- Я в Куре, Зульфугар, спускайся сюда!
   - Иду, иду, дорогой! - Зульфугар-киши открыл калитку, вышел со двора и спустился к Куре. На берегу Куры он приостановился и поискал глазами.
   Сарыджа-оглу Мухаммед стоял в самой середине русла, меж больших, серебрящихся в лунном свете валунов, оплетенных засохшими черными водорослями.
   - Куда же вода куринская подевалась, айя? - удивился Зульфугар-киши.
   - Что ты, какая вода, давно уже никакой воды тут нету... Иди же, не мешкай, наш путь далек.
   - Иду, иду, дорогой, - сказал Зульфугар-киши и ступил в пересохшее русло Куры, заспешил к Сарыджа-оглу Мухаммеду, ожидавшему его меж серебрящихся валунов.
   Зульфугар-киши подошел близко и внимательно посмотрел в лицо ему, но опять не разглядел, лица не было. Он окинул всего его взглядом, увидел дыру у него в животе, в дыру набилась сырая земля. Там, у подножья Кровавой горы он разрядил свою пятизарядку в живот Сарыджа-оглу Мухаммеда. Зульфугар вздохнул и жалостно спросил:
   - Не болит?
   - Что ты, какая боль, давно уже никакой боли нет!.. - Сказав это, Сарыджа-оглу Мухаммед протянул руку и схватил Зульфугара-киши за запястье.
   - Доброй смерти тебе, Зульфугар.
   - Смерти навстречу, Сарыджа-оглу Мухаммед.
   - Пойдем?
   - Пойдем.
   Взявшись за руки, они пошли по усеянному камнями пересохшему руслу Куры на север, в сторону высоких гор. Далеко впереди шли, взявшись за руки, две девочки в длинных платьях, с рассыпанными по плечам легкими белыми волосами, которые колыхались, как тюлевые занавески, голые пятки у них были в ссадинах и трещинах.
   - Твои это, Мухаммед? - спросил Зульфугар-киши.
   - Мои.
   - А как?..
   - Они померли спустя два месяца после того, как ты меня застрелил. "Сгорел я, испепелился, э-э-эй, горы!" - Одну зовут Гаранфил, другую Ясемен*.
   ______________ * Гаранфил - гвоздика; Ясемен - сирень. Женские имена.
   Зульфугар-киши крепко сжал руку Сарыджа-оглу Мухаммеда, и они пошли дальше, на север. Шагая так по иссохшему руслу Куры, они увидели на высоком ее берегу силуэт сарбаза в железных латах, у сарбаза меж лопаток торчала пика, из раны текла кровь, растекаясь пятнами по камням.
   - Куда путь держите, братья? - спросил, увидев их, сарбаз.
   - В Пещеру Дедов, брат.
   Сарбаз в мгновенье ока спрыгнул вниз со скалистого берега.
   - Доброй вам смерти.
   - Смерти навстречу.
   Луна стояла в самом центре небесного свода, и осиянные ее светом, горели серебристым огнем камни в иссохшем русле Куры.
   А под луной по руслу шли молча Гаранфил и Ясемен, а позади Зульфугар-киши с Сарыджа-оглу Мухаммедом и сарбазом, который погиб от руки брата из-за девушки-иноверки. Они шли в сторону Пещеры Дедов.
   ... Труп Зульфугара-киши нашли утром на берегу Куры подле большого гладкого валуна, где в былые добрые свои денечки он сиживал, покуривая трубку, напевая себе что-нибудь под нос, а иногда часами созерцая течение вод. Его нашел Темир, он же принес эту весть еще спавшему в доме Махмуду.
   Темир, проснувшись на рассвете, встал, позевывая и потягиваясь, потирая набухшие на висках жилы - после вчерашней тутовки в голове стояла полупудовая тяжесть, спустился на берег Куры умыться и проверить заодно лодку, потому что сразу после утреннего чая им с Махмудом предстояло трогаться в обратный путь. Он издали еще увидел человека в белом нижнем белье, ничком лежавшего на сырой земле возле гладкого валуна, и почему-то сразу догадался, что этот несчастный - Зульфугар-киши и никто больше. У него вырвался из горла звук, похожий на кошачий взвизг, он ударил себя ладонями по коленям и, повернув назад, вбежал во двор, взлетел на одном дыхании наверх и мимо крепко спавшей Салатын кинулся в гостиную, где спал Махмуд. Вскочив и кое-как одевшись, Махмуд с Темиром побежали на берег Куры.
