- Три. дня тому назад у Самандарова на слизистой оболочке двенадцатиперстной кишки образовалась опухоль величиной с горошину... А этому идиоту и невдомек пока. - Кирликир открыл закрытый глаз и посмотрел в оба на собеседника, - и будущему больному почудилась в этом взгляде укоризна. - Я знаю, как кого назвать, ты не беспокойся. Умного с глупцом не спутаю, уж будь надежен на этот счет. Ты, к примеру, не так, чтобы был умен, но человек хороший, это без сомнения. А Самандаров кругом дурак. И отец был дураком, и сам дурак. Хочешь знать, почему? А вот выслушай и рассуди сам. У Самандарова дома денег восемьсот тысяч. И не в старых рублях, учти, а в новых. Я уже не говорю о золоте и бриллиантах, которые он прячет в отцовском доме, в Агдаме. И все это богатство нажито на табачной фабрике, вот на этой пресловутой "Авроре". За счет не сортных добавок... Попросту - отравы. Смекаешь? Отравляя людей, он наживал себе деньги. Нет, ты пойми меня правильно! Я не против предприимчивости. Умелому - и слава, и благо!.. Люди цеха левые открывают, торгуют, наживают, проживают... До них мне дела нет!.. Опять же, умелому - дай бог! Такие нынче времена, что приходится вертеться, да, да! Ты по себе не суди, ты растяпа, анахронизм по нынешним временам. Не можешь штанов приличных себе купить! Ну да не о штанах сейчас речь. Этот мерзавец, я о Самандарове говорю, взял себе за правило каждое лето ездить в Сочи или Кисловодск. Положит себе в карман тысяч тридцать и вроде бы сердце больное ездит лечить. Растлевает с помощью своих проклятых денег пятнадцати-шестнадцатилетних девочек, а потом возвращается домой, к жене своей. А я ведь предупреждал его, я во сне к нему являлся, тоже ведь душа у меня не железная, пугал его, увещевал, будь мол, человеком, имей жалость к малым, неразумным детям, не ломай им жизнь, а то ведь поплатишься, ах, как поплатишься за все свои мерзопакостные дела!.. Да что толку, с дураком говорить! Знаешь, что он отвечал мне? Трепись больше, говорил он мне, я тебя, как облупленного, знаю, ты из ОБХСС нашего района, за язык меня тянешь, выведать кое-что хочешь. Каков! Ну что с этаким дураком говорить, а, сосед? И вот - результат. Через шесть месяцев горошина вырастет и станет с куриное яичко, и пойдут метастазы по всему желудочно-кишечному тракту, оттуда - в легкие... и капут! Оплачут, отпоют - и в землю закопают. Налей, прошу тебя, а то совсем настроение испортилось... - и Кирликир нервно прочистил себе горло.
   Будущий больной сидел оглушенный всем, что сейчас услышал. Услышь он это от кого-нибудь другого, нипочем бы не поверил, поклеп, подумал бы, клевета, гнусная ложь. Ибо Самандаров, проживающий в третьем подъезде их дома, по мнению всех окружающих, был одним из достойнейших и порядочнейших в мире людей. Ну, жизнь, язви тебя в корень!.. Восемьсот тысяч рублей!... Кто бы мог подумать! Будущего больного дразнила эта цифра, у него словно в кишках пощекотали. Он вздохнул с откровенной завистью, налил себе водки, посмотрел в ярко-зеленые как молодой тутовый лист глаза Кирликира, на его красноватый, поросший редкой жесткой щетиной животик, и ясно понял, что этакое крошечное создание не может сказать такую огромную ложь, и все что он узнал сейчас о Самандарове, - быль, голая правда!..
   - Святая правда, сосед! - подтвердил Кирликир, читавший в его мыслях. И, нацелившись носом на стакан с водкой, он добавил: - Выпьем, сосед! Твое здоровье! Будь счастлив!
   И таким образом они - человек и крыса - однажды мягкой звездной ночью ополовинили бутылку водки.
