- А самовар поставила?
   - Давно. Готов уже самовар.
   Первым в комнату вошел фельдшер Махмуд, за ним Темир; скинув брезентовый плащ, он швырнул его в угол, кивком поздоровался с хозяйкой, дернул носом, потом уселся, скрестив ноги, у самого порога. А Мошу еще внизу был, запирал ворота на засов.
   - Помереть мне на месте, Зульфугар-киши, если ты не симулируешь. И когда только ты перестанешь? - густым, жизнерадостным голосом говорил фельдшер Махмуд, подходя к кровати больного, выпрастывая его исхудалую руку из-под одеяла и считая пульс. Пульс был нормальный, так что Махмуд поначалу подумал, может быть, старик и вправду больным прикинулся? От скуки, шутки ради, чтобы зазвать его к себе. Но, разглядев черные круги под глазами и желтизну на лбу, отказался от подозрений.
   - Салатын-баджи, подай-ка мне мою сумку...
   Салатын подняла сумку, оставленную у порога, возле ног Темира, и подала Махмуду. Зульфугар-киши открыл глаза, посмотрел на него и сказал:
   - Ухожу я, Махмуд... Головой твоей клянусь, так...
   - Ради всех святых! - вскрикнула Салатын. - Что ты такое говоришь, отец, на ночь глядя, зачем нам сердце терзаешь?! - Вся тревога ее, все напряжение с тех пор, как она отправила сына за фельдшером, взорвались в этих словах.
   Мохнатые брови Зульфугара-киши встопорщились, мутные глаза уставились на Махмуда, но видели как будто не его, а что-то другое.
   - Ну, что как собака вцепилась? - сказал он слабо. - Доконает меня эта Салатын...
   - Что ты, отец? - всплакнула Салатын. - Да стану я твоей жертвой, что я тебе сделала?!
   Махмуд строго повел глазами на нее, помолчи, мол, не перечь старику.
   - Зульфугар-даи, - сказал он весело, - сердце у тебя, как мотор работает, так что не бойся и не думай ничего такого. Неможется тебе, так это пустое, со всяким бывает!..
   - Нет, сынок... За мной Сарыджа-оглу Мухаммед приходил...
   - Это еще кто такой?
   - Урядник из Пейканлы...
   От крика Салатын у Махмуда в ушах зазвенело.
   - Чтоб ему в аду гореть, чтоб дотла ему сгореть и дымом изойти! - в голос кричала Салатын. - Чтобы кости его в черной земле пищей шакалам стали! Ах, мерзавец этакий, совсем с панталыку сбил старого человека.
   Салатын, стоя в изножье отцовской кровати, с яростью, во весь голос проклинала никому неведомого урядника, и хотя Махмуд ничего из ее слов не понял, ему стало не по себе, его вдруг охватил страх, ему померещилось даже, что не Салатын это разоряется, а кто-то другой ее голосом орет. Что за урядник, почему урядник, откуда урядник?.. Махмуд, удивленный, оглянулся на прикорнувшего возле дверей Темира, как будто ждал от него ответа на эти вопросы. А Темир дремал, свесив себе голову на грудь, ему и дела не было ни до чего! Мошу, заперев ворота, поднялся наверх, сел в углу на покрытый килимом пол и вытирал махровым полотенцем свои промокшие ноги.
   Махмуд достал из сумки сверкающую коробочку со шприцем, отбил кончик ампулы, заполнил шприц, посмотрел его на свет и осторожно выпустил воздух.
   - Будет тебе вопить, Салатын, - сказал он, - иди-ка помоги мне.
   Зульфугар-киши спросил:
   - Что ты колешь, дорогой?
   - Кардиаминус джартес!
   - Хорошее лекарство? - беспокойно спросила Салатын. - Наше или ихнее?
   Последние пять лет, как занемог отец, и сама она стала мучаться одышкой и ногами, она только и видела спасение, что в "ихних" лекарствах. В наши она не верила, даже пилюли от головной боли не соглашалась принимать, если наши.
   Зульфугар-киши, смешно двигая кадыком, посмеивался себе под ус, он принял шутку Махмуда и сказал ему сквозь смех:
   - Махмуд, дорогой, вкати-ка ты нашей Салатын один "джартес"... хо... хо... хо...