   Махмуд перевернул тело на спину, схватил запястье, чтобы найти пульс и, отчаянно мотая головой, промычал сдавленно. Темир присел на корточки и с трясущейся нижней челюстью, смятенно смотрел снизу вверх на фельдшера Махмуда: он ждал, он надеялся на чудо. А у Махмуда лоб покрылся холодной испариной, волосы встали дыбом от ужаса - он быстро закрыл глаза Зульфугару-киши и если бы не сделал этого, то, возможно, и впрямь повредился бы в уме: у покойного в глазах отражались две звезды, каждая величиной с яблоко, они сияли, как осколки льда.
   - Господи, помоги! - охрипшим вдруг голосом вскрикнул Махмуд.
   - Может быть, он не кончился еще, а Махмуд? - спросил Темир.
   - Ты что, ослеп? - прохрипел Махмуд. - Как же не кончился, когда одеревенел уже?! Царство тебе небесное, Зульфугар-киши!
   И в этот момент со двора Зульфугара-киши раздался душераздирающий крик и стенания Салатын:
   - О-о-ох, осиротела я, несчастная!..
   В старинном селе на берегу Куры начинался очередной, отлаженный веками похоронный обряд.
   Мошу отправили на почту обзвонить руководство района, как-никак, умер старый большевик, один из последних, а очень может быть, и самый последний в районе ветеран. Салатын настояла на том, чтобы из соседнего шиитского села позвали моллу, за ним пошел Темир. Посоветовавшись с фельдшером Махмудом, решили, что ничего в том не будет зазорного, если усадить моллу в одной из укромных комнат нижнего этажа, чтобы он там тихо-мирно почитал коран по усопшему и отпел его, как от века положено. Оно, конечно, Зульфугар-киши старый большевик, и в буйной своей молодости немало мечетей вокруг позакрывал, но бога он не забывал, то и дело поминал его.
   Весть о смерти Зульфугара-киши быстро обежала село. Едва успели перенести его труп с речного берега в дом, как двор и улица уже были полны людей, все население, от мала до велика, сошлось сюда выразить свое соболезнование Садатын и Мошу, а заодно и фельдшеру Махмуду. Когда схлынул первый наплыв односельчан, труп отправили в деревню Берзин в единственную уцелевшую мечеть, обмыли и привезли обратно, положили головой к Кыбле в гостиной на длинном столе. А после этого трое - Махмуд, Темир и Мошу зашли за дом, где густо разрослись деревья, и Махмуд почему-то нервно сказал Мошу:
   - Иди же, неси скорее бутылку водки, но так, чтобы не видел никто, слышишь?
   Мошу вернулся не с одной, а с двумя бутылками водки и со свертком, в котором оказались остатки вчерашней курятины, сыр и зелень. Стаканы он принес в карманах брюк, по одному в каждом.
   Махмуд поднял голову, посмотрел сквозь голые, но уже налившиеся соком, позеленевшие ветки дерева вверх - свинцовое небо всей своей тяжестью навалилось ему на плечи, по позвоночнику прошли мурашки, голова слегка закружилась.
   "Что это было, а? - подумал он о давешних звездах в глазах покойного, каждая - величиной с яблоко. - Как это понимать, как объяснить, кому сказать об этом? Тот же Темир, если ему сказать, на смех поднимет. Зовешься доктором, скажет, а чушь несешь несусветную, ступай к молле, скажет, пусть он порчу от тебя отведет, заговорную молитву напишет, а ты себе на шею повесь и носи. Ну и дела! Ну и влип же я!..".
   - Наливай, Темир!
   - Сейчас, мой дорогой, сейчас! - ласково отозвался Темир; он смотрел таким ягненком, что кажется, еще чуть-чуть и заблеет, жалобно помахивая хвостиком.
