написанных старинным алфавитом, прекрасным округлым почерком, и откинулся в кресле. Не то, чтобы чтение утомило его, cкoрее, ему захотелось, как говорил Сади Эфенди, дух перевести. И почему-то он ощутил настоятельную потребность расстаться ненадолго с Сади Эфенди, оставить его один на один с этой ясной, морозной ночью, с пушистым свежевыпавшим снегом и колкими звездами в небе, с глазу на глаз с соседом Акопом.
   Больной всем своим нутром чувствовал, что эта заснеженная ночь стала, быть может, одним из счастливейших моментов в прекрасной и трагической жизни Сади Эфенди, и следуя дальше, он вроде как оторвет поэта от этой ночи, от звезд, снега, счастья, и приблизит развязку...
   Больной прикрыл глаза и забылся. Сади Эфенди и Акоп застыли на несколько мгновений в звёздном свете морозной ночи.
   Посидев так, больной поднялся и, преодолевая слабость и головокружение, сделал несколько шагов к окну, раздвинул портьеры и приложился ладонью правой руки к стеклу; легкий озноб прошел по его телу, стекло было холодное, как лед, и лед этот словно бы пристал к ладони, вошел в руку и распространился по всему телу: больной ощутил в грудной клетке отрадную прохладу и свежесть, как если бы он покинул эту теплую, со спертым воздухом комнату, чудом очутился на вершине горы и вдохнул полную грудь чистейшего озона.
   Салахов Адыль Гамбарович... Не тот ли это Салахов, которого в рассказе о странной смерти Зульфугара поминал Махмуд?.. Злой гений, душегуб старика... И этот наш новый жилец, что въехал недавно в квартиру во втором подъезде, пышноусый, статный старик, его фамилия ведь тоже Салахов?..
   Эх, Сади Эфенди!.. Ты же все видел, все слышал, все понимал - как же тебя угораздило сунуть голову в волчью пасть?!
   Больной вздохнул и потер себе глаза. Ведь ясно же, как божий день, что весь ритуал любви, признания и почтения был разыгран с одной-единственной целью - усыпить бдительность поэта и заполучить эту самую страницу, где он своим прекрасным почерком признается в дружбе с А. Г., в том, что они встречались, разговаривали подолгу и были во всем согласны друг с другом. Это ли не доказательство в руках демагога?
   Больному вспомнился сон Сади Эфенди, вспомнился болезненно ярко и резко, как если бы он сам пережил этот сон. Плачущий мужчина обернулся к нему от темного окна, помахал ему рукой и постепенно исчез, растворился в беспросветной пустоте.
   Открылась дверь в комнату, и послышался сонный и недовольный голос Замины:
   - Ты еще не в постели?! - она, щурясь, посмотрела на часы. Больной обернулся, посмотрел на жену, которая стояла на пороге босая и в ночной сорочке, молодцевато выпрямился и сказал бодрым голосом:
   - Слушай, жена, а я ведь, похоже, совсем здоров. Ну, совершенно здоров!
   Замина осуждающе покачала головой, подошла к мужу и коснулась его лба тыльной стороной ладони.
   - Температуры нету, - сказала она. - Но посмотри, который час?! Спать, спать, да поскорей!
   - Ради всех святых, - умоляюще сказал больной, - у меня тут на полчасика работы осталось. Ты иди, а я дочитаю, приду.
   Он посмотрел на разрумянившееся со сна лицо жены, на большие, темные, миндалевидные глаза, опушенные густыми длинными ресницами, на голубую ночную сорочку, на открытые полные руки и, умилившись неожиданно для себя, наклонился, взял руку Замины и прижался губами к тёплой ладони: тепло женской руки проникло ему в кровь и разлилось по телу приятной истомой.
   Замина свободной рукой погладила его по голове, провела несколько раз по волосам с проседью, и ей показалось, что мужнина голова уменьшилась, стала величиной с детскую головку.
   - Ну и хитрец же ты у меня! - сказала она. - Не так, так эдак, а своего добьешься!
   Больной, умильно улыбнувшись, заглянул ей в глаза.
   - Ладно, - сказала Замина, - сиди. Но недолго, умоляю, пожалей себя, не искушай судьбу, ты ведь еще очень слаб.