   Будущий больной порядком захмелел, внутри у него появилась блаженная пустота и легкость. Он ощущал сам себя бурдюком, в который накачали воздух, кажется, подуй ветерок, и его оторвет от земли и унесет вверх. Он даже вони в мусорке не ощущал; прежде, бывало, пальцами затыкал себе ноздри, когда заходил сюда и, поспешно опорожнив ведро в ближайший с краю ящик, шел домой. А теперь вони как не бывало, воздух свежий и душистый, одно удовольствие. Будущий больной был совершенно уверен, что все это чары Кирликира, это он уничтожил вонь и накачал сюда чистого воздуха.
   - Я же говорю... - Кирликир почесал себе кончик носа. - Я же говорю, что ты умница и способен многое понять. Но в житейских вопросах, не обессудь, - он развел лапками, - ты рохля! Растяпа. Жаль...
   - Да почему же это я рохля? На молочишко детишкам зарабатываю, обуваю-одеваю?.. Семью содержу?..
   - Содержишь, слов нет! Не об этом речь. Но беды твои впереди. Послушайся меня, последи за своим здоровьем, каждое лето лечись в санатории!
   Будущего больного вдруг охватил страх, он нервно спросил:
   - Что ты хочешь сказать? Что и у меня уже где-то вызревает горошина?
   Кирликир задрал голову и, почесывая себе живот, стал смеяться. Долго смеялся, а отсмеявшись сказал:
   - Не нервничай, сосед, нельзя же так нервничать по пустякам. - Кирликир отер слезы, выступившие от смеха, и продолжал: - Не будет у тебя опухоли, ни с горошину, ни с яйцо. Поверь мне. Но... - Он неожиданно оборвал свою речь и навострил уши. Усы у него задрожали, из ноздрей, как из бутылки с шампанским, когда ее открывают, послышалось шипение. - Тс-с-с, помолчи-ка... Этот тип идет.
   - А кто это? - шепотом спросил будущий больной.
   Кирликир юркнул под перекошенную дверь мусорки, в тень, и ответил шепотом:
   - Да этот... Салахов Адыль Гамбарович.
   Будущий больной тогда впервые услышал эту фамилию. Кирликир, сопя от напряжения, поманил его к себе лапкой.
   - Иди сюда... тс-сс-сс...
   Будущий больной поднялся и на цыпочках подошел к нему. Во дворе гулял человек с тростью. Вышел в полночь глотнуть свежего воздуха. Это был новый сосед, всего неделю назад он въехал в двухкомнатную квартиру во втором подъезде. Соседи отзывались о нем, как о добром человеке, говорили, что он персональный пенсионер, а в свое время был очень большой человек и занимал высокие посты.
   - Черта с два он добрый и отзывчивый! - зашипел Кирликир. - Это наш человек, нашей, крысиной повадки. И не смотри, что такой холеный и представительный, за всю свою жизнь не знал ни одной женщины!.. Напрочь лишен мужского своего достоинства, мерзавец! А усы-то, усы-то распушил!
   У человека с тростью, который по-стариковски медленно и бесшумно прогуливался по двору, действительно, были белые, холеные, пушистые усы: в ярком свете дворового фонаря они смахивали на ватные тампоны.
   Кирликир нервно зачесался, трижды или четырежды глубоко, со свистом, вдохнул и выдохнул и вдруг выскочил во двор. Встав на четвереньки и выгнув спину, он медленно, как кот за мышью, пошел за человеком с тростью и, выпрыгнув из-за спины, встал перед ним на задние лапки и закричал визгливо:
   - Будет сделано, товарищ Салахов!
   Выкрикнув это, Кирликир завертелся волчком, поднял облачко пыли и серой молнией юркнул назад в мусорку.
   - Тьфу, холера! - высоким тонким голосом завизжал на весь двор мужчина с тростью. -Полнейшая, то есть, антисанитария! Знать бы мне, что это за сволочной такой двор, ни за что бы не переехал сюда!