   Темир налил по полстакана, и они с Махмудом выпили, Мошу, стоя в сторонке, смотрел на них.
   - Да снизойдет благодать на усопшего! - сказал Махмуд.
   - Да полнится светом его могила... мочи нет, как жалко его... отозвался Темир.
   Мошу заплакал беззвучно. Махмуд, нахмурившись и покачав головой, выразительно посмотрел на него.
   - Перестань... Ты уже взрослый парень, мужчины не плачут. - И сам с трудом проглотил ком в отвердевшем вдруг горле.
   Темир, вяло жуя лаваш, посмотрел на Махмуда:
   - Слышь, Махмуд, - сказал, - сон мой в руку!
   - Что еще за сон, айя? И ты туда же! - Махмуд вздрогнул, он, кажется, навсегда испугался этого слова "сон".
   - Да ничего! - тряхнул головой Темир и, помолчав, сказал, уставившись покрасневшими от водки и слез глазами на Махмуда: - Такие страсти мне нынче ночью снились, не приведи господь... Говорю тебе: сон в руку.
   - Что такое? - испугался Махмуд. - Ты, может быть, тоже урядника во сне видел?
   - Нет. Я волка видел.
   Махмуд краем глаза увидел, как усмешка тронула губы Мошу, он и сам готов был улыбнуться
   - Ну и что, - спросил, - съел он тебя?
   Темир, оставив без внимания эти слова, налил еще по полстакана, и они снова выпили.
   - Вижу, Махмуд, что я в лесу, вроде как наш Караязский лес... Клянусь твоей головой!... Вижу, волк, старый, весь облезлый уже, сидит на боевом щите, ну, знаешь как в кино показывают, а в глазах у него, Махмуд, клянусь твоей головой, большие звезды горят...
   Махмуд присел на корточки и схватился за голову.
   Из дома донеслись плач и причитания. Мошу изменился в лице и со страхом посмотрел в сторону дома. Махмуд поднял голову.
   - Открой вторую бутылку, Темир... Лей, сирота, лей, выпьем. Может, загасим жажду.
   Не один я верю в сны. Большинство людей верит, но одни стесняются признаться, а другие притворяются, что не верят, какие, мол, сновидения, все вздор, дело ясное и вполне объяснимое. А прежде, помнится, нисколько не стеснялись. Я всегда, верил в сновидения, но должен признаться, что прежде верил больше, потому что у меня тогда и надежды было больше. Потому что сон и надежда, как сиамские близнецы, один без другого не живут.
   Моя бабушка, известная отгадчица снов, говаривала, что вода снится к ясности, конь, - к войне и изгнанию, змея - к богатству. И так далее, всего я не помню. Мои сны она толковала наоборот.
   Бабушка толковала сны родственникам, знакомым, соседям, всем, кто ни попросит. Придет к ней, бывало, женщина, поговорит о том о сем, а потом сон свой расскажет и сидит ждет, как приговора, что бабушка скажет. А бабушка выслушает внимательно, а потом начинает толковать сон шиворот-навыворот, чтобы не портить людям крови, не посеять отчаяния в душе у них.
   В годы войны это было драгоценное умение - толковать сны навыворот. Люди уходили от нас утешенные, умиротворенные.
   У нас был вещий кот. Как начнет бабушка сон отгадывать кому, он бросается к ногам и начинает беспокойно скрести пол лапами. Так и остались во мне нераздельно два этих звука - усталый, полный тревоги бабушкин голос и скрежет кошачьих когтей об пол.
   Я с детства любил смотреть сны. И сейчас, стоит мне лечь в постель и укрыться одеялом, как я заказываю себе сновидение. И, действительно, вижу. Но по утрам уже не рассказываю жене. Проснувшись утром в предрассветной полутьме и уставившись в одну точку на потолке, Я начинаю вспоминать, что мне снилось... Высокая лестница, я стою внизу и смотрю вверх. Там, наверху, горит свет. У каждого человека в его сновидениях есть свой несказанный свет.
   В моих сновидениях это мерцающий сквозь густой туман свет свечи.