   Она поцеловала мужа в щеку и вышла, бесшумно притворив за собой дверь и оставив в комнате легкий и слегка влажный аромат, как если бы где-то тут поблизости расцвело два-три нежных пахучих цветка.
   Больной вернулся на свое место, сел в кресло, воровато оглянулся на дверь, прислушался, утих ли шум в прихожей, и удостоверившись, что жена уже улеглась, нагнулся, достал из своего тайника под креслом последнюю сигарету и закурил.
   "Акоп с афтафой в руке прошел вперед, я же, одетый, как в северную экспедицию, в меховой шубе и бухарской папахе, последовал за ним, и мы пришли в квартиру Акопа на первом этаже, в небольшую застекленную веранду, за которой, по-видимому, была еще одна комната. Никогда до этого я не бывал у Акопа, как, впрочем, и ни у кого другого в нашем доме и во всем квартале, и, откровенно говоря, был приятно удивлен открывшимся взору убранством этого довольно убогого жилища. В лютую зимнюю пору на веранде у Акопа цвела весна. Мне и во сне не приснилось бы, что таким количеством цветов можно уставить эту крошечную веранду. На подоконниках и вдоль стен в больших и малых горшках, корчагах и кадках цвели китайская роза, лилия, узанбарская фиалка, герань, стояли пальма, фикус, аспарагус и множество других неизвестных мне растений. Несказанная красота, благодать, благословенный, райский уголок!.. И какой порядок, какая чистота, какой во всем отменный вкус!..
   Акоп заметил мое откровенное восхищение и, заметно польщенный, помогая мне раздеться, повторил несколько раз:
   "Да, мирза, цветы - это услада глаз, отдохновение души". "Воистину так, - отвечал я ему, - но ведь надобно умение, чтобы вырастить их, дело это тонкое, многотрудное, талант особый нужен для этого, не каждому дано!..
   Слова эти, как нельзя более пришлись по душе Акопу, он повесил на гвоздь мою шубу, внёс из комнаты плоскую подушку, положил ее на сиденье стула и, предупредительно взяв меня под руку, усадил за круглый, накрытый белоснежной скатертью стол.
   Вот что доложу я вам, судари мои, одна из причин, из-за которой ты не в силах со всею подобающей решительностью отказаться от пагубного зелья, это превратности судьбы. Ибо не будь превратностей судьбы, мне не пришлось бы сегодня в неурочный час встретиться с Акопом и поневоле оказаться его гостем. А он, мой сосед, которого я всегда избегал, и избегал не без оснований к тому, выказывал сейчас такое ревностное, такое горячее гостеприимство, так радовался и волновался, что я не на шутку встревожился за его сердце, переусердствует, подумал я, и грохнется сейчас с сердечным приступом, чего доброго. Беды не оберешься.
   Усадив меня с надлежащей учтивостью, Акоп прошел за большой кухонный шкаф, который разделял веранду на две неравные части, и я услышал плеск воды, он мыл руки под краном. Тут он, конечно, сплоховал, ему бы следовало прежде руки помыть, а потом уже касаться гостя и его одежды, от излишнего усердия он поступил наоборот. Ну, да ладно, не будем привередливы, им же движут самые лучшие чувства. Он вымыл и вытер руки, после чего вышел из-за шкафа, играющего роль перегородки, и многозначительно произнес: "Сию минуту!" Я сидел, ждал, любовался цветами. Спустя некоторое время из-за шкафа-перегородки вышел Акоп с подносом в руках, уставленным тарелками с холодным мясом и разной зеленью и бутылкой водки. Сегодня, как я погляжу, у меня особое везение на подносы. Может быть, подумалось мне, сегодня день рождения кого-нибудь из детей, и мой сосед решил и меня на радостях угостить?
   Что за притча, Акоп, спросил я, с чего бы это? Не задавай вопросов, отвечал он, не спрашивай ни о чем, нам с тобой обоим не спится, а ночь долгая, до утра времени много, так почему бы армянину с мусульманином не сесть по этому случаю за стол и не выпить, благосыовясь, тутовки? Ей-ей, дело богоугодное, творцу единому, что над нами над всеми, это понравится.