   Он поднял свою трость и раза два стукнул оземь, он несомненно был в ужасе, и сердце его билось так, что будущий больной, укрывшись вместе с Кирликиром в мусорке, явственно слышал его гулкие удары, он испугался за жизнь этого человека, потому что ни одно сердце не может выдержать такого волнения и неизбежно должно разорваться. Но человек с тростью, против ожидания, не упал и не умер, постукивая своей тростью, он поспешно вошел в свой подъезд и скрылся за дверью, из-за которой еще раз донесся тонкий, рвущийся голос:
   - Сволочи!
   Кирликир, присев у края скатерки и почесывая животик, сказал, посмеиваясь:
   - Давненько я такого удовольствия не испытывал сосед, у, тебя легкая нога. Давай-ка тяпнем за это еще по полета! Наливай, дорогой, наливай!..
   Странная жизнь, окаянная жизнь, дьявольски интересная жизнь нарушила вдруг свое мирное, монотонное течение, то ли вспять повернула, то ли вперед вырвалась, но одарила его чудом, подлинным чудом. И как всякий человек, будущий больной, столкнувшись с чудом, не верил своим глазам, и как он ни убеждал себя, как ни старался собрать в кулак свою волю, мысль, чувство, в сердце копошился червячок сомнения, и он опасался, он подозревал, что эта фантастическая встреча с Кирликиром, окажется всего лишь сном, одним из его снов. Мало ли странных снов снится человеку? Но если это не сон, если все это происходит наяву, тогда...
   - Тогда - расчудесно!.. - Кирликир с тревогой поглядел на него. Знаю, - сказал он, - не всякий отважится поверить в это, любой другой на твоем месте уже с ума стронулся бы... Вот, к примеру, Салахов - не верит, и все тут. Салахов, да закопать мне его в землю во весь его скопческий рост, никому, кроме себя, не верит. Одному только человеку верил, да и тот издох, как пес. - Он заметно расстроился. - Мне-то какое дело? Кто верит - тот верит, не верит - не надо! Мне-то какая разница? Не умолять же мне их!..
   - Да кто это - Салахов? - спросил будущий больной.
   Кирликир посмотрел ему в глаза.
   - Салахов - это зло нашей жизни. Бич этого мира. - И добавил после короткого молчания: - Это обсевок повелителя, поганое его семя...
   - Кого? - не понял будущий больной.
   - Долго объяснять, - отмахнулся Кирликир. - И вообще тебе лучше забыть все, что я тут наговорил. Но про Салахова не забывай!.. Ты с ним еще встретишься.
   Будущий больной подумал, что Кирликир, должно быть, порядком захмелел, и несет околесицу, откровенную чепуху... Обсевок повелителя?.. Поганое семя?.. Чушь несусветная...
   Кирликир нервно заходил взад-вперед, остановившись, проницательно и горько посмотрел на будущего больного.
   - Э-эх, жизнь окаянная, язви ее в корень. Разве это жизнь, сосед? Плевать мне на такую жизнь с самой высокой башни! - сказал со жгучей обидой Кирликир и зажмурился в тоске, и будущего больного как огнем охватило, даже волосы, показалось ему, опалило. - Ах, горы, горы, я уповал на вас, а вы покрылись снегом... Ты тоже не веришь мне, да?
   - Что сказать тебе, валлах?.. - нерешительно отвечал будущий больной, и Кирликир понял, что все его старания впустую.
   Он закрыл глаза, юркнул в темноту и исчез. За всю свою долгую, трехсотпятидесятилетнюю жизнь он так и не сумел ни в чем убедить человека, он снова потерпел поражение...
   ... Замина, открыв дверь, уже с порога поняла, что муж пьян.
   - Где это ты так нагрузился? - засмеялась она.
   - Сделай мне поскорее стакан крепкого чаю!
   Замина с интересом разглядывала мужа - покрасневшие глаза, отвисшую губу и выражение полного блаженства на лице. Она могла бы поклясться, что в жизни не видела мужа таким ублаготворенным, таким счастливым.
   - Чаю так чаю! - Смеясь, она ушла на кухню, а когда вернулась с чайным прибором в столовую, муж сидел, развалившись в кресле, и, расстегнув сорочку, с наслаждением почесывал себе живот.