   "Джартес" по-армянски значило "разбиться, расшибиться всмятку", они оба знали это, обменялись заговорщицкими взглядами и рассмеялись.
   Салатын в недоумении перевела взгляд с одного на другого, пожала плечами и оглянулась на Мошу.
   - Да это название лекарства, не понимаешь? - гася смех в глазах, сказал Мошу. - Ты что - доктор, фельдшер, медсестра - зачем спрашиваешь?
   - Ну, спросила - что тут такого? Спрос не грех, за спрос денег не берут. Обучись я в свое время наукам, - сказала она вдруг с обидой в голосе, - и фельдшером бы стала, и доктором. Не насмешничали бы теперь надо мной! - Салатын улыбнулась, передумала обижаться, не в традиции дома это было, с основания своего их дом стоял на доброй шутке, на остром слове, и никто не обижался, напротив, веселое, ядреное слово хранило благополучие этого дома.
   Махмуд, сделав укол, осторожно положил руку Зульфугара-киши поверх одеяла и тыльной стороной ладони коснулся его лба, нет ли температуры; лоб старика был в холодной, липкой испарине, и это напугало его больше, чем если бы оказалась высокая температура.
   "Что это?" - подумал он и снова ощутил мгновенный порыв ветра, едва не опрокинувший их лодку, ему почудилось что-то пугающе общее в холоде старикова лба и давешнего порыва ветра, что-то не то...
   Зульфугар-киши снова открыл глаза, сглотнул слюну раза два, при этом кадык его заходил вверх-вниз, и спросил:
   - Салатын, дочка, а где сирота? Я про Темира спрашиваю... Салатын махнула рукой в сторону двери:
   - Да вон же, спит, сны сладкие смотрит!
   - Отведи его вниз, постели ему постель. Поесть ему собери, оголодал, небось. И водки бутылку поставь.
   - А водка зачем? Чтобы спьянел и снова на дерево полез?
   - Никуда он не полезет, выпьет и спать ляжет... И нам с доктором водки поднеси, выпьем по стопке.
   - Тебе же только что укол сделали! - глаза у Салатын сверкнули праведным гневом.
   Махмуд выдернул себе стул из плотно стоявшей у стены шеренги стульев, поставил у кровати Зульфугара-киши и сел.
   - Можно, - сказал он. - Сто граммов можно. И не делай ты из живого человека труп! Ступай, делай, что велят!
   Салатын подошла к Темиру, потрясла его за плечо:
   - Темир! Ай, Темир!
   Темир вздрогнул и открыл глаза. Они у него были красные-красные.
   - А?! Что?!.
   - Вставай, сирота, пойдем вниз. Водки тебе дам.
   Темир сказал "йаалла!", поднялся, протер свои заспанные глаза и некоторое время озирался, оглядывая комнату. Он будто впервые видел ее, эту комнату в коврах и мутаках, с никелированной кроватью у окна, на которой лежал Зульфугар-киши, с мощной, свисающей с потолка люстрой; Махмуда, Салатын и Мошу он тоже оглядел так, как будто видел их в первый раз. Постояв и поозиравшись он открыл, наконец рот и сказал:
   - Добрый вечер, Зульфугар-киши!
   Махмуду показалось, что Темир и не расслышал толком, что ему Салатын посулила, а если и расслышал, то не усек, а то бы кинулся ястребом, не стоял бы тут с отвисшей челюстью и не озирался по сторонам...
   - Добрый вечер, Темир, - отвечала Салатын за отца. - Ну, пойдем вниз, поешь и ложись спать.
   Они вышли, и с лестницы, ведущий на первый этаж, послышалось покашливание Темира.
   - Замучил я тебя в последнее время, Махмуд, дорогой. Ничего не поделаешь, старость, будь она проклята. Бог дает нам жизнь, а в придачу тысячу хворей... Но, клянусь твоей головой, Махмуд, тут совсем другой случай.
   Нетерпение одолевало старика, он торопился, говорил с трудом, дыхание было прерывистым, а голова его на подушке показалась Махмуду с кулачок.
   - Клянусь тебе могилой отца. Зульфугар-даи, ты в полном порядке! Помереть мне, если вру. Проснешься утром здоровехонек и еще водки со мной тяпнешь!