   Я засмеялся и сказал: браво, отличная мысль, почему бы и нет, но смотри, Акоп, неровен час, ты мне свинину скормишь?! Никогда, поклялся Акоп, никогда в жизни не станет он мусульманина потчевать свининой, он знает порядок, и на столе перед гостем в тарелке в отварном виде самая что ни на есть молодая телятина, так что будь спокоен.
   Хорошо, коли так, сказал я, а сам покосился на бутыль с водкой: что, как напьется плут, подумал я, и снова закуролесит, поносить меня, чего доброго, станет, и все наше распрекрасное застолье полетит к, чертям? Ибо что бы он тут ни говорил, а нельзя же забывать, что это Акоп, и надежд особых на него возлагать не приходится, сорвется - нипочем не удержишь. Но, с другой стороны, как же встать и уйти? Неприлично, как ни крути, недостойно, попросту невозможно. И посему я предался воле провидения и остался, и будь что будет, ушел же я сегодня (и не как-нибудь, а с честью, надо признать!) от такого человека, как Салахов, ушел счастливо и, вернувшись домой, нашел в добром здравии свою дорогую жену, и этот вдвойне счастливый день не мог закончиться бесславно, это было бы несправедливо.
   Акоп между тем нарезал хлеба, расставил тарелки на круглом столе, принес вилки, обтер одну чистым полотенцем и положил ее на мою тарелку. Мирза, спросил он, ты как привык - ешь и пьешь или пьешь и закусываешь? Спросил - и весь внимание: ждет ответа.
   Я понял, что вопрос этот для него принципиальный, и спросил в свою очередь: а ты. Акоп? Пока не опрокину ста граммов, кусок в горло не идет, признался он. А я тоже, как ты, сказал я ему, пока не выпью, не только что кусок, а и воды глоток не проглочу.
   Ответ мой привел в восторг Акопа, он так и расцвел, казалось, сейчас пустится в пляс, прищелкивая пальцами. Откуда ему знать, что я - непьющий и что если случится мне выпить разок-другой в год, то разве что от очень хорошего настроения. Но сегодня, решил я, я буду пить наравне с Акопом, сколько он, столько и я, и посмотрим, что из этого получится. Ведь вот обычай прекрасный у армян заливать горе-беду отрадным зельем, выпьют стакан-другой и придут в равновесие. А как мы, мусульмане, поступаем в жизненных невзгодах? Жен посылаем в мечеть с пожертвованиями, чтобы помянули нас там в своих молитвах.
   Акоп, еще не присев, все возился, накрывая на стол, откупорил, наконец, бутылку и попросил у меня дозволения сесть. Я, говоря откровенно, немало подивился такой церемонности и отвечал: что за слова такие, кум Акоп, конечно же, садись, ты хозяин, я гость, сидеть нам, стало быть, друг против друга. И опять он обрадовался, как дитя, уселся, подцепил моей вилкой отменный кусок телятины и положил ее мне на тарелку. Потом поднял свой стакан, и я приготовился слушать длинную-предлинную здравицу, на которые, как это известно, армяне и грузины такие мастера, но Акоп сказал коротко: мирза, сказал он: давай выпьем за то, чтобы наихудшие дни нашей жизни были не хуже этого.
   Мудрые слова! Право, не ждал я таких слов от соседа Акопа и был, тронут до глубины души. Ибо слова эти в настоящее время должны бы ежедневно повторять все люди. Умные слова, прозорливые слова, да!..
   Акоп, сказал я, живи и здравствуй тысячу лет, видит бог, ты истинный мужчина и добрый сосед, я тоже пью за твое здоровье и здоровье твоей семьи, твоей супруги и деток... Нет, сказал Акоп, нет, мирза, не вали все в одну кучу, давай выпьем за мою здравницу, а потом слово за тобой, за что хочешь, за то и выпьем.
   Акоп залпом выпил свой стакан, а я - полстакана, очень уж крепкая тутовка, все нутро мне, как огнем, обожгло. Но прозрачна, надо сказать, как слеза, чистейшей перегонки, такую водку я пивал раза два в юные свои годы, когда гостил в Тбилиси у своего грузинского друга. Я взял поспешно кусок хлеба с сыром, но не успел заесть и загасить огонь, как Акоп повторно наполнил доверху наши чарки и сказал: пей сколько пьется, дело это не принудительное, а добровольное, что же до меня, сказал он., то сегодня ночью я упьюсь до чертиков, потому как давно не пил и очень заскучал, мирза...