   Так вот, ты стоишь внизу, смотришь вверх, и хоть не видишь и не слышишь, а знаешь, веришь, что она сейчас появится, непременно появится, потому что иначе быть не может, не может свет гореть зря, она придет и положит конец ожиданию и тревоге, даст глотнуть воздуха. Она придет, посмотрит сверху, увидит тебя, и с удивлением и интересом в глазах начнет спускаться по лестнице. А ты пойдешь ей навстречу, и на середине лестничного марша вы встретитесь. Ты погладишь ее легкие, белоснежные, пахнущие утренней росой волосы, потрешься лицом об ее грудь, поцелуешь в глаза. И что-то тебя уколет в грудь и ты скажешь: "не уходи". И все.
   Ты останешься один, как перст, в этом серо-желтовато-красноватом тумане, в этом слабом, мерцающем свете. Если на свете есть сто разновидностей одиночества, то эта - сто первая.
   ... Встанешь с постели, пойдешь на кухню, откроешь кран и залпом выпьешь стакан холодной воды. Вернувшись, снова уляжешься в постель, закроешь глаза и попытаешься вернуться в свой сон, увидеть его продолжение. Но и заснув, ничего такого уже не увидишь, а так, чепуху какую-нибудь нестоящую. Но в чем я убежден, так это в том, что все сны, некогда виденные человеком, спустя годы, пять, десять или пятьдесят лет, смотря по тому, как судьба распорядится, - непременно вернутся к нему. Я сам это не раз испытал на себе. Проснувшись однажды поутру, ты вспомнишь вдруг какое-то мгновенье своей жизни, чаще всего детства или юности, давно и, казалось бы, напрочь забытое событие или чей-то взгляд, голос - да так явственно, так выпукло, так сильно. Потом ты вспомнишь, что во сне ты ел арбуз и слышал этот самый голос, и этот арбуз и голос отпирают в твоем мозгу одну из наглухо запертых дверей. К этому роду снов относятся и мои любимые сны. И если откровенно, кто из нас не мечтает вернуть хоть на миг свое прошлое, прожить его еще раз?..
   Вот я в нашем дворе, босой, в трусах и майке, с непокрытой головой, с хрустом ем кислое яблоко и смотрю, как Сейфулла-ами подметает двор. С утра и до самого вечера Сейфулла-ами подметает двор и улицу, а вечером, еще засветло, снимает свой белый передник, уносит в подвал свою метлу и ржавое ведро, цепляет на грудь полученную спустя месяц после Победы медаль "За оборону Кавказа" и, глядя себе под ноги, идет в угловой магазин. Купив бутылку сладкого вина и немного соленого творога в бумажном кулечке, он возвращается и, остановившись, грозит нам, ребятам, своим толстым указательным пальцем: "Ах вы, чертенята этакие, ах, вы, пострелята, когда же вы по домам разойдетесь, бай-бай пора!"
   Мы, перемигиваясь и пересмеиваясь, ждали, что будет дальше. А дальше всегда было одно и то же. Сейфулла-ами, поднявшись по узкой лестнице с выщербленными каменными ступенями к себе на второй этаж, исчезал за своей дверью, и через полчаса из-за двери доносился его тонкий, заунывный голос. Сейфулла-ами пел сетях, и в песне его были горы, ущелья и реки... Попозже, когда стемнеет, во двор к нам зайдет лейтенант, не вчерашний, а новый, вчера другой приходил, а позавчера и вовсе майор был. Молодой лейтенант, чеканя шаг в своих надраенных до блеска высоких сапогах, пройдет мимо и покосится на нас, а мы понимающе переглянемся и с необоримым интересом посмотрим ему вслед.