   Махмуд в сущности, не лукавил, повода для паники, действительно, не было, никаких серьезных изменений. Если бы не эта ледяная испарина, подумал он, все еще ощущая жуткий холод в руке. Как будто зимой речной воды коснулся.
   - Зря... зря я убил его, - бормотал старик.
   Махмуд привстал от неожиданности, посмотрел на Мошу, который укоризненно покачивал головой, и, чертыхнувшись в уме, раздраженно спросил старика:
   - Кого убил? Когда убил? Что ты такое городишь?
   - В двадцать первом году, сынок, урядника Сарыджа-оглу Мухаммеда из Пейканлы.
   - Люди каждый день друг дружку убивают, а потом живут себе припеваючи, пьют-гуляют! И помнить не помнят! - Махмуд встал, пересел на килим рядом с Мошу, потом вернулся на свое место. - Что же до урядников, приставов, жандармов, полицейских, то мы еще в школе учили, что всю эту шваль надо убивать. Чего ты вдруг всполошился?
   - Из Баку уполномоченный приехал, он велел убить, и я убил.
   - Тем более! Вели мне сейчас прокурор, ступай, мол, и убей, не пойду разве? Как миленький пойду! Ты же бывалый человек, сам знаешь, начальства ослушаться нельзя, не положено! - замолол языком Махмуд, но увидел в погасших глазах под мохнатыми бровями такую растерянность и безнадежность, что запнулся, замолчал, подумал, что нет, не то, действительно, другой случай...
   Господи, спаси!... Что за идиотские речи они тут ведут?!. О чем говорят?!. Какое отношение к сегодняшнему дню, к этой ночи, к этому дому и к жизни этого дома может иметь убитый в двадцать первом году урядник?!. Старик, если не угомонить его, и сам свихнется на старости лет и дом свой ославит, домочадцев обездолит. Снотворного, что ли, дать ему, чтобы обмяк, расслабился и заснул, забыл обо всем напрочь? Но нет, ослаб он очень, не затошнило бы от транквилизатора или, хуже того, не разболелась бы голова.
   - Постарайся заснуть, Зульфугар-даи. Утро вечера мудренее. Утром обо всем поговорим; ты нам про урядника расскажешь, а мы с Мошу послушаем тебя.
   - Я его на Кровавой горе схватил... - Зульфугар-киши прикрыл глаза, как если бы задремал, но не задремал, нет, продолжал: - Как увидал он меня, бедняга, так в ноги мне повалился, пощади, говорит, Зульфугар, не убивай меня, да стану я жертвой твоих деток... Обросший весь, черный, глаза безумные, не сразу разберешь: человек или вурдалак какой... Я ему: ай Мухаммед! Из Баку уполномоченный прибыл, Салахов Адыль Гамбарович, велит убить тебя. Ты, говорит, урядник, классовый враг, ты много зла народу сделал. Если я труп твой ему под ноги не брошу, он меня в Сибирь сошлет, помру я там в снегах... А он опять свое - не убивай меня. Нет, говорю. А он опять - не убивай. Сел на землю, положил голову на камень, камень там, был гладкий такой, как столешница, плачет. - Зульфугар-киши открыл глаза, посмотрел на Махмуда и спросил: - Айя, Махмуд, сынок, видал ты в жизни, как человек плачет?
   - Как не видать? - дурашливо отвечал Махмуд. - Темир как два стакана вина выпьет, так Тамару свою вспоминает и плачет.
   - Темир-то? Я не про такой плач, я о другом тебе толкую, сынок... - Он опять прикрыл глаза, ресницы его затрепетали, как крылья у испуганного мотылька. И замолчал надолго. Махмуд зевнул, устал за день, да и час поздний, спать хотелось. Он-то надеялся, что приедет, сделает укол, даст лекарство, да и ляжет спать в смежной комнате, где ему обычно стелили. Что может быть лучше доброго сна в теплой постели в этакое ненастье? Ледяной холод, пронзивший его давеча на реке до мозга костей, так и не вышел из него. И куда это Салатын запропастилась со своей водкой, выпил бы стопочку, согрелся, да и духом прояснился забыл бы всю эту муть, что тут старик нагородил... Махмуд еще раз внимательно оглядел Зульфугара-киши. Да нет, не похож он на смертельно больного, и пульс нормальный, и давление, ни температуры, ни головной боли... Это все старость проклятая! Ни жизни тебе, ни смерти легкой, чтобы разом ото всего оторваться... Вовремя надо человеку из этой жизни уходить, в свой срок. А кто заживется, тому хворью маяться да былое вспоминать-мучиться, а тут как раз и злой дух выскочит невесть откуда, и ну тебе сердце живьем глодать, голову мутить... Приснилось ему, должно, все это, урядник этот чертов, вот он и мается.