   - Что ты делаешь? - удивилась Замина.
   - Жизнь, действительно, прекрасна, - сказал будущий больной, почесывая себе живот левой рукой, а правой взяв стакан с горячим крепким чаем, - эта окаянная жизнь, язви ее в корень... Кирликир - мой брат! - выкрикнул он.
   - Да, да! - подтвердила Замина, хоть и не поняла, о ком речь.
   - И ничего нет в мире приятнее, чем живот себе чесать, валлах! - заявил будущий больной и, прикрыв правый глаз, левым посмотрел на жену.
   Сын-подросток, с интересом наблюдавший за отцом, подошел к нему и впился взглядом ему в живот.
   - Мама, - позвал он мать, - посмотри, у папы на животе щетина появилась!
   Замина подошла и посмотрела.
   - 0-о-ой! - протянула она изумленно. - Что это такое?!
   - То ли еще будет! Кто верит - тот верит, не верит - не надо!
   "Кто верит - тот верит, не верит - не надо!".
   Замина, сидя в изножье кровати, еще раз пересчитала оставленные Махмудом деньги, а больной все повторял про себя вспомнившуюся вдруг фразу. Где он слышал ее, от кого и почему она именно сейчас всплыла у него в памяти?
   "Кто верит - тот верит, не верит - не надо!".
   Какая неразгаданность в этих словах!.. Но где, когда он это слыхал? От усилия у него на лбу выступила испарина, ноги похолодели. Ну, хоть головой об стенку бейся, не вспоминается! Где, при каких обстоятельствах он слышал эти темные, как пророчество, эти загадочные слова?.. Двери наглухо заперты, не отпереть!
   - Да не расстраивайся ты так, не изводи себя, - сказала Замина. Махмуд нам не чужой, родня, ну, помог нам, подкинул денег, бог даст, поправишься, встанешь на ноги - вернем ему.
   - Конечно, вернем, - сказал больной. - На худой конец подзаймем у Салимы-ханум и вернем. Махмуд нас торопить не станет.
   "Кто верит - тот верит, не верит - не надо!".
   В висках запульсировала кровь, в ушах зашумело.
   Да что же это за напасть такая?! Но как точно, как емко сказано. Вся жизнь со всей ее круговертью вместилась в эту формулу: кто верит - тот верит, не верит - не надо...
   - Кто у нас мусор выносит? - неожиданно спросил он у жены.
   - Ну и вопрос, - удивилась жена. - Тебе-то какая забота? Нашел о чем справляться. Или, кроме тебя, в доме никого нету?.. Мальчики выносят.
   Больной улыбнулся и благодарно взглянул на жену. Не ответь она ему так буднично на его нелепый вопрос, его бы инсульт хватил, он чувствовал это по бешеной пульсации в висках. Так бывало всякий раз, когда какая-нибудь из запертых дверей в мозгу начинала скрипеть, силясь открыться.
   Ему вспомнилась голая электрическая лампочка у входа в мусорку, её слабый свет растекался у него перед глазами желтоватыми кругами, и сердце сжалось. Что-то несказанно-белоснежное засияло перед ним. Он задыхался.
   - Открой окно! - попросил он жену. - Дышать нечем!
   - Потерпи, - сказала жена. - Тебе нельзя простужаться. Вечером придет Марк Георгиевич, если он разрешит, откроем.