   Нельзя сказать, что Акоп не владел нашим языком, нет, говорил он вполне грамотно, ничуть не хуже Мухтара Керимли, но он то и дело вставлял в свою речь такие армянские словечки, как "ара", "эли", чем очень меня смешил, и я от души смеялся. Мы выпили по второму кругу за мою здравицу, и я почувствовал, что пьян, что голова кружится, и принялся за холодную телятину. Нежное мясо, сдобренное пряностями, оказалось на редкость вкусным, давненько не едал я с таким аппетитом, так что даже Акоп приметил это и раза два повторил: "Нуш!" - "На злоровье!".
   Акоп наполнил стаканы по третьему разу, посмотрел на меня и говорит: мирза, а я ведь виноват перед тобой, стыдно мне в глаза тебе смотреть, черно лицо мое от греха.
   Пусть у врага твоего лицо почернеет, сказал я, что ты такое говоришь, помилуй бог!.. Обижал я тебя, мирза, сказал он, разок-другой глупостей кажется, наговорил тебе, грубил, прости, если можешь, язык мой проклятый, как перепью этого окаянного зелья, так власть над собой теряю, не ведаю, что творю... Да нет, Акоп, я что-то не припомню, чтобы ты мне слово обидное сказал... Правда, мирза? Правду ты говоришь, что ли? Помереть мне - правда?! Акоп так разволновался, что я испугался за него. Помереть тебе - правда, заверил я его, чистейшая правда! Тут Акоп призадумался, смотрю, лоб себе потирает, как будто вспомнить что то хочет. А я не дал ему думать - нечего вспоминать, мы с тобой, говорю, ни разу еще друг другу не сказали слова обидного, слова горького, слова тяжелей розового лепестка, правда, Акоп, клянусь совестью. Повеселел он лицом, вздохнул глубоко и говорит, что, ей-богу, правда, кому-кому, а тебе я в жизни худого слова не скажу, потому как ты аксакал нашего двора, и все соседи твоим именем клянутся, мирза, и я к тебе особое уважение питаю... И эта великолепная папаха весьма к лицу тебе, продолжал он, кивая на мою бухарскую папаху, где ты купил ее? Я отвечал, что каракулевые шкурки мне из Самарканда привезли, а папаху сшил уста Аванес с Базарной улицы, известный в городе шапочник.
   Акоп почел за должное заново наполнить наши стаканы и провозгласить тост за здоровье уста Аванеса, который сшил такую замечательную папаху, ибо по работе видно мастера, а раз это мастер, то, стало быть, настоящий мужчина.
   Мы с тобой тут сидим и пьем в свое удовольствие, продолжал Акоп, а бедный мастер спит себе дома и знать не знает, что его в этот час добром поминают. Давай же выпьем за него, чтобы жил во здравии много лет и шил как можно больше таких великолепных папах на радость мужчинам. Ибо что есть мужчина без папахи? Ничто. Хоть на свалку вышвырни его, никто не хватится. Потому что красота мужчины в его папахе. Воистину так. И мы выпили.
   Но вот что примечательно - после третьего стакана тутовки головокружения как не бывало и все вокруг вернулось на свои места, а опьянение - оно не то, чтобы прошло, а стабилизировалось, и уж я, сколько ни пил, не пьянел.
   После третьего стакана мы сделали короткую передышку, поели вкусного мясца, Акоп тоже слегка пощипал его, я же снова залюбовался на зимний сад, сотворенный на этой крошечной веранде, и в сердце своем восславил Акопа... Ибо зреть роскошные цветы в эту зимнюю пору - подлинное, ни с чем не сравнимое наслаждение!..
   Так посидели мы некий срок, отдыхая от возлияний, и Акоп говорит мне неожиданно: мирза, говорит он, что-то ты мне в последнее время не нравишься, какой-то ты весь не такой, не захворал ли ты, упаси, господь?