   Махмуду показалось, что Зульфугар-киши заснул, наконец, он дважды тихо окликнул его, но тот не отозвался. Но Зульфугар-киши не спал, нет...
   Он проскочил границу времен и оказался у подножья Кровавой горы, в рваной тени отвесных остроконечных скал, со снежных вершин которых дул ледяной ветер. Он увидел молодого человека: крепко зажав в толстых, как у негра, губах самокрутку и жадно затягиваясь, тот держал в левой руке ружье наизготовку и острыми из-под черных мохнатых бровей глазами щупал местность вокруг, выискивал чей-то силуэт. Прежде, чем подняться сюда, к подножью Кровавой горы, человек с ружьем несколько ночей просидел в своей землянке при свете семилинейной лампы и, дымя самокруткой, все думал-передумывал. И так думал, и этак, затосковавши от дум, выходил из землянки, шел на берег Куры, которая катила свою волну, под одинокой луной, в самой середине неба, слушал ночные шорохи, и додумал, наконец, или может быть, бросил думать, зарядил ружье, завернулся в епанчу и ранним утром, еще до птиц, вышел из деревни и пошел по тропе, ведущей к Кровавой горе. И теперь уже все - хоть мир пополам тресни, хоть горы с места сойди и в лепешку его раздави, человек с ружьем должен взвести курок и выстрелить, переполошить эти горы и ущелья и убить человека. Так уж ему на роду написано и ничего-с этим не поделаешь, такая ему доля вышла.
   "Будет сделано, товарищ Салахов!"
   Когда он поднял и перекинул поперек лошади труп Сарыджа-оглу Мухаммеда, с гор вдруг со страшным воем сорвался ветер. Сорвался и затих, затаился. А он, повесив ружье через плечо, сощурился и огляделся вокруг, и ему подумалось, что эти горы, может быть, с сотворения мира живой души не видели... если бы не два этих выстрела и звериный, вырвавшийся из самого брюха мык Сарыджа-оглу Мухаммеда. Прислушиваясь, как в груди у него переворачивается сердце от этой нетронутости, он посмотрел на лошадь, которая, почуяв кровь, беспокойно грызла удила, и завопил во всю мощь своих легких: - Сгорел я, испепелился, э-эй, горы!..
   ... На лестнице послышались тяжелые шаги Салатын; Мошу позевывая и потирая слипавшиеся глаза, поднялся, чтобы открыть ей дверь. Салатын внесла большой поднос, уставленный тарелками с отварной курицей, зеленью, десятком свернутых в трубку лавашей и непочатой бутылкой водки. У Махмуда при виде водки подкатило к горлу, тутовка, которую он пил с Селимом в шашлычной Халила, и от которой у него так страшно горело нутро, еще не вся из него вышла; может быть, лучше не пить, подумал он. Но эту нерешительную мысль тотчас перечеркнула другая: нет, надо выпить, хотя бы стопочку, а то холод из костей не выйдет.
   Зульфугар-киши открыл глаза, поискал кого-то и спросил у дочери:
   - Куда Темир подевался?
   Салатын, с помощью сына накрывавшая на стол, сказала, не оборачиваясь:
   - Ох, уж мне этот Темир! Выхлебал полбутылки водки, заел горбушкой хлеба, выругал Тамариных отца и мать и завалился спать.
   - Не плакал? - спросил Махмуд.
   - Не-е-ет, что ты? Сразу спьянел. Но до чего же у него сердце мягкое, доктор Махмуд, до чего же добрая душа этот татарин... - Салатын обернулась и посмотрела на Махмуда, в ярком свете люстры явственно обозначились красные прожилки в ее глазах. - Побольше бы таких людей на свете, тогда бы и зла стало поменьше.