   Доктор Бергман приехал в Баку из Житомира еще подростком в середине десятых годов, обосновался на улице, которая тогда называлась Бондарной, и жил там поныне. Мало кто из окружающих его людей знал о причинах переезда, очень возможно, что и вовсе никто не знал; сам доктор, во всяком случае, не любил вспоминать панического, похожего на бегство, переселения, как будто стер навсегда из памяти дорогу Житомир - Баку, как ежедневно стирал влажной тряпкой пыль с письменного стола. Он заставил себя забыть о Житомире, где он родился и рос, где остались могилы его родителей, и так основательно забыть, что временами ему казалось, что он всю жизнь прожил в Баку, и родился тоже в Баку, и не от матери Доры Соломоновны, житомирской еврейки, а независимо от нее, сам по себе, в мензурке или колбе. И собственно, кому это интересно где и от кого родился тот или иной человек?.. Кому это надо?.. Укреплению этих мыслей в нем содействовали его прогулки на Баиловский базар, где он неизменно, в летний зной или в зимнюю стужу, покупал корм для своих рыбок. Он не брал такси, шел пешком, наслаждаясь ходьбой, влажным морским воздухом и созерцанием прохожих. Что еще, кроме этого мимолетного, текучего счастья, нужно ему - старому еврею, который уже свел свои счеты с жизнью? Право же, ничего. А прошлое - это всего лишь уходящие, укорачивающиеся с каждым часом тени, и лучше забыть, не думать о них, не посвящать им своего внимания, иначе об эти тени можно споткнуться и упасть, давно известно, что никто в мире не сравнится с тенью в умении подставить подножку...
   Вот и сегодня, Марк Георгиевич ходил на Баиловский базар и возвращался сейчас в великолепнейшем настроении, хотя и несколько задыхаясь, как-никак, он уже разменял восьмой десяток. Напевая себе под нос Мендельсона, он поднялся по пологой лестнице двухэтажного, еще дореволюционной постройки, дома, остановился на лестничной площадке, поставил в ногах банку с мелким мотылем, достал из кармана связку ключей и открыл два сейфовских замка в железной двери. Войдя в прихожую, он разулся, аккуратно задвинул туфли под вешалку, надел потертые суконные домашние тапочки зеленого цвета и прошел в свой кабинет. В кабинете у него в приклепанной к стене раме, из стальных труб, стояло два больших аквариума, а в аквариумах плавали рыбки. Они тотчас отреагировали на силуэт хозяина оживлением, заметались, закружили в воздушном потоке, подаваемом компрессором в воду, а те, что поленивее, прилепились носами к стеклу и заскользили вверх-вниз. Рыбки, несомненно, понимали, что хозяин вернулся с базара, принес им клубок вкуснейших красных червей и задаст им сегодня свежего корма. Марк Георгиевич улыбнулся, погладил наружное стекло аквариума и странно горловым голосом проворковал: "Гули, гули, гули!". Вслед за этим Марк Георгиевич вышел на балкон, опорожнил банку с червями в четырехугольный лоток, внимательно рассмотрел сквозь лупу купленную для рыбок провизию и тщательно выбрал пинцетом и выкинул в унитаз некоторых вредных насекомых. И, оставив лоток на балконе, ибо надо дать постоять корму, нельзя его прямо с базара давать рыбкам, вернулся в кабинет, еще раз погулькал рыбкам и пошел на кухню готовить себе чай. Поставив чайник на плиту, Марк Георгиевич вернулся в кабинет, сел в кресло, придвинул к себе телефонный аппарат, снял трубку и стал набирать давно и прочно памятный номер.
   - Замина-ханум? Добрый день! - сказал он на безукоризненном азербайджанском языке. - Благодарю, благодарю, взаимно... Так... - перешел он на русский, - гемоглобин?.. Ну, ничего, не волнуйся, это не так уж опасно. Я не вижу пока веских причин для госпитализации. Это связано с незначительными гормональными изменениями. Да, да, и растительность на животе и нервозность, - все это связано с гормональными изменениями. Для беспокойства нет никаких оснований. Вечером, после восьми, зайду. Навещу Салиму-ханум, и от нее - к вам. Благодарю, передай и от меня поклон и пожелание здоровья. До вечера.