   У лестницы, ведущей к Сейфулле-ами, лейтенант остановится и станет ждать Зейнаб, единственную дочь Сейфуллы, сироту по матери. И минута в минуту послышится стук каблучков Зейнаб, и появится она сама - в ситцевом платье с короткими рукавами, с трофейной сумочкой в руках, совсем как настоящая маленькая женщина, и не оступаясь, ни на кого не глядя, вроде и не знакома тут ни с кем, направится прямиком к воротам. А лейтенант - за ней следом. Спустя немного времени дверь на втором этаже снова откроется, на сей раз во двор выйдет сам Сейфулла-ами и, пошатываясь и дергая носом, закричит на нас: "Ах вы, окаянные! Ах вы, проклятые! Разойдетесь ли вы, наконец, по домам своим или нет?! Докуда стоять тут будете, глазеть - в театр, что ли, пришли?!" Он кричал громко, срываясь на визг, а прокричав, ронял голову на грудь и начинал плакать. А мы - смеяться.
   Потом мы разойдемся по домам, и бабушка мне постелет постель, и я, как всегда, дам ей лекарство и буду смотреть, как она пьет его, а потом мы заснем. Ночью мне приснится сон. Я увижу Сейфуллу-ами, он стоит на верхней площадке лестницы и смотрит на меня. А я смотрю на него и удивляюсь, почему у него глаза так увеличились и в каждом глазу горит по крупной звезде. Сейфулла-ами говорит мне что-то, т я не слышу слов, вижу только звезды в его больших, покрасневших от слез глазах. И слышу глухое, жуткое завывание ветра где-то вдали. И тут я замечаю, что Сейфулла-ами манит меня к себе указательным пальцем, а звезды в его глазах, похожие на лунные осколки, светят все сильнее, и ветер завывает все ближе, и мне становится ужасно холодно.
   Порой я завидую тем, кто ведет дневники. Но это, в сущности, ничего не меняет. Потому что человек ничего не забывает навсегда, всякому воспоминанию есть свой черед, и когда наступает час, в мозгу сами собой отворяются затворы и открываются запертые двери.
   Главное - суметь устоять перед воспоминаниями. Когда же они одолеют тебя, откроются запертые замки в голове, хлынут расплавленным свинцом в горло и тонкой иглой прошьют тебе сердце, тогда остается одно из двух - или, насвистывая беспечно, пойти себе прочь дурак дураком, или - сдаться на милость врагу. Третьего не дано. Ибо прошлое всегда в засаде и только ждет случая, чтобы спустить курок.
   ... А виноват во всем Махмуд. Не рассмеши он меня рассказом о Темире, я бы не вспомнил Сейфуллу-ами. Дочь его Зейнаб работает сейчас кассиршей в аптеке, красит волосы хной, и ей уже, если мне не изменяет память, далеко за шестьдесят,
   - А памятник на могиле Зульфугара-киши поставили?
   Махмуд поставил армуды на круглый столик, достал из кармана платок и отер лоб и затылок.
   - Дай бог Салатын здоровья и всяческого благополучия, - сказал он. - В Житомир за мрамором послала, а Аванес-камнерез такой памятник из того мрамора сотворил, что святому имаму на могилу впору ставить. Все честь по чести сделали, дорогой. - Махмуд взял свой стакан с чаем, отпил глоток и снова поставил. - А ты свое здоровье поправляй, мы все сейчас только о тебе думаем, дорогой. И не пей ты этих лекарств, лучше на природу поезжай, подыши свежим воздухом. Тебе воздух нужен.
   Больной открыл глаза.
   - Как ты сказал - кардиаминус джартес?
   Махмуд откинул голову и, открыв свои белые-белые зубы, закатился таким громким смехом, что больной даже вздрогнул слегка.
   - Да полнится светом его могила! - сказал Махмуд, отирая слезы с глаз тыльной стороной ладони. - Так и отошел старик со смехом и с шуткой-прибауткой, царство ему небесное!..
   Вошла Замина, жена больного, в длинном халате, с засученными по локоть рукавами, с пятнами крови на руках, она разделывала в кухне барашка, которого привез Махмуд.
   - Приезжай к нам почаще, Махмуд, а? У твоего двоюродного брата при тебе настроение поднимается.
   Больной, улыбнувшись, подмигнул Махмуду.
   - Это она из-за барашка такая добрая... Нашей хозяйке то-же не помешал бы укол кардиаминуса джартеса, как ты считаешь, Махмуд?
   Махмуд снова расхохотался, больной тоже засмеялся, но тут же закашлялся. Впервые за последние дни кашель был мягкий, не сухой, сухой так рвал ему грудь, что от боли в глазах темнело.