   - Нам всем, стало быть, в пьянчужки записаться? - весело сказал Махмуд. - И круглые сутки у станционного буфета околачиваться. Так, что ли?
   - А что еще лучше этого может быть? - ответил ему за дочь Зульфугар-киши, перехватил досадный взгляд дочери и добавил: - Что, вру, что ли?.. Что, по-твоему, лучше - ослом быть или пьянчужкой?..
   Салатын подперла подбородок обеими руками и укоризненно покачала головой.
   - Не срами нас на старости лет, - сказала тихо, - помолчи, прошу, помолчи.
   Ну-у! Сейчас старик взъярится и скажет дочери колкость.
   - Уймитесь вы! - поспешил Махмуд затушить затлевшую было ссору. Он разлил водку по стаканам, себе побольше, Старику поменьше, живо разделал вареную курицу, разделил на четыре равные части круглую шкурку лаваша и вместе с Салатын приподнял Зульфугара-киши и посадил его в кровати, подложив ему под спину подушки. Потом взял со стола стакан водки и подал Зульфугару-киши.
   - А ну, тяпни! - сказал.
   - Доктор Махмуд, не повредит ли это ему? - спросила в тревоге Салатын, глаза ее округлились от страха.
   - Не будь дурой, женщина! - опередил Махмуда Зульфугар-киши; голос у него был бодрый, Махмуду это понравилось. - Тяпну, да еще как! Не хуже Темира! - прикрыл глаза и опасливо, по глоточку, выпил всю водку до дна, взял из рук Салатын кусок белого мяса и, жуя, сказал весело: - Ох-хай! Хороша водочка!
   У Махмуда против ожидания (будто и не его, едва бутылку увидел, затошнило) водка прошла легко, как ртуть, он даже не поморщился. Но на всякий случай быстро завернул зелени в кусок лаваша и стал есть. Не прошло минуты, как водка теплом разлилась по всему его телу, рассеяла муть в голове и сняла ломоту в костях. У него поднялось настроение, и он сказал, чему-то радуясь:
   - Зульфугар-киши, дорогой ты мой! Да стану я жертвой тебе!..
   - Упаси аллах, дитя мое!.. - отвечал Зульфугар. - Право слово, не знаю, отчего, но я ожил. То ли от лекарства твоего, то ли от этой чертовой водки!
   Махмуд посмотрел на Зульфугара, лицо старика, действительно, совершенно преобразилось, на худых щеках сквозь жесткую щетину заиграл румянец, глаза смотрели твердо, в них не было ни страха, ни так напугавшей Махмуда безнадежности. Сейчас это были обыкновенные глаза, глаза старика, чей смертный час еще не пробил. "Кажется, пронесло, - сказал себе Махмуд. Слава создателю, пронесло!"
   Салатын, сидевшая, поджав ноги на полу, будто подслушав мысли Махмуда, закивала ему из своего угла, ей показалось тоже, что отец пришел в себя.
   Махмуд на радостях налил себе еще полстакана, пододвинул куриное бедрышко, не спеша и уже не опасаясь последствий, выпил залпом водку и стал с аппетитом есть курятину.
   - Салатын, - сказал он, жуя, - я тоже ожил, клянусь тебе головой Мошу! В вашем доме все впрок, все - на пользу человеку. Знаешь, почему? Потому что все честью и совестью нажито...
   Махмуд прожил на свете сорок пять лет и еще в раннем, сиротском своем детстве усвоил, что всякое бедствие, даже самое что ни на есть огорчительное, неизменно в конце концов заканчивается успокоением. Успокоение это не приносит ни радости, ни сердечного мира, оно просто служит всему концом, пределом. У бедствий, даже самых ошеломляющих и причиняющих невыносимую боль, как у всего в мире, есть свой конец, свой предел - вот и все. Сколько раз он был свидетелем тому, как население прикуринских деревень ждало наводнения... Спали вполглаза, терзались, ждали как светопреставления, с жизнью прощались. И случалось, разольется Кура, снесет ближние сады-огороды, выворотит деревья с корнями, дверь с петель сорвет, сарай унесет вместе со скотиной - и ничего, обойдется, люди покричат-поплачут и отойдут, жизнь войдет в свое прежнее русло и продолжается. Продолжается жизнь, вот что! И у всякого горя-печали, у всего, что ни пошлет судьба человеку, есть свой непременный конец, как есть непременная точка в конце самой длинной, самой змеисто-извилистой фразы. И если бы не было этой точки, этого предела, то жизнь, пораженная в свой корень, остановилась бы, ни трава бы не росла, ни дерево, ни человек, ни птица, ни самый ничтожный муравей не выжили бы, не уцелели. Потому что без конца и предела никто и ничто не выдержит, будь то птенец или тот же двуствольный граб с широкошумной кроной, без конца и предела у всего живого разорвется сердце.