   Марк Георгиевич положил трубку и, задумавшись о чем-то, так и не встал, пока на кухне не засвистел вскипевший чайник. Тогда он, слегка волоча правую ногу - застарелая боль в позвоночнике отдавала в ногу, - прошел в кухню и насвистывая, заварил себе густого чаю, положил в стакан два кусочка сахару и стал пить мелкими глотками, растягивая удовольствие, примерно так, подумал он, как алкоголики пьют крепленое сладкое вино, подумал и сам рассмеялся своему сравнению. Живительное тепло разлилось по всему телу. Но откуда облек он вдруг в слова томившее его смутное беспокойство, - откуда эти гормональные изменения? Общая клиническая картина подтверждает его диагноз, но почему вдруг на этом ясном фоне - появление щетины на животе? И проконсультироваться не с кем, в Баку после смерти его старого друга, известного эндокринолога профессора Касумбейли, не осталось никого, с кем можно было бы поговорить на эту тему. Безграмотность и безответственность молодых врачей повергала в отчаяние доктора Бергмана. Но как найти ответ на этот вопрос? Доктор Бергман знал, что ни в одной книге своей обширной медицинской библиотеки ответа не найдет. Очень возможно, что эта странная метаморфоза никак вообще не связана ни с медициной, ни с генетикой, тут что-то иррациональное. Ей-ей, похоже, что это происки какой-то нечистой силы, и сделано нарочно для того, чтобы смутить покой старого врача, вывести его из равновесия. Марк Георгиевич досмеялся и этой своей мысли, покачал головой, долил кипятком наполовину выпитый стакан с чаем и стал пить снова.
   Но сомнения не отпускали его. Марк Георгиевич посмотрел сквозь широкое кухонное окно на серо-голубое небо и увидел в самой середине его круглое облачко величиной с футбольный мяч, не больше. Геометрически точная окружность облачка, была как будто очерчена циркулем. Вроде как очертили, вырезали и наклеили на самую середину небесного свода. Марк Георгиевич засмотрелся на это облачко и забыл обо всем, что томило его, - и о больном, и о своем диагнозе, и о своих сомнениях. Все словно растворилось - в серых лучах этого облачка, растаяло, как воск, и растеклось по извилистым тропинкам памяти. И на самом конце одной из этих неторных тропок, которая петляя и кружа, обрывалась на самое дно памяти, в самой конечной ее точке, появилось другое такое же облачко, очень похожее, но гораздо темнее, почти чернильное, да, да, как огромное чернильное пятно на белом листе бумаги, и это было то самое облачко, которое Марк Георгиевич, тогда еще Марик, видел много лет тому назад далеко отсюда, в небе своей родины. Он убежал тогда в лес, и затаился в страхе в густой чащобе, но и там ему было ненадежно, и когда он увидел сквозь просвет, в кронах, это облачко, отяжелевшее от дождевой влаги и похожее на казачью папаху, он взмолился, чтобы оно опутилось с неба, накрыло его и сделало невидимым, уберегло его от беспощадных конских копыт и обнаженных наголо шашек. Чтобы уши его никогда больше не услышали слов "жидовское отродье", потому, что после них в его детском носу еще долго стоял запах свернувшейся крови. Житомир остался за перестуком вагонных колес и постепенно забылся, все, все забылось, кроме разве что этого круглого облачка размером с футбольный мяч... Марк Георгиевич поставил пустой стакан на кухонный стол и опустил голову, как это делает подсудимый в суде, когда ему читают приговор. Он вспомнил про наган, который долгие годы хранился, как зеница ока, в среднем ящике письменного стола, на самом дне. Наган был заряжен единственной пулей, с которой Марк Георгиевич связывал свою последнюю надежду. Вот только рыбки, рыбок жалко... "Что может быть лучше аквариумных рыбок на белом свете?" - подумал Марк Георгиевич и улыбнулся.
   Я открыл глаза, услышав шорох, это Майя вернулась из кухни, и я подумал, что она принесла чаю.
   - Я заварила, - сказала она, дрожа от холода, - пусть настоится.
   Я снова закрыл глаза.
   - Не спи, не спи!
   Я хотел сказать "отвяжись", но голос мой сказал:
   - Завари покрепче, и положи два куска сахару.
   - Знаю, - сказала сонным голосом Майя.
   Я с трудом разлепил веки, тяжесть бессонной ночи повисла на них свинцовым грузом. Будь на то моя воля, я запретил бы женщинам не спать по ночам. Видеть, проснувшись поутру, мятое, как парусиновые брюки, лицо женщины равносильно тому, что выпить натощак рюмку уксуса. Вот уж, действительно, на красавицу нужно смотреть утром, когда она встает со сна, это чистая правда.