   Замина, в отличие от Салатын, отлично поняла шутку и, улыбаясь, что-то говорила взахлеб смеющемуся Махмуду, который в изнеможении замахал на нее руками. Больной не слушал их; кажется, Махмуд стал рассказывать повторно для Замины о Зульфугаре-киши и Салатын, о Темире и Тамаре, о ночном переезде через Куру, о смерти старика. Полузакрыв глаза и все еще улыбаясь, больной нашарил на прикроватной тумбочке сигарету, зажег ее и с наслаждением затянулся раза три, Он и впрямь хорошо себя чувствовал. Правду говорит Замина, Махмуд вносил с собой колдовской воздух Куры, легкость и покой родных просторов. У больного при виде его прибывало надежд, он, хоть и ненадолго, забывал свои горести, мучившие его воспоминания отступали куда-то, наглухо запертые двери оставались запертыми, они будто ждали, когда Махмуд попрощается и уйдет. Но сейчас, дымя сигаретой и не вслушиваясь в разговор Махмуда с женой, он думал об одном: о каком это Салахове говорил Махмуд, повествуя о странной смерти Зульфугара-киши? Не тот ли это Салахов Адыль, не помню, как отчество, что живет у них во втором подъезде? Потому что ему уже тоже далеко за восемьдесят, персональный пенсионер, по вечерам на бульваре гуляет, и, как говорят, всю жизнь занимал высокие посты. Вот поправлюсь, порасспрашиваю о нем соседей, разузнаю все точно.
   Что же до урядника, больной был уверен, что и его имя он где-то когда-то слышал, без сомнения, слышал, только вот где? Когда? От кого? Как ни напрягал свою память больной, ни одна из запертых дверей не поддалась. Но больной был уверен, что этот самый урядник стоит за одной из запертых дверей и ждет своего часа...
   Перед глазами у него встала высокая, худощавая фигура Салахова, его изжелта-сероватое лицо со слегка искривленным ртом, который говорил о том, что у него был парез, острые скулы и узкие монгольские глаза; он вдруг явственно, как сейчас Махмуда, увидел Салахова в его когда-то дорогом, но поношенном пальто, с тростью с серебряным набалдашником. Интуиция говорила ему, что это, пожалуй, и есть тот самый Салахов, которого поминал Махмуд.
   А Махмуд закончил свой рассказ, и раза два с беспокойством взглянул на больного.
   - А что ваши городские врачи говорят, Замина-баджи?
   - Э-э, каждый свое талдычит. Один говорит, что это остаточные явления хронической пневмонии, от того, мол, и температура держится, другой считает, что это пневмосклероз... не знаю, не знаю..., - махнула она рукой. - Но вот что я скажу тебе, Махмуд, твой брат сам во всем виноват. Не бережется он совсем, растравляет себя, расстраивается почем зря, до всего ему дело есть. И не лечится, как положено. Ему выпишут лекарство, он дня два попьет и бросает.
   - А вот это он правильно делает, клянусь головой!
   Махмуд долил себе в стакан чаю из заварного чайника, взял из сахарницы кусочек колотого сахара, положил в рот и с таким хрустом разгрыз его, что больного мороз по коже подрал.
   - Уж поверь мне, сестра, у меня есть опыт в таких делах. В наших краях профессоров нету, один я мотаюсь по селам, больных надзираю... Так вот, я говорю тебе - нет ничего хуже лекарств, как можно меньше пейте вы их, а еще лучше - вовсе не пейте.
   - Так-то оно так, да ведь и без лекарств нельзя, - подавленно сказала Замина.
   - Почему это нельзя? Очень даже можно! Ты ему маслица, сливок свежих давай побольше. Нажарь ему курдючного жира, пусть ест, заливает легкие жиром. И если он за десять дней не встанет на ноги, то я самый безмозглый человек на свете!