   И слава создателю, события этой ночи тоже неплохо закончились, можно сказать, вполне успокоительно закончились. Что ни говори, а приехать с риском для жизни в такое ненастье и не суметь ничем помочь старику успокоения в этом было бы мало. Случись что, Махмуд ночь бы не спал, да и потом не вдруг пришел в себя. Обошлось! Слава создателю, обошлось!..
   Махмуду, как обычно, постелили на раздвижном диване в гостиной, смежной с комнатой, где лежал больной. Еще каких-нибудь лет пять тому назад, когда к Зульфугару-киши наезжали важные гости из районного центра, а то из самого Баку, в этой комнате накрывался большой длинный стол и начинался славный пир "лей-пей", как называл это по-русски гостеприимный и щедрый хозяин Зульфугар-киши.
   Во дворе Темир жарил на двух мангалах шашлыки из свежезабитого барашка, наверх то и дело несли горячие, истекающие жиром шампуры и большие бутыли с кизиловкой и тутовкой. Шутили, смеялись, говорили тосты, а под конец, когда гости пытались загасить холодным айраном хмельной пожар, Темира звали наверх, сажали где-нибудь в конце стола и подносили ему выпить. Кто-нибудь из гостей доставал из кармана четвертной или полу сотенный и давал Темиру, и Темир запевал высоким голосом какую-нибудь запомнившуюся ему с детства татарскую песню. Голос свой он напрягал до того, что на глазах у него выступали слезы. Потом Темир пел шуточные песни, смешно коверкая слова, чем вызывал у застольников гомерический хохот. Смеялись от души, смеялись до упаду, до того, что, казалось, сейчас от смеха лопнут стекла в окнах и стены дадут трещину; вот как смеялись в этой гостиной еще лет пять тому назад. На протяжении долгих лет здесь все оставалось, как было: стол и стулья, ковры и мутаки, и диван-кровать, и красные портьеры на окнах. Не стало только портрета Сталина на стене над диваном. Салатын тишком рассказала Махмуду, как однажды Зульфугар-киши уже за полночь вошел в гостиную, включил свет, долго стоял, смотрел на портрет, потом молчком, никому ни слова не проронив, снял его со стены, снес вниз, в кладовую и сунул в угол, повернув лицом к стена. На месте того портрета сейчас висела увеличенная фотография хозяина дома, Зульфугара-киши в военной гимнастерке с орденами на груди.
   Такая, брат, жизнь, язви ее в корень!..
   Махмуд разогрелся, разомлел, добрая Салатынова водочка вышибла холод из костей, клин, как говорится, только клином и вышибешь. Он подложил правую руку под голову и уставился в сереющий потолок, который в мутном за оконном свете был похож на серое небо перед дождем.
   В доме все сладко спят, подумал Махмуд, и Салатын, и Мошу, и Зульфугар-киши, и Темир... Вся деревня сладко спит. Так привыкли люди за тысячу, за миллион лет. Зайдет солнце, смолкнут птицы, и все ложатся в постель, поворачиваются лицом к востоку, где взойдет наутро солнце, и засыпают. Чтобы дождаться желанного утра, увидеть его в тысячный, в миллионный раз. Махмуд усмехнулся: ей-ей, если собрать воедино все их сны, можно составить целую книгу!... Но, чур, без бредовых снов Зульфугара-киши. Надо же такое - мертвец приснился... Махмуд, снова занервничал, заворочался - таких штучек он не выносил!.. Проклятый урядник, не идет из головы и все тут! Да что из головы, с глаз не уберется никак, так и стоит, как живой, вот ведь напасть!.. Нет, тут, похоже, и в самом деле, другой случай... Непростая история.