   Я посмотрел на него опасливо. Уж не хочет ли и этот вытянуть из меня что-то, подумал я, но посмотрел ему в лицо, посмотрел прямо в хмельные глаза и сказал себе: нет, человек с такими глазами неспособен заниматься доносами и прочей зловредностью, ни за какие блага не продаст он другого человека. Нельзя сказать, что захворал, отвечал я на его вопрос, хотя и сердце побаливает, и бессонница, как видишь, одолела. Но дела мои, кум Акоп, нехороши, весьма нехороши, кое-какие мерзавцы жить не дают, дышать не дают; так-то, кум Акоп.
   В ответ, на эти мои слова кум Акоп выразительным жестом опустил свою пятерню на стол, сдвинул брови и, грозно сверкая глазами, сказал: покажи мне этих мерзавцев, и я им глотки повырываю вот этой своей рукой и под ноги швырну!.. А до остального тебе дела нет.
   И тут, судари мои, не знаю уж, какой меня бес попутал или тутовка проклятая ум вышибла, или, может, бог ненадолго лишил меня разума, но я открыл рот и самым подробнейшим образом рассказал Акопу все, что произошло со мной минувшим днем.
   И как бы, вы думали, отреагировал на мою исповедь кум Акоп? Стал утешать, внушать надежду, подбадривать, мол, бог велик, не допустит, чтоб свершилась несправедливость, не тужи, образуется все, даст бог?.. Ничуть не бывало!.. Кум Акоп молча схватил мою руку, поцеловал ее, потом уронил голову на стол и заплакал навзрыд, как дитя. А я, растерявшись до невозможности, стал винить себя в душе в неуместной болтливости и, дотронувшись до его патлатых косм, стал уговаривать, как ребенка, взять себя в руки и не рыдать так безнадежно, ничего же пока не случилось, я - вот он я, жив-здоров, сижу тут с тобой, пью и ем, даст бог, образуется все. Но Акоп, не слушая, продолжал плакать, и я не знал, куда себя девать.
   Наконец, он поднял заплаканное лицо, тыльной стороной ладони осушил мокрые глаза и сказал: знаешь, почему я плачу? Почему, спросил я в некотором недоумении, ибо мне казалось это очевидным и без вопросов. В давешнем своем рассказе ты фамилию назвал и брата мне покойного напомнил, его тоже Салахом звали, упокой, господи, его душу. Акоп взял свой стакан и осушил его до дна. А ты ничего не бойся, сказал он, верблюд большой, да слон побольше будет, не посмеют они замахнуться на тебя, а ежели что, тот же секунд в Москву телеграмму отобью, так, мол, и так, и будь спокоен, там разберутся, покажут им, где раки зимуют.
   Ты не кто-нибудь, ты - Сади Эфенди, слава твоя впереди тебя бежит, все тебя знают, за здоровье твоего ребенка молятся, потому что ты святой человек, бедных не чураешься, обездоленных не оставляешь заботой своей.
   Акоп выговорился, и мы посидели молча какое-то время. Потом он посмотрел на меня печально и сказал: мирза, да хранит нас от худого дня единый бог, что над нами, но ничего в этом мире нельзя знать наверняка, неизвестно, какой стороной жизнь обернется, но ты крепко-накрепко запомни, что у тебя здесь, в этом дворе, есть сосед, который родней кровного брата, имя ему Акоп. И что бы с тобой ни случилось впредь, знай, что у тебя есть опора и защита, будь уверен, в обиду я тебя не дам, и пусть не Салахов, пусть сам черт и дьявол - всем глотки за тебя повырываю и под ноги швырну...
   Я посмотрел в глаза куму Акопу - и понял, что правда это, повырывает и под ноги швырнет. Давеча глаза его показались мне глазами захмелевшего агнца, но сейчас в них не оставалось ничего от овечьей томности, с такими глазами можно идти на врага, подумал я, и решил, что хватит, надо вставать идти домой. Но только я собрался открыть рот, чтобы поблагодарить за гостеприимство и попрощаться, как кум Акоп, словно бы читая в моих мыслях, стал умолять не спешить, не уходить, а посидеть с ним и распить еще одну бутылку водки, там в шкафу, сказал он, последняя стоит.