   Больной заулыбался своей чуть насмешливой улыбкой. Махмуд, глядя на его желтые зубы и резкую сетку морщин вокруг глаз, подавил вздох. Совсем постарел, а какие его годы? - подумал он. А больного позабавил рецепт сельского фельдшера: свежее масло, свежие сливки, свежая убоина, курдючный жир - где их в городе взять? И ведь все его деревенские родичи совершенно уверены в том, что он как сыр в масле катается, а уж если захворал, то вокруг него, как вокруг светила, день и ночь кружат, думают, чем бы угодить. Весьма распространенное заблуждение сельчан относительно любого родственника, добившегося в городе какого-то имени и положения.
   Замина взяла пустой чайник и пошла на кухню, заварить свежего чаю. Оставшись вдвоем в комнате, больной и Махмуд, как если бы они давно и со страхом ждали этого момента, посмотрели друг другу в глаза и одновременно подумали о чем-то очень важном. У обоих у них заиграла грустная улыбка, они вроде как застеснялись друг друга. Отчаянная жалость к больному охватила Махмуда, он смеялся, шутил, рассказывал байки, но не обманывался, нет, он видел, что родственник его болен, что болезнь у него нешуточная, а, возможно, и смертельная, что надо бить тревогу, поднимать всех на ноги, надо помочь ему вырваться из капкана проклятой болезни. Но как? Знать бы еще как помочь? Ничего этого Махмуд, понятное дело, не мог сказать ни больному, ни его жене. Об этом не говорят, нет, а просто терпеливо ждут, ухватившись, как за соломинку, за хвост надежды и уповая на милость судьбы. Всякий раз, убедившись в необратимости хода вещей и невозможности вмешаться и что-то изменить, Махмуд впадал в полнейшую растерянность. Что делать? Куда идти? Кого просить о помощи? Из сокровенных глубин его существа рвался извечный крик, сверлящий мозг и сердце, все- клетки его тела, уничтожающий разум и волю. "Господи, помоги!" Но сколько раз уж он убеждался: бог ни разу еще не расслышал последнего крика о помощи. Иногда Махмуду казалось, что у бога глаза видят и сердце чувствует, а уши - не слышат. Бог - глухой. Если бы он слышал, мир избавился бы от миллионов бед.
   А больной потому застеснялся Махмуда, потому так виновато отвел глаза, что ему предстояло сейчас соврать Махмуду, сочинить какой-нибудь повод, чтобы попросить взаймы денег. Потому, что в доме осталось всего двадцать четыре рубля, а до денег, которые выдавали по больничному листу, оставалось еще пять дней. И больной, принужденно улыбаясь, сказал беспечным голосом:
   - Понимаешь, какая штука. Махмуд? Деньги на моей сберкнижке, жена не может получить... Нет ли у тебя при себе немного?.. - Больной поперхнулся, голос его сорвался на щенячий взвизг.
   Махмуд посмотрел почти испуганно, выпрямился, полез в задний карман и вытащил тонкую пачку денег, отделил две двадцатипятирублевки, положил их обратно, остальное засунул больному под подушку.
   - Пятьсот рублей, дорогой. Хватит? - спросил он с несмелой радостью.
   - Много! - не веря ушам своим, ответил больной.
   - Много? - озадаченно спросил Махмуд. - Это пять сотенных-то?
   Больной ощутил влагу на своих глазах, и от Махмуда это не укрылось.
   - Что, дорогой? - спросил он тревожно. - Больно тебе?
   - Немного... сейчас пройдет, - смущенно ответил больной. - Как поднимусь со своего одра, так возьму с книжки и вышлю тебе. - И сделал попытку пошутить: - Ну, а если что, если вдруг концы отдам, тебе жена вернет!
   - Что ты, что ты, бог с тобой, не говори ты таких слов. Ты меня послушай, я тебе вот что скажу - ты весь в дядю Зульфугара, и жить будешь, как он, девяносто лет. Помереть мне, если вру!... - Махмуд шлепнул себя по лицу, потом подвинулся вместе со стулом поближе к больному и сказал Замине, которая как раз входила в комнату со свежезавареяным чаем в чайнике.
   - Слушай, Замина, ты не оставляй его, не давай ему думать. У этих интеллигентов, знаешь, ум за разум иногда заходит! - и он так расхохотался, что, кажется, комната ходуном заходила.