   Салатын собрала со стола, унесла вниз остатки еды и посуду, а Зульфугар-киши, смотревший таким молодцом после стакана водки, вдруг опять забубнил свое, стал во второй и третий раз рассказывать давно всеми забытую и быльем поросшую историю, и голос у него опять стал слабый, прерывистый.
   Тут Салатын вернулась, и они с Махмудом в один голос помянули крепким словцом и урядника, и его отца-мать; наконец, Махмуд, сказав в сердцах по-русски: "Вот тебе на!", оборвал на полуслове Зульфугара-киши и спросил, что, мол, такого плохого сделал этот сукин сын урядник, что ты его на месте, без суда и следствия, порешил?
   Зульфугар-киши наморщил лоб, помолчал, потом с недоумением посмотрел на Махмуда и вдруг выкрикнул высоким, пронзительным голосом: "Будет сделано, товарищ Салахов!".
   Странные слова эти, смысла которых никто не понял, всех в комнате рассмешили.
   Ах ты, жизнь окаянная, язви тебя в корень!..
   Махмуд закрыл глаза, но тут Зульфугар-киши так горестно вздохнул во сне, что ему стало не по себе. Он подумал, что надо встать, взглянуть на больного, но отяжелевшие веки не размыкались, усталость взяла верх.
   Зульфугар-киши опять ахнул, еще глубже и горестнее, но Махмуд уже ничего не слышал, он спал.
   Зульфугар-киши открыл глаза, почесал себе живот под одеялом и вдруг услышал какой-то голос. Голос был знакомый и незнакомый. Он поднялся и сел в постели. Голос шел со двора. Кто бы то мог быть, родимые?.. Старик не вытерпел, опустил ноги с кровати, влез в шлепанцы, и как был в белом нижнем белье, подошел к окну и посмотрел во двор. Внизу, под тутовым деревом маячил какой-то силуэт, но старик не разобрал, кто это. Луна в небе стояла высокая и яркая, ни облачка вокруг, светло как днем, но как ни старался Зульфугар-киши, лица человека он не разглядел. Хотел было окликнуть дочь Салатын, спавшую тут же на полу, но передумал, и с бьющимся сердцем неожиданно для себя самого распахнул настежь окно и, удивляясь звучной силе своего голоса, крикнул:
   - Кто это там, эй, ты?
   - Это я, Зульфугар, я - Сарыджа-оглу Мухаммед.
   Если б нашелся кто сейчас спросить Зульфугара-киши, когда за всю свою жизнь он был по-настоящему счастлив, то он, не раздумывая, не рассчитывая, не размышляя, ответил бы, что вот в эту минуту, как открыл окно и услышал голос Сарыджа-оглу Мухаммеда, и счастлив потому, что от сердца у него отлегло наконец, и от радости он готов воспарить на самое на седьмое небо. Целый мир подарили ему в одну минуту, хотя целый мир и отняли. У него отняли горы-ущелья, поля и леса, родных и близких, солнечный свет, соловьиное пение и колыбельную матери, но сердце в нем билось по-новому и гнало новую кровь в его жилах, и в этом был несказанный, никогда прежде не испытанный покой. Господи, на все воля твоя!..
   - Иду, иду, дорогой! - закричал Зульфугар-киши.
   Но в доме никто не проснулся. Даже пес не забрехал, как это делал обычно в ответ на всякий ночной шум. Луна, ярко, как солнце, светившая с самой середины небесного свода, еще больше усилила свой свет, и этот свет вошел в глаза Зульфугара-киши, проник вовнутрь и растопил лед у него в груди.
   - Сейчас, дорогой, боль твоя - в печень мне, сейчас иду, - сказал Зульфугар-киши и заплакал навзрыд. Оглянулся, увидел лежавшую ничком и крепко спавшую дочь Салатын, но не вспомнил, кто эта женщина, оглядел комнату, посмотрел на свою пустую кровать, но не вспомнил, где он находится. И, как был, в шлепанцах и нижнем белье, открыл дверь, спустился по лестнице, вышел во двор, но под тутовым деревом не было Сарыджа-оглу Мухаммеда.