   Я вспомнил давний, осенний вечер, когда мы впервые встретились с Майей.
   В Баку каждое время года наступает внезапно: и лето и осень, и зима, и весна. Был один из тех отвратительных дней осени, когда вся красота города растворяется, развеивается пыльным южным ветром... В уличных фонарях раскачивались круглые лампочки, и по асфальту текли и скользили длинные, короткие, косые и ломаные тени.
   Я провожал друга и, выйдя с перрона на привокзальную площадь, вспомнил, что должен позвонить, и полез в карман за монеткой. И тут я увидел ее. Она стояла у закрытого водяного киоска, шагах в десяти-пятнадцати, и смотрела на меня. Она ждала кого-то, и этот кто-то мог быть я, сомнений в том не было. На расстоянии в десять-пятнадцать шагов я ощутил откровенную готовность и страсть ее молодого женского тела. Больших чудес на свете не бывает, но иным счастливцам, а точнее, беспечным ветреникам и шалопаям иногда перепадают маленькие чудеса. Эта наша встреча тоже оказалась настоящим маленьким чудом.
   Майя принесла чаю. Чай был крепкий, душистый, горячий, он разогнал сон.
   ... В тот давний ветреный осенний вечер в небесах моей холостяцкой жизни зажглась неяркая звезда. Свет этой звезды был совсем слабеньким, а тепла и вовсе не было, но все-таки это была звезда, и, что немаловажно, моя звезда.
   По ночам, положив мне голову на плечо, она рассказывала странные вещи.
   - У дедушки была сабля, такая длинная, кривая сабля. Он говорил, что сабле тысяча лет и что ею можно камень надвое разрубить. У бабушки был серебряный пояс, этому поясу было две тысячи лет. В те времена наши мужчины не рассиживались по домам, они уходили на войну. Женщины носили траур, подпоясывались серебряными поясами и ждали мужчин. В каждом доме был большой круглый барабан. Когда мужчины уходили на войну, женщины собирались все вместе и до ночи без устали били в барабаны. И так все время, пока не вернутся их мужья, хоть сто лет... Бабушка рассказывала, что женщин, которые не били в барабан, мужья по возвращении с войны убивали.
   - У бабушки тоже был барабан? - спрашивал я.
   - Да нет... какой ты... Это было две-три тысячи лет назад...
   Чай взбодрил меня, исчезла вялость, из меня как будто выкачали воду, я стал легким. И Майя после стакана чая не казалась уже такой мятой и поблекшей.
   Я спросил ее однажды:
   - Майя, какой ты национальности?
   - Откуда мне знать? - она пожала плечами.
   - Ты веришь в бога?
   - Нет.
   В окна нашего дома видно парашютную вышку, которая стоит на Приморском бульваре. В годы войны над вышкой нависал дирижабль, над дирижаблем было небо, а в небе жил бог. Потому что моя бабушка, читая пять раз на дню свои молитвы, неизменно смотрела в небо над парашютной вышкой и дирижаблем. Когда я спрашивал ее, что там, она отвечала, что там "кыбла". Я решил, что кыбла это место, где живет бог, божий дом, так сказать.
   По ночам парашютную вышку не видать было. На ее месте была бездонная темнота, над которой сияла яркая звезда. Ночью часто срывался ветер. Легко скользя вначале по крышам домов, прохладный ветерок, набрав силу, яростно рвал двери и окна. Бабушка называла этот ветер "хазри" - северный ветер. Я пристально смотрел в звездное небо, и мне казалось, что бог поодиночке, по две-три гасит звезды - они исчезали в безоблачном небе.
   Я где-то вычитал, что каждому человеку предначертан свой путь жизни, совсем как в учебнике по математике - из пункта А в пункт Б. И все идут из своего пункта А в свой пункт Б, чтобы узнать, что же там, за пунктом Б, идут в надежде узнать и увидеть нечто такое, чему нет объяснения ни в учебниках математики, ни в других наимудрейших книгах